Прочитал интервью Бродского в газете "Время". Бродского я считаю лучшим израильским поэтом. С годами он становится все больше похожим на Щаранского. Они дружат. Дружат, как Маркс и Энгельс. Как Пушкин и Гоголь. Пушкин надавал Гоголю кучу бесплатных советов. Они стали как один человек: у Стивенсона даже есть похожая повесть - входит в дверь Пушкин, а выходит уже Гоголь. Тушинский подарил мне вырезку из "Геральд трибюн", где было стихотворение на английском, и писали, что Бродский стал лучшим поэтом Америки. Язык, которым были написаны стихи, не имел к Бродскому никакого отношения. Но по стихотворению было видно, что он не хочет быть евреем. Вообще не хочет быть похожим на Щаранского и окружать себя всякой сволочью. И это нежелание быть евреем можно было проследить по всем его текстам: то есть нигде не было даже строчки,что он еврей, но зато всюду, что как будто бы он не еврей, а просто нормальный человек. Американец! И это желание стать американцем, и песни про новую родину были навязчивым стремлением избавиться от своего еврейства. И этим же было военно-морское училище имени Фрунзе, в которое он когда-то попал: вся жизнь была посвящена тому, чтобы не ассоциироваться со Щаранским! Поэтому в интервью поэт жаловался на сердце, втайне надеясь, что он успеет умереть и ни разу не побывать в Израиле, иначе он пропал! В этом смысле Тушинский, который тоже называл себя американцем, а никак не поляком и не евреем, все-таки чувствовал себя в этой шкуре намного свободнее и приезжал в Израиль по два раза в год.
Четыре утра в гостинице в Нагарии. Не заснуть, но неудобно будить ночного израильского араба, чтобы он принес мне выпить. По телевизору какие-то цветные точки из Ливана, а в номере ничего, кроме пустых фанерных ящиков, в которые мне нечего положить. Абсолютно стерильный номер, нет даже комаров. Я брожу по комнате и думаю, что он не станет со мной судиться за то, что его назвали лучшим поэтом Израиля любого года. Или за то, что он похож на человека, который подставляет полмиллиона советских евреев под долги, которые невозможно выплатить. Вот уже одиннадцать лет этой заграничной жизни по чужим гостиницам. Никуда не приехать и возвращаться тоже некуда. Потому что Ленинграда и Васильевского острова, на котором жил я и на котором жил он, уже давно на свете не существовало.
|
ТРЮФЕЛЯ
Жизнь израильского истэблишмента нелегка. Если наверху у подрядчика нет прямого родства, то разрешение на строительство новых домов за подписью Шарона обходится подрядчику в круглую сумму 1 миллион шекелей. Это данные американских журналистов. По размеру взяток можно судить о прибылях. Банки через пятнадцать лет будут иметь свои долговые тюрьмы, в которых будут работать голые ланцепупы. Их даже домой в караванные домики не будут выпускать на ночь. Все будет описано судебными исполнителями. Как у моего приятеля, графика Андрюши Р-цкого, суд описал даже пуделька Коку. Это было сильным психологическим ударом: пудель сиживал за общим столом, и долг пришлось выплачивать. Оставить в тюрьме пуделя, жравшего трюфеля, было не по-товарищески.
БОРИС АБРАМОВИЧ
Шесть часов утра в Бней-Браке. Физик после Горьковского университета метет центральную улицу. Я сижу на ступенях шляпного магазина. Черная шляпа, которую я мерил в обрезальном центре, стоит сто пятьдесят шекелей. Я намерил ее шекеля на четыре. Проходят озабоченные прохожие. Специфическая бней-браковская скачущая походка. Платят физикам с метлой тридцать шесть шекелей в день. Это около пятнадцати долларов. При коэффициенте один к тридцати двум - это больше четырехсот пятидесяти рублей в день. Для физика из Горького - очень неплохо. Только после забастовки мусорщиков на улицах слишком много мусора. Целые горы. Нас встречает другой русский дворник, но не физик-дворник, а просто дворник, дворник-дворник, и спрашивает: "Ну, дал американец?!" "Нет, пока нет". Физик Борис Абрамович рассказывает, что за время работы он нашел два раза двадцатки и несколько раз по шекелю. А вчера нашел жетон для телефона, асимон. Я тоже так устроен, я бы целыми днями ходил и искал под ногами деньги.
|
На нашей стороне улицы пусто. Большинство граждан в шляпах, видя камеру Стюарта, убегают на другую сторону. Я могу с большой точностью вычислить процент убегающих на другую сторону улицы. Стюарт получает зарплату за точный глаз. Я бы тоже мечтал получать за глаз. "Волд энд Лайф" говорит Стюарту: "Снимай, чего хочешь!" Я вижу, что он перебросил камеры за спину и помог Борису Абрамовичу поднять две пустые жестянки из-под "колы". Тушинский бы ни за что их не поднял. И двадцатку физику тоже бы не дал. Не из жадности, а просто не дал бы. Стюарт трет подбородок и решает сфотографировать Бориса Абрамовича на фоне бородатых хасидов. Я ему говорю, мол, операция, нас ждут, нужно ехать, но он только отмахивается и грубит. Говорит: "Не едем, то, что я снимаю сейчас, для журнала слишком важно". Как физик из города Горького метет израильскую улицу.
Борис Абрамович ходит и считает про себя: в первый и в седьмой день я нашел по двадцатке. Сейчас еще двадцать шекелей ни за что дал сумасшедший американец. Я бы думал именно так, у меня дворницкая психология. Все подметают в своей одежде. В Иерусалиме арабам дают голубую униформу. Ничего, ребята, вы к нам приедете, мы вам тоже вручим по метле. Хоть я не уверен, что ваши министры Перец и Дери могут быть хоть для чего-нибудь пригодны. Подметание тоже вещь тонкая, вот Ельцин мог бы мести, а Дери - нет. И Горбачев - тоже нет. Генетик из Реховота говорит, что научился от подметания улиц получать удовольствие. А пианистку из Тель-Авива хозяин каждый вечер хвалит за то, что она идеально моет посуду. Переживает: "Ты уйдешь, и я не знаю, что я без тебя буду делать!"
|
Борису Абрамовичу вручили в лавке два килограмма мягких фруктов, и он повез их на своей тележке дальше. Потом он повезет их на служебном автобусе в Нагарию. Дворников привозят из Нагарии. А в Реховоте подметают свои. Меня всегда раньше мучил вопрос, что же дворники делают со своими находками? Они могут закапывать их в тайники. Мы совершенно опаздываем на операцию. Постепенно я перестал зевать и почти проснулся. Ехал утром в тумане и спал. Стюарт удивительно умеет загонять людей. Постоянная истерика, что он до сих пор не снял еще ни одного кадра. Дикое непомерное тщеславие. Утром над дорогой стоял низкий туман - от Иерусалима и почти до самого аэропорта. Я прикрываю веки и не вижу ни дворника, ни Стюарта - только шарканье метлы и щелканье фотокамеры. Проходим мимо нашей машины - на ней висит муниципальный штраф. Стюарт аккуратно складывает квитанцию и кладет ее в бумажник. "Волд энд Лайф" оплачивает все штрафы, но Тушинский их комкает и кидает под колеса.
К девяти часам утра Борис Абрамович должен домести до "Рабочего банка", где стоит очередь черных хасидов - мы их сфотографируем и, наконец, сможем поехать в больницу. Там я запущу Стюарта в операционный блок и усну спокойно в машине. Я сказал Стюарту, что не могу заставить себя войти в операционную. Я заходил туда в Ленинграде четыре месяца назад. И пять раз мылся на операции. То, что я смог оперировать на равных со средними хирургами, видимо, не делает чести советской медицине, но от виртуозов я отстал. Руки помнят, но голова не помнит ничего. За операционным столом стоял профессиональный сторож. Человек, который уже много лет сторожит общежитие незамужних аргентинок. Раньше я не верил, что можно перестать быть врачом, но я очень хотел перестать, и мне это удалось. Может быть, Борис Абрамович тоже хочет перестать быть физиком. Жестянки и окурки из клумб ему приходится выковыривать руками. Метлой туда не залезть. Я ненавижу эту привычку стыдливо засовывать окурки в клумбы или за батарею. У Бориса Абрамовича на выковыривание уходит треть его рабочего дворницкого времени. Сейчас бы сесть на эту деревянную скамейку и сладко уснуть. Скамейки у хасидов из самого настоящего дерева. Как на севере. Как в Магнитогорске. Возле банка Борис Абрамович устраивает подметальный спектакль минут на двадцать, пока я не мигаю ему, что хватит, пора кончать. (Стюарт не разрешает мне заниматься режиссурой.)