Глава двадцать четвертая 15 глава




13 ноября. Фельдшер Коноплянников… Неужели между ним и Лелей завязался роман? Леля, такая изящная, даже изысканная, с ее тонкими причудами, с ее надменностью, могла заинтересоваться этим тупоумным партийцем-простачком? С ее происхождением… впрочем, такие мезальянсы теперь в моде, и некоторые усматривают в этом даже особый шик; в советской военной верхушке каждый норовит подцепить бывшую смоляночку… И все-таки я не могу соединить в своих мыслях Нелидову и Коноплянникова. Он бестактен в высшей степени — требует, чтобы на свидание пропустили именно его! Ася колебалась, не зная, как поступить, — очевидно, она недостаточно в курсе дела. Судьба за Вячеслава — Ася попала в больницу раньше, чем предполагалось. А он не является ни вчера, ни сегодня. Если в течение вечера его не будет — на свидание завтра утром придется идти мне.

14 ноября. Дурак-фельдшер так и не явился — хлопотал, добивался и в последнюю минуту спасовал. К Леле иду я.

14 ноября, вечер. Ее лицо за решеткой… Это лицо перед глазами! Исхудалый овал, темные круги вокруг глаз, скорбные тени в ореоле золотых волос — с нее можно было бы писать Марию Антуанетту! Следователь Ефимов!.. Неужели он не будет обличен, опозорен, наказан? Если бы хоть один человек, вырвавшийся из его лап, мог рассказать о нем во всеуслышание!.. Следователь Ефимов — партиец, который бьет женщин и девушек и получает ордена!.. Когда-нибудь в анналах страшного здания еще отыщут его имя, узнает когда-нибудь весь огромный мир, как насаждала коммунизм советская власть!

15 ноября. Не успеваю писать: работать приходится больше положенной нормы, а со службы мчусь прямо в больницу отнести что-нибудь питательное для Аси, которая, наконец, просит есть. Оттуда — к Аннушке, проведать Славчика; ему тоже тащу лакомство или игрушку. Он всегда бежит мне прямо в объятия и спрашивает: «Пьинесла?» А вся рожица при этом сияет. Занятость моя отчасти спасительна — тоска заела бы мне сердце, а теперь нет возможности сосредоточиться на моем горе.

16 ноября. Я поражена! Сегодня в больнице я остановилась перед нашей стенгазетой, заинтересованная заголовком одной статьи — «Разоблаченный враг». Читаю, и что же? Статья посвящается Вячеславу Коноплянникову: его вычистили из партии, оказывается, а потом «крыли» на очередном заседании. Жаль, я не знала! Я сказала бы что-нибудь в защиту, а то ведь у нас как начнут клеймить человека, так каждый кому не лень обливает его, словно из ведра помойного, прочие же трусливо молчат или поддакивают, чтобы не навлечь на себя подозрений в сочувствии, или «двурушничестве», или еще в чем-либо… Насколько я могла понять, наша так называемая «общественность» ставит в вину Вячеславу: 1) заступничество за швейцара, 2) заступничество за нашего высокоуважаемого профессора-невропатолога, которого порицали за антимарксистскую идеологию. Ну, это еще более или менее понятие (хотя нетерпимость и узость руководящих кругов выступает со всей очевидностью!). Но далее идут обвинения уже совершенно возмутительные, так как они касаются частной жизни Коноплянникова, событий, происходящих вне стен нашей клиники. Ему ставится в вину, будто бы он постоянно «якшается» с классово чуждым ему элементом — попами и аристократами; далее — будто бы он активно содействовал, чтобы чьи-то дети (не понимаю, чьи!) избегли оздоровительного влияния советского детдома и разлагались в «трясине предрассудков»; вслед за этим начинаются намеки на отношения с Лелей. Привожу текст: «Характерно, что даже предметом первой юношеской привязанности товарищ Коноплянников выбирает бывшую дворяночку, которая в раннем детстве играла в кошки-мышки с сыном ни более ни менее как самого великого князя Константина Константиновича! В дальнейшем девица эта, сбавив несколько свой гонор, появилась в нашем учреждении, пробиваясь в члены союза; но, однако, наша парторганизация проявила необходимую бдительность и сумела…» — и тому подобное. Право, это уж слишком!.. Меня словно бичом хлестнули! Я тотчас побежала в санпропускник, чтобы вызвать Коноплянникова и выразить ему свое возмущение, а кстати, спросить, почему он не явился на свидание с Лелей. До сих пор я не считала возможным заговаривать с ним на подобные темы, так как у Аси я лично с ним не встречалась и о любви его к Леле узнала только от Аси, когда у нее начались с ним переговоры по поводу визита в тюрьму. Итак, прибегаю в приемный покой, а там мне заявляют, что Вячеслав от должности отставлен, и вот уже неделя, как его нет. Теперь я перед задачей: как реагировать на эту историю? Разыскивать ли Вячеслава или не касаться вовсе этого дела, поскольку меня лично с Вячеславом еще ничего не связывает? История с ним показывает, насколько опасно вращаться среди одиозных лиц. По-видимому, дружба с Олегом (тоже весьма загадочная для меня!) не прошла для него даром. Мое собственное поведение легко может быть признано еще более вызывающим. Я не боюсь быть скомпрометированной, но самой лезть, что называется, на рожон теперь, когда Ася держится только мной, было бы безумием! Да! Ради Аси я должна стать немного осторожней. Я полностью поддержу Вячеслава, если подойдет такая минута, но сама приближать ее не буду.

17 ноября. В статье есть фраза: «Товарищ Коноплянников напрасно бил себя кулаком в грудь, повторяя: «Найдите на мне хоть пятнышко!» Мы эти пятнышки нашли в достаточном количестве». Бедный юноша! Он пытался, очевидно, оправдаться! Он, кажется, всю гражданскую войну провел на фронте, почти мальчиком, и вот благодарность! «Мы не потерпим в наших рядах…» Кого вы не потерпите, ну, говорите, великолепные подлецы, кого? Юношу, который влюбился в прелестную девушку, не дав себе труда справиться прежде в анкете, каково ее «социальное происхождение»? Юношу, который позволил себе стать другом человека, обвиненного по 58-й? Юношу, который позволил себе публично заступиться за старого ученого, которого вы травили? Его вы желаете выгнать из своих рядов? Ну, выгоняйте! Еще одним благородным человеком станет среди вас меньше, только и всего!

19 ноября. Час от часу не легче! Вячеслав-то, оказывается, арестован! Вот почему он не появляется на квартире у Аси. Мне стало это известно следующим образом: сегодня я оказалась одна на квартире у Аси, куда забежала, чтобы достать из нафталина и отнести к Аннушке зимнее пальто Славчика; раздался звонок, открываю: Мика Огарев, а с ним девушка его лет — черноглазая, с умным личиком; припоминаю, что видела ее на панихиде; представил он мне ее замечательно: «Мэри». И больше ничего — ни отчества, ни фамилии, ни пояснительного слова — сестра, кузина, невеста! За спиной у обоих рюкзаки, оба в высоких сапогах. Мика заявляет: «Мы вот по какому случаю — меня высылают в Уфу, отсюда я прямо на вокзал и хотел попросить…» Тут последовали обычные просьбы высылаемых — квитанции в комиссионный магазин и прочее. Я обещала, что Ася все исполнит, а если уедет и сама, передоверит мне. Потом я спросила девушку, высылают ли также и ее. Она ответила: «Меня пока не высылают. Я еду сама: паспорта мне не дадут, и я решила уехать к маме, чтобы не быть высланной в другое место». А Мика пояснил: «У нее отец в лагере, а мать в ссылке под Оренбургом; там мы будем поблизости, а может быть, мне разрешат из окрестностей Уфы переехать под Оренбург к ее маме». «Я уверена, что разрешат!» — пылко воскликнула девушка. Вид у обоих был самый веселый, как будто они отправлялись на parlie de plaisir[95]. Я спросила Мику, что он сделал с огромной библиотекой (о которой слышала от Аси); он ответил: «С книгами я не расстанусь — ни одной не продам! Сейчас стеллажи разместились в коридоре, но понемногу я их все перевезу туда, где буду находиться. Мы с Мэри все перечитаем в зимние вечера, когда в степях будет выть метель». И потом он прибавил: «Я не хотел затруднять Ксению Всеволодовну и все квитанции оформил на Вячеслава, нашего соседа, но он арестован, и мне пришлось переделывать доверенность». Подробностей Мика никаких не знал, кроме того что Вячеслав хлопотал за Лелю и будто бы дружил с Олегом… Вслед за этим мои неожиданные гости поднялись уходить. Интересная деталь — девушка сказала: «Я везу маме Святые Дары; они у меня зашиты под лифчиком. Мама очень стосковалась без Причастия, а там, где она находится, нет церкви». Мика уточнил: «Это очень ответственная миссия. Мы затем и едем вместе, чтобы я мог охранять Мэри в пути. Я не по этапу и могу довезти ее до самого места». Потому, как они переглядывались с улыбками и с какой предупредительностью Мика снимал и опять надевал на девушку рюкзак, я заключила, что они влюблены. Только влюбленные, и притом 19-летние, могут уезжать в ссылку с такими сияющими лицами. Предупредительность Мики вряд ли можно объяснить только тем, что у девушки на груди Святые Дары! Во всяком случае, все это вовсе не банально.

20 ноября. Бедный Вячеслав! Он останется перед лицом всеобщего полного равнодушия к собственной судьбе! Ни единый человек не явится к прокурору узнать, какой параграф угрожает ему, никто не принесет ему передачу… Пасую даже я! Бог видит: я поступаю так не из страха за себя — если меня теперь возьмут, погибнет последнее, что осталось от Олега: маленькая семья из двух младенцев и молодой матери, которая приспособлена к нашей действительности не больше, чем лилия к сорокаградусному морозу. Судьба этой семьи не дает мне покоя!

22 ноября. А вдруг мои записки когда-нибудь станут известны обществу и подымутся голоса, обвиняющие меня в клевете на современное мне общество и советскую власть? Ну, так пусть подымут архивы и заглянут в современные мне «личные дела» учрежденческих канцелярий, в стенгазеты с их самокритикой, в протоколы общих собраний — там найдутся такие вещи, которые страшны не менее, чем архивы гепеу, страшны не пытками и смертными приговорами, но нетерпимостью, травлями, кощунством, издевками. Пусть подымут эти великолепные архивы!

23 ноября. Сегодня привезла из больницы Асю. Теперь только бы гепеу не тронуло! Ссылка Мики показывает, что дело Олега и Нины Александровны еще не затихло.

24 ноября. Эта новорожденная девочка… О, зачем она появилась на свет! Она до такой степени заморенная и жалкая, красненькая и сморщенная… Я понимаю, что в потенции здесь и красота, и аристократизм, и талант, и ресницы… Но сейчас, сейчас… сейчас это крошечный жалкий червячок! Я никогда не видела близко новорожденных, опыта у меня никакого нет, и все-таки мне кажется, что эта девочка немного недоношенная или неполноценная, она даже не увякает, а только мяучит как еле живой котенок, а между тем сколько сил, здоровья и денег она потребует от нас обеих, и все это притом будет в ущерб Славчику! А впрочем — что говорить об этом теперь уже ничего не поделаешь!

25 ноября. У девочки очень неспокойный нрав: мяуканье ее почти не прекращается. Сегодня она всю ночь нам не давала спать. Даже у груди она извивается, как червячок, и разводит крошечными кулачками. Странные эти матери — у Аси к ней положительно преувеличенная нежность! Она с рук ее не спускает, баюкает, целует, а между тем дела так много, что просиживать зря над кроваткой попросту безрассудно. Удивительное существо Ася — о ней всегда приходится заботиться тем, кто ее окружает. И это не вызывает с ее стороны протеста, а между тем эгоизма в ней нет ни капли, напротив, это жертва, полная любви. Кротка она, как овечка, даже там, где это вовсе неуместно. Ее нельзя даже вообразить себе раздраженной или резкой.

26 ноября. Девочка опять кричала всю ночь. Она не берет грудь, а отмахивается от неё и бьет по ней. Ася до того худа и утомлена, под глазами у нее такие черные тени, что мне иногда страшно за нее. Если с Лели можно писать Марию Антуанетту, то с Аси — Mater Dolorosa[96]. Эти две девочки, которых я иногда сравнивала с редкими оранжерейными цветами, дали два мученических лика. Судьба их неизбежно должна была стать апофеозом счастья или трагедии. Жребий обывательниц или тружениц, конечно, ниже их.

28 ноября. Однако, что же это в самом деле? Ребенок погибнет, если так будет продолжаться! Решили снести ее в консультацию. У меня после этих бессонных ночей мучительно болит голова, от Аси осталась одна тень.

29 ноября. Ну, вот — все объяснилось: грудь Аси пуста, несчастную крошку едва не уморили голодом. Контрольное взвешивание показало, что ребенок не высосал ни одной капли молока. Чего же удивительного? Неделю Ася не ела вовсе ничего, а потом только то, что я насильно запихивала ей в рот. Начали покупать женское молоко (при консультации). Дорого, но другого выхода нет.

30 ноября. Сегодня спешно крестим девочку. Восприемница — я. Откладывать боимся ввиду полной неизвестности самого ближайшего будущего.

1 декабря. Девочка уже спокойнее, уже лучше спит. Сегодня я перехватила грустную улыбку, с которой Ася смотрела, как Сонечка присосалась к рожку, сладко причмокивая.

2 декабря. Сегодня мы первый раз купали Сонечку, до сих пор воздерживались из-за пупочка. Когда мы ее распеленали, она очень забавно потягивалась, расправляя ручки и ножки, а в ванночке лежала спокойно, только таращила свои черничные глаза и посасывала конец простыни. Еще неделя, и она, пожалуй, станет похожа на нормального младенца.

Аннушка очень трогательна — каждый день приходит на час или два постирать пеленки.

3 декабря. Катастрофа! Ссылка! Теперь! Зимой! Для малютки это все равно, что смертный приговор! Вчера вечером принесли повестку. На сборы только сутки. Что делать? К кому бежать? Кого умолять? Ехать невозможно, немыслимо, хотя бы из-за девочки, которая только что ухватилась за жизнь крошечными лапками… Была минута — я от бешенства начала швырять вещи. Ася спокойней меня на этот раз. Она пробует меня утешать, говорит: «Успокойся! Ты ведь всегда так благоразумна! Уедем — что ж делать! Видно, так суждено. Мне уже всё равно сейчас, лишь бы дети были здоровы». А мне вот не все равно! Я знаю, что уезжать немыслимо, невозможно! Я не могу их отпустить одних в неизвестность, а ехать с ними… Это то, о чем я думаю день и ночь, но… Это будет уже полная материальная катастрофа.

3 декабря, вечер. Я уже вижу свой жребий! Он мне уже давно мерещится, и я предвидела, что от него мне не уйти. Напрасно я себе говорила: я уеду с ними! Абсолютно ясно, что мне ехать — безумие! Я — рабочая сила, здесь я могу заработать больше ставки: каждый оперируемый больной желает пригласить именно меня дежурить около своей постели, он уже знает мое имя от санитарок и предшествующих больных, я — популярна. А в новом месте приработка может и не найтись, притом еще неизвестно, будет ли больница в том месте, куда загонят Асю. Остаться всем без заработка слишком страшная перспектива. Семья держится только мной, и я должна остаться, как часовой на своем посту. Проклятый, проклятый жребий! Мне во сто раз легче было бы уехать с ними. Темные глазки Славчика, похожие на глаза Олега; Ася с ее неистощимым, всегда новым очарованием; эта малютка, за жизнь которой я уже столько боролась, жизнь в семье… ну, наконец, новая обстановка, новые места… А здесь? Здесь я, наверное, буду почти круглые сутки вертеться в больнице, а в награду видеть пустые стены моей комнаты! Так, но что делать! Что делать?

4 декабря, утро. Всю ночь проговорили с Асей — я остаюсь.

4 декабря, вечер. Уехали! Ася протащила незаметно под скамью Ладу — мало ей двух детей, она еще собаку берет с собой. А та словно бы поняла: притаилась под скамьей и носу не высунула. Мне удалось достать несколько банок сгущенного молока, и я велела Асе разводить кипятком для Сонечки. Впрочем, в такой обстановке ее все равно не спасти. Неизвестно еще, когда я получу известие… Прощаясь, Ася целовала мне руки… Только вспомню — и снова плачу… Сеттер сидит около меня, положив голову мне на колени.

 

Глава пятнадцатая

 

Егор Власович и Аннушка остались одни в квартире на Моховой, которая уже была заселена новыми людьми, явившимися с ордерами, и лишь стеллажи с книгами вдоль обеих стен коридора еще напоминали о прежних владельцах.

Егор Власович угасал.

— Анна, сходи к обедне, Христом Богом прошу. Вынь просфору за здоровье скорбящей рабы Божией Нины и путешествующего Михаила. Я чаю не хочу: попозднее, как от просфоры вкусим, тогда и выпьем. Иди, а я полежу покамест. Ничего мне не нужно, — почти каждое утро говорил он и, поворачиваясь, вытягивал худую шею, чтобы увидеть с постели, не коптит ли лампадка. Киот его, в который собраны были теперь иконы со всех Огаревских комнат, выглядел очень богатым и красивым, и это его радовало.

Он стал теперь болезненно раздражителен и постоянно придирался даже к жене, с которой прожил душа в душу тридцать пять лет.

— Ох, уж мне эти соседи новые! Прикрой дверь, Анна. Глаза б мои не глядели на этих девок стриженых и юбки ихние короткие. От одних голосов крикливых тошно делается. И завелась же этакая мразь в нашей квартире! — ворчал он.

— Никак ты вовсе из разума вышел, Власович? Сам-то ты барин, что ли? — возражала его мудрая половина.

— Я — крестьянин! Мои отец и дед землю пахали, российскую землю-матушку; а я — верный слуга моих господ и в баре не лезу, как эти: побросали свои дома и сохи и прут в города загребать в чужих очагах добычу. Захотелось легкого столичного житья, а того не понимают, что заселить барскую квартиру да нацепить городские тряпки — еще не довольно, чтобы стать господами. Рылом, голубчики, не вышли!

Аннушка укоризненно качала головой.

— Придумаешь тоже! Чегой-то злобный ты нонче стал, Власович. Погляди-кась на соседнюю дочку Вальку — в десятом классе девчонка! Говорит: кончу — на инженера учиться пойду! Во главе цеха встану. Чем она хуже Микиной Мерюси? Тебе бы только ругать новые порядки, а за худым и хорошее упускать нельзя… При царях простому человеку ходу не давали — чего уж говорить-то! А теперь кажинный может в люди выйти, была бы только голова на плечах.

— Тоже уж: «не давали ходу». Адмирал Макаров вот из боцманов вышел.

— Так ведь это один на десять благородных, а теперича все под одно!

— А теперича одна серость! Благородство повывели начисто. Каждая баба норовит в дамы, а сама ходит, как корова, объевшаяся травой.

— Перемелется — мука будет, — не унималась Аннушка.

— Кака така мука? Не случись всей этой заварухи, жили бы мы и сейчас в Черемухах своим домом. Сына, поди, уж поженили бы; ты бы внучат нянчила, ну а я, само собой, — при лошадях. А дом бы у нас был — полная чаша! Ну, да на все Господня воля.

В этом вздохе заключалась вся идея, питавшая его думы и томившая ожиданьем дух. Как только жена уходила, он с усилием сползал с кровати на обрывок ковра и становился на колени.

Он перечислял живых и мертвых — мертвых было больше! — молился за убитого сына, за бывших господ, не забывая даже имен Дмитрия и Олега, молился за Родину и за Церковь, а себе просил безболезненной, непостыдной, мирной кончины. Молитва за живых тянула за собой только два или три образа — жена, Нина, Мика и Надежда Спиридоновна; последняя тоже была дорога — профиль ее вырисовывался в его памяти то на фоне маркизы на господском балконе или цветных стекол столовой, то в пятнистой тени липовой аллеи в Черемуховском саду.

— Как-то она там управляется одна в деревне? Неужто к колодцу по осенней грязи сама топает? Ручки-то у ней крохотные и подагра давно свела, небось, и ведра не вытащить… А все ж она хоть на свободе, моя Спиридоновна, а Нинушка, голубка, подневольная, каторжная! Умом мне эту мысль не охватить… Как бы не оскорбил ее кто из мужчин, не дай Господи, не обругал, не ударил… С ейным воспитанием етого и не перенесть. Вся она как георгина прекрасная — наш садовник говаривал, — а заступиться-то некому! Охрани, Господи, свое дитятко! Отпусти ей грех ее иудин. Подай голубиное крылышко моей молитве, чтобы хоть малость повеяло лаской в ее душу исстрадавшуюся…

Входила Аннушка и при виде мужа на коленях водворяла его с добродушным ворчанием обратно в постель, а после тащила пыхтевший самовар. Она и супруг предпочитали его электрическому чайнику, отданному в их распоряжение Надеждой Спиридоновной и красовавшемуся на комоде наподобие вазы или статуэтки поверх вязаной скатерти.

Иногда навещала приятельница — прачка. Егор Власович любил ее посещения, это была набожная женщина, которая взяла на себя добровольную обязанность стирать убрусы и прочую церковную утварь, а потому бывала в курсе церковных дел и сообщала их, перетолковывая на свой лад.

— А патриарх-то Тихон от сана, оказывается, не пожелал отступиться, — говорила она, наливая себе чай на блюдце. — Прочел о том бумагу правительственную, а как подписи его потребовали, так настрочил внизу: прочел, дескать, остаюсь служитель Божий, патриарх Тихон. Келейный послушник и митрополит Крутицкий сами читали.

— Помяни, Господи, от жития сего отшедшаго святейшаго патриарха Тихона и в вечных Твоих селениях со святыми упокой! — и дворник осенял себя крестным знамением.

Иногда рассказы прачки носили более пространный и таинственный характер:

— Монастырь-то, вишь, прикрыли, а братию — к высылке, кого куды. Двоим инокам Архангельск достался. Высадили их там из теплушек — идите, мол, куда глаза глядят; а куда идти-то? Ни единой души знакомой; за деньги и то не пускают: потому — живут тесно, а тут еще церковники, — как бы не нажить неприятностей! Гонят, отмахиваются. За большие деньги, может, и впустили бы, да откуда у ссыльного инока деньги? Промаялись день, на вокзале переночевали; следующий день топтались сызнова; вовсе измучились и к вечеру за город на шоссе вышли; думали, может, там что подыщут. Бело, пусто, ветер гуляет; смеркается уже, а приткнуться некуда — ложись да помирай. Уж и стучаться опасаются — натерпелись издевок да отказов. Вдруг из одного домика хозяйка навстречу, да в пояс кланяется: «Пожалуйте, отцы родные! Чего ж вы этак позамешкались? Уж я жду, жду, все глазыньки проглядела! Пирогов вам напекла и матрацы набила!» Глядят на нее иноки — личность хоть и благообразная, однако ж вовсе незнакомая. «С чего ж ты нас, мать, поджидаешь? Написал тебе о нас кто, што ли?» — «Никто мне не писал ничего, а только в нонешнюю ночь Владычица мне приснилась: прийми моих скитальцев, говорит. Жаль мне их, прийми! Я тебя благословлю! И еще в третий раз повторила: прийми! Входите, отцы мои, входите. Удостойте! И благословите меня, грешную!»

Аннушка вытирала слезы, а дворник крестился, но и выслушивая эти трогательные рассказы, он не мог отделаться от мысли, что ни жена, ни прачка при всем их благочестии чего-то еще не понимают из постигнутого им и упускают некий очень важный момент…

— Не уразумеваете! Не в том суть, что инокам ночлег отыскался. За веру Божию и потерпеть можно, как мученики терпели; тут, вишь ты, устремление духовное и голос Владычный вещающий — вот в чем суть! Случалось мне читать в духовных книгах, что большое рвение и чистоту духа должен воспитать в себе человек, чтобы открылись у него очи или слух на духовное. Теперича об этом не говорят — потому что запрет наложен, а ранее сколько было в народе ищущих правды Божией! И великих молитвенников среди простых мирян. О монастырских-то и говорить нечего — ровно крепости духовные, наши обители высились. В детстве, я помню, для нас — ребят — не было большей радости, как зазвать в избу к своему тяте на ночевку странника да послушать его рассказы. Сядешь, слушаешь, а в душе ровно что нарастает. В шестнадцать лет я совсем уж было в монастырь собрался, да вот не судил Бог.

Прачка раскатисто расхохоталась.

— Аннушка, поди, помешала! Обет-то целомудрия, и впрямь, не просто дать, особливо как враг рода человеческого подмахнет тебе встречу с распригожей девушкой! Аннушка и в пятьдесят лет баба-ягодка, а в молодости, поди, и глаз не отведешь. Тут-то ты и споткнулся!

Аннушка заулыбалась, но дворник нахмурился.

— Я тебе о духовном, а ты о чем? Ох, и плоский же у вас — у баб — разум!.. Опять же и то понять надо, что в духовной жизни ни работа, ни брак человеку не помеха — было бы устремление. Случалось мне в молодые годы по вечерам лошадей отводить в поле; и бывало в эти часы таковое в поле наваждение: обдаст тебя благостью, ровно паром в бане, — стоишь, как ошалелый, и только крестишься… Думаю, посылал это мне святитель Радонежский, оттого что я всякий раз, как уйду с уздечкой, вспомню обязательно, что и он в юности так же за лошадушками хаживал и призвание на иноческую жисть в поле получил. Он мне в те дни помогал угадывать, в какую сторону лошадь ушла, — ровно собака нюхом, я лошадушек находил. Садовник наш всегда дивился.

Часто он возвращался мыслью к прегрешению Нины, которое, по-видимому, его угнетало:

— Анна, сходила бы ты к Дашковой молодой: может, там ребеночек уже народился: пеленочки, што ли, постирай. Надо помочь и грех тем Нинушкин малость загладить. Поди, грех этот на ей камнем обвис. Сдается мне, сбавил бы ей Господь тяжести, коли бы мы с тобой потрудились.

Когда же Аннушка вернулась в один день с известием о ссылке Аси, старик расстроился до слез, и Аннушка пожалела, что не догадалась скрыть.

— Да как же оно так: с двумя младенцами неведомо куды?.. Отродясь я таких дел не слыхивал. Нежная она, эта Дашкова, что твой цветочек. Вспомни ты, какое у ей личико. Лилия королевская — наш бы садовник сказал! Где ж такой королевне с нуждой и горем управиться? Сама посуди. На убой ее, значит! — горестно повторял он. Связывая эту ссылку с судьбой Олега, он, по-видимому, считал, что и она падет на совесть Нины, и это увеличивало его душевное смятение.

Ночью он томился. Он вспоминал опять Черемухи, господ и лошадей; мельтешила перед глазами знакомая тропа с крылечка людской избы к конюшне, вся в снегу тропа, в морозном синем рассвете… Сосульки понависли с низеньких крыш, снег похрустывает под ногами, и вот уже ловит его слух знакомое ржание — лошадушки зачуяли, здороваются!

— При господах лучше было. Пусть другие хватаются за эту новую жисть, за стройку эту, а мне не по сердцу. Все спешка, да шум, да суета; вахты эти да достижения… Время словно поубавилось — ни вздохнуть, ни призадуматься, ни побеседовать, как, бывало, мы с садовником… Ох, тоскливо!..

Хотелось вдохнуть чистого деревенского воздуха, а стены комнат давили. Только перед утром он забылся, а проснувшись, сказал:

— Покойников я нонече во сне видел. Не к добру это, Анна.

— Каких таких покойников, Власович?

— Барина старого Александра Спиридоновича: изволили по дорожке идти в чесунчовой своей толстовке с тросточкой; и бородка ихняя, и рука с перстнем. А еще лошадушку господскую, любимицу мою Антигону: подошла, головушкой покачала, заржала и бегом! Ровно за собой подманивала.

— А ну тебя, Власович! Мелешь глупости.

— Не, Анна! Лошадь — она много знает. Мы вот с Олегом Андреевичем покойным о лошадях много беседовали, понимали один другого. Прежние люди не чета нынешним; вот хоть бы Олега Андреевича взять: весь насквозь барин, а держал себя просто: и поклонится первый, и побеседует; потому — воспитание! А эта паскудная соседская Валька уже теперь зазнается: я образованная, мол, а ты — серость!

Как всегда, он отослал жену к обедне, но когда она вернулась, ей показалось в муже то, что называют «переменой».

— Чего ты, Власович? Не худо тебе? Чайку, что ли, спроворить? — спросила она.

— Нет, не надо. Ничего не надо… Слабость нашла… Дай сказать… Помолчи, Анна. Прости, коли в чем… И справь по мне службы Божии. А Нинушку, голубку, не оставь любовию… Помоги ей чем сможешь… и той — другой — помоги… Слышишь, Анна?

— Кому еще помочь-то, Власович? Не разберу, — прошептала Аннушка, наклоняясь к мужу и утираясь косынкой.

Егор Власович уже более ничего не отвечал.

 

Глава шестнадцатая

 

Вернувшись домой с ночного дежурства, Елочка открыла дверь и была приятно поражена видом живого существа, которое тотчас поспешило ей навстречу.

— Маркиз, я и забыла о тебе! Ну, пойдем погуляем, бедный мой.

Накануне вечером она была свидетельницей сцены, которая теперь не выходила из головы: на праздничном обеде у Юлии Ивановны ее зять — еще недавно вступивший в семью молодой научный работник — встал со своего места с бокалом и провозгласил тост за товарища Сталина. Все поднялись в полном безмолвии, и последней поднялась сама хозяйка дома, Юлия Ивановна, — с застывшим выражением лица, с глазами, опущенными на скатерть. Здесь, в своей семье, у себя за столом, она не посмела опротестовать тост и вынуждена была проглотить пилюлю, преподнесенную новым, младшим родственником! Молчание, с которым был принят тост, уже набрасывало тень на собравшееся общество, а о том, чтобы встретить его возражениями, не могло быть и речи!..

Обида за достоинство Юлии Ивановны, вынужденной спасовать перед собственным зятем, отвлекала Елочку от уже привычного беспокойства за Асю, но и в этой обиде была все та же, хорошо ей знакомая горечь, постоянно озлоблявшая и внутренно высушивавшая ее.

Вернувшись после прогулки с собакой, она, не раздеваясь, бросилась на маленький диванчик, продолжая чувствовать сильную разбитость во всем теле. Ей показалось, что она только что успела забыться, когда будильник возвестил, что пора готовить завтрак и собираться в клинику. Ее знобило, она смерила температуру — тридцать восемь и три.

Позвонив по телефону на службу, а после в квартирную помощь, она легла на тот же диванчик. Тоска одной! Некому даже чаю принести и сбегать за булкой. Ася, конечно, позаботилась бы, а теперь — некому!.. Тоска!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: