Под «дьяволом» Мережковский имел в виду «контрреволюционеров». Вдумайтесь в масштаб сатанинской насмешки.
Примечание к №296
«твой Черномордик» (А.Чехов)
По‑моему, тут стилистическая погрешность. Следовало бы «Черномордиков». Был в необъятной вселенной русского еврейства и такой гений: Давид Ааронович Черномордиков, композитор, автор рабочего гимна «Вперед».
Примечание к №314
Высунулся бесёнок Мережковский – Вот вы говорите: «Бесы», «Бесы»…
Слова Мережковского можно и иначе рассмотреть. И «Бесы», это вольное русское словозлобие, это тоже бес. Как же «Бесы» без беса могли быть написаны? Он где‑то там ходит. В бесовской изворотливости языка «Бесов».
Мережковский, конечно, лгун, бесёнок. Но, следовательно, персонаж «Бесов». Люди переходят в персонажи, персонажи выходят в люди. Тут у русских всё перемешалось. Не вскрыл ли «реакционер» Достоевский ящик Пандоры? Не эстетизировал ли он всю эту эпоху разрушения? А если бы весь отрезок 60‑70‑х был пустым, заброшенным полем? Если бы всё и начиналось и кончалось писаревыми и чернышевскими, так что это время можно было потом просто вырвать из истории и выбросить, как выбрасывают идиотские листки настенного календаря (67 лет советской власти, 68 лет советской власти, 69 лет советской власти). А Достоевский вводит в бессмертие всё свое окружение – и Белинского, и Чернышевского, и всю эпоху. Но главное, конечно, форма, форма. Реальность перекручивается, немыслимо искривлённое пространство рвётся, его начинает рвать негативным порождением. Мережковский, конечно, на голову выше Бердяева или Федотова. В отличие от них он как‑то, неизвестно каким образом, догадывался о своей насекомости, о своей «кем‑то задуманности». И его восприятие реальности гораздо глубже, страшнее. Он МНОГОЕ чувствовал:
|
«Если революционный красный цвет становится у Достоевского реакционным белым, то иногда кажется, что это – белизна белого каления. В самой реакции чувствуется обратная, вывернутая наизнанку революция … Он страшится и ненавидит революцию; но не может представить себе ничего вне этой и страшной и ненавистной революции. Она для него абстрактная, хотя и отрицательная, мера всех вещей, всеобъемлющая категория мышления. Он только и думает, только и говорит о ней, только и бредит ею. Ежели кто‑нибудь накликал революцию на Россию, как волшебники накликали бурю, то это, конечно, Достоевский».
Достоевский «накликал революцию» уже тем, что дал материал и инструмент для «диалектики» таких людей, как Мережковский.
Примечание к №310
органическая неспособность евреев господствовать (не просто управлять, а властвовать)
Власть, владение, воля – это слова широкие. Тут широта души нужна, известное великодушие. «Жалую шубу с плеча царского», а не «гасите свет в уборной». Мелочность во власти разорительна. Место еврея – управляющий, лавочник, банкир, но не князь, не царь.
Троцкий сострил на ХII съезде: "Без отчётности мелкий лавочник не может торговать селёдкой и колбасой, а мы имеем «лавочку», которая, как нередко повторяют, занимает 1/6 часть земной поверхности (322), отчетность же мы до сих пор не завели. Немудрено и проторговаться".
Лев Давидович не понимал, что лавочка, занимающая 1/6 часть суши, это уже не лавочка, а нечто совсем иное. И когда к этому «иному» начинают подходить с мерками примитивной бухгалтерии, когда начинают путать политику с экономией, экономикой, то происходит растранжиривание мгновеннейшее. Египет опустошается.
|
Бунин писал сразу после революции:
«В газетах: „В связи с полным истощением топлива, электричества скоро не будет“. Итак, в один месяц всё обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего! Да, да – „вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от того не станут тучнее“».
Просчёт тут именно в чрезмерной расчётливости, в подходе к управлению государством с точки зрения чисто экономической.
Почему евреев, я подчеркиваю, ЕВРЕЕВ (!) победил какой‑то Джугашвили? У Сталина, как это ни странно, была широта души. Правда, чисто восточная. Сегодня первому визирю в подарок:
а) Любимого слона
б) 3 халата с золотым шитьём
в) 5 наложниц
г) 10 вагонов халвы и рахат‑лукума
А завтра в кураге червяка сушёного съел – «И‑и‑йех! секим башка!» Дико, примитивно, но широко. Тут жизнь и смерть, а не пинки и свет в уборной. И как у него все эти бронштейны и апфельбаумы забегали – как тараканы на раскалённой плите.
Сама природа совсем разная: местечковое захолустье и грандиозный пейзаж Кавказских гор.
Ленина мучили припадки головной боли, и на заседаниях Политбюро, проходивших в маленькой комнатке, курящие собирались у окна и курили в форточку. А у Сталина… Какая уж тут «форточка». Сказал: «Хачу пырамыд» (334). Совсем иной масштаб. Вот всех ленинцев в форточку и выбросили.
|
Впрочем, сам Ленин тоже был широк. Широта Ленина в его уродстве. Это просто русский сумасшедший. Широкий в своём сумасшествии.
Юнг писал в «Книге мертвых»:
«Ложной и дьявольской является духовность мужчины, идущего к меньшему. Ложной и дьявольской является духовность женщины, идущей к большему».
Дьявольское начало в Ленине из‑за его приземлённости, направленности мужской широты фантазий в узкое русло бабьей мелочности.
Дьявольское начало в Сталине из‑за его духовности, направленности женской ограниченности вширь, в грандиозную деятельность.
Женственная природа Сталина, по своей сути, как и все грузины, грубого и бездарного педераста, сказалась в страстной любви к Ленину (350), которого он считал «горным орлом русской революции», джигитом. Ленин же никого не любил. (353)
Примечание к №295
"(Цветаева) подвергает жесточайшему разносу каждое собственное слово " (И.Бродский)
Черта не женская. Я читал цветаевскую прозу – какой у неё сильный мужской ум. (327) Главное, она очень иронична и саркастична, чего я от женщины совсем не ожидал. Женщина может только на полхода вперёд рассчитать. Вцепится сопернице в волосы и визжит. И всё. А эта едко, злорадно и со стилизацией, а главное – себя не жалея. Ведь ирония, в отличие от простой ругани, подразумевает включение себя в издевательский контекст, то есть неизбежно самоуничижение. Потом это окупается сторицей и противник корчится, раздавленный хитрым приёмом. Но какая же женщина унизит себя? Цветаева могла. Я очень расстроился, смотрел на её портрет, на её, как она говорила, «высокий ненавистный лоб», и думал: ничего‑то я в женщинах не понимаю.
Но потом я узнал, что Цветаева была бисексуальна и всё стало на свои места. Стала более понятна и архетипичность её стихотворений. Цветаева это мужчина, но в женском обличии (342), и, следовательно, в её мышлении дополнительно прорисован женственный, истеричный характер русского логоса.
Характерно, что мужем Цветаевой был Сергей Эфрон, потомок раввина, а женским увлечением – поэтесса Софья Парнах. Симпатии Цветаевой, я думаю, тоже носят символический характер. По крайней мере, весьма символично следующее её стихотворение, написанное в 1916 году и посвящённое Сергею Эфрону:
Я пришла к тебе чёрной полночью,
За последней помощью. (363)
Я бродяга, родства не помнящий,
Корабль тонущий.
…
Самозванцами, псами хищными,
Я дотла расхищена.
У ворот твоих, царь истинный,
Стою – нищая.
Примечание к №314
«Дьявол украл у нас имя Божье». (Д.Мережковский)
В России слаба естественная объективация зла. Мы – государственный коррелят Европы, «левая рука». Запад порождал её в коммунах Мюнцера, в Парагвае. И вот в России получилось вынесение вовне. Первое в мире антихристианское государство.
Идея сатанизма была импортирована с Запада. Отечественный чёрт, смешной и патриархальный (323), ну никак не мог конкурировать с европейским умником. Гётевский «Мефисто» вполне национален, это типичный немец или, по крайней мере, типичный европеец, говорящий на родном немецком или полуродной латыни.
Русский сатана – нерусский. Булгаковский Иванушка Бездомный, встретившись с дьяволом, сразу подумал: иностранец, шпион. Что ж, примитивно, но ход мысли вполне национальный, естественный.
Величие Достоевского, может быть, в том, что он хотел породить отечественное, осязаемое и вполне родное зло. Следовательно, зло «не совсем», зло «с предрассудками».
Русских погубило то, что они в духовной сфере были слишком «хорошие»; у нас не было адекватного выражения (а следовательно не только объективации и порождения, но и вырождения) разрушительных мечтаний. А ведь неслышность идеи превращается в неслыханность. (Ницше: «Все истины, о которых умалчивают, становятся ядовитыми».) Функции порождённой злобы выполняли иностранные суррогаты. Русский Бог – славянофильский, православный, чёрт – западник, масон. На изломе и родился Антихрист.
Гоголь дал не образ зла, а образ злого мира, который совершенно неверно, но закономерно был онтологизирован, признан не как порождение, а как зеркальное отражение реальности. Стоило бы представить Гоголя гениальным мастером зла, выразителем зла, и всем стало бы легко и радостно от найденного слова, найденного эквивалента Пушкину. Пушкин в Гоголе получил бы объём. Но это было невозможно. В противном случае была бы потеряна возможность самого Гоголя. Он мог появиться только в гениально слепом мире. Мире мягком, податливым, без стен. И вытечь туда Вием.
Достоевский решал задачу персонификации гоголевского мироощущения. (330) Если бы чёрт Достоевского привился, пошёл в рост, в ветви, он бы забил место и Ленин бы не вырос. Но Достоевский «не удался». Его черт «из неудавшихся». Достоевский оказался слишком здоров, слишком нормален для России ХIХ века. Саму личность этого писателя совсем не понимают. «Больной», «изло‑манный», «нервный» – одним словом, «припадочный». Но Достоевский это здоровье нации. Это здоровая и правильная фантасмагория, очень плотно и полно дополняющая реальность. Достоевский – это русский чёрт, рассыпанный в романы, уничтоженный в них, загнанный в их бесконечный тупик. Поэтому Достоевский это самый розовощёкий русский писатель, самый нормальный. «Обыватель».
Примечание к №310
«Другой пришил бы тебя, как утку, и не крякнул» (И.Бабель)
Оруэлл писал в приложении к «1984» о принципах новояза:
«В Новоязе эвфония перевешивает все соображения смысла. Ей в жертву часто приносятся законы грамматики … В результате слова … однотипны. Они состоят из двух‑трёх слогов, с равными ударениями на первом и последнем. Это создает „тараторящий“ стиль речи, одновременно стаккатный и монотонный, что и требуется, ибо цель – сделать речь, особенно о предметах идеологически окрашенных, по возможности независимой от сознания. Для повседневных нужд, безусловно, надо было подумать прежде, чем сказать, но правильные политические или этические суждения у члена партии должны были вылетать автоматически, как пули из ружья … Сама текстура слов, резко и неприятно звучащих, соответствовала духу Ангсоца … В идеале должна была быть создана речь, производимая непосредственно гортанью, без включения мозга. Эта цель отражалась в слове „уткоречь“, означающем „говорить так, как крякает утка“…»
А что, для англичанина, привыкшего к плавной и скользкой артикуляции, русский язык, наверно, и воспринимается как кряканье.
Примечание к №282
Бабель, служа в ЧК, а потом в конармии Будённого, с лихвой утолил мечты голодной молодости
А пожалуй, это некий «нулевой», еврейский слой «Конармии», невидимый для русского глаза. Ну конечно же! Это пьяный, эротический пир Бабеля, когда все сбывается. Это еврейская пугачёвщина, вовсе не формальная, не самозванная, а настоящая, с настоящим Петербургом, Москвой и Киевом. Это в той, дореволюционной, России всё ненастоящее и униженные, тенеобразные евреи. Никакой тоски, «люди и лошади». «Конармия» – книга‑праздник. Вот! Счастливая любовь. Интересно: вокруг грязная, животная половая жизнь – спаривание самцов и самок. Сифилитики, заражающие все вокруг, изнасилования методом живой очереди, какие‑то мясистые проститутки‑санитарки. Мутная, пьяная жизнь. Но всё лезет, все спаривается, и совсем не понарошку. И не только люди, но и животные. И даже Бог. Бабель восклицает в польском костёле:
«Я вижу раны Бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц».
И в центре этого совокупляющегося мира сам Бабель. Он только один раз спит с женщиной, но какой! Это царица, матка развороченного улья. И он её не насилует, а она сама ему отдаётся, а без него умирает, гибнет. И он её, русскую дворянку, чуть ли не графиню, кладя к себе в постель, на самом деле спасает, спасает от русской орды, которая без его комиссарского покровительства сразу бы её изнасиловала хором и убила. Эта история и есть центр, стержень, вокруг которого крутится всё повествование.
И удивительно, удивительно. Проклятый русский глаз совершенно не понимает. Какова суть для самого Бабеля, как он мир воспринимает. И вообще русские в этой культуре «русской советской литературы» ничего не понимают. Читают, вот перед глазами, а ничего не видят. Пафоса, сути‑то и не видят. Кажется: ну, не в этом дело, это ты, брат, зарапортовался. Да позвольте, как же зарапортовался, когда вот поэма Эдуарда Багрицкого «Февраль». Это наш глаз скользит, не понимает, отказывается понимать. А ведь все так просто:
В Одессу вернулся с фронта Багрицкий, «богатырь Мазурских болот». Вернулся с давними, ещё довоенными комплексами:
Я никогда не любил как надо…
Маленький иудейский мальчик.
Ещё в детстве
Я не подглядывал, как другие,
В щели купален. Я не старался
Сверстницу ущипнуть случайно…
Застенчивость и головокруженье
Томили меня.
И вот поэт влюбляется в «гимназистку сине‑зеленоглазую». Он ходит за ней, ходит. Она его не замечает, а он ходит –
Остриженный на военной службе,
Ещё не отвыкший сутулить плечи, –
Ротный ловчило, еврейский мальчик.
Далее разрабатывается тема «богатыря мазурских болот»:
А я уклонялся, как мог, от фронта…
Сколько рублёвок перелетало
Из рук моих в писарские руки!
Я унтеров напаивал водкой,
Тащил им папиросы и сало…
Это чтобы любимую видеть. Несогласованность тут очень важна, так как говорит о реальности сюжета – когда слёзы на глазах, уже не до логики. И вот первая кульминация. Багрицкий набирается духу и подходит к очаровательной арийке:
Я козыряю ей, как начальству.
Что ей сказать? Мой язык бормочет
Какую‑то дребедень: – Позвольте…
Не убегайте… Скажите, можно
Вас проводить? Я сидел в окопах!..
Она молчит. Она даже глазом
Не поведёт. Она убыстряет
Шаги. А я рядом бегу, как нищий,
Почтительно нагибаясь.
Где уж Мне быть ей равным!
И далее – верх унижения. Девушка говорит, что если от неё не отстанут, то она позовёт полицейского.
Вот он – Поставленный для охраны покоя, –
Он встал на перепутье, как царство
Шнуров, начищенных блях, медалей,
Задвинутый в сапоги, а сверху –
Прикрытый полицейской фуражкой…
Брюхатый, сияющий жирным потом
Городовой, С утра до отвала
Накачанный водкой, набитый салом…
Восточные люди не понимают, что такое отказ. Это арийский петушок стал бы плакать. А восточный человек: «И‑й‑й‑и, издэваищься, тибе добром просят, дэнги дают, а ты… Кынжалом заколю!» Но нельзя – стоит на перекрёстке «фараон». Однако не надо забывать, что египетское пленение подходит к концу. На носу февраль (а там, глядишь, и октябрь). В эту ночь мы пошли забирать участок… Я, мой товарищ студент и третий – Рыжий приват‑доцент из эсеров. Кровью мужества наливается тело. Ветер мужества обдувает рубашку. Юность кончилась… Начинается зрелость. Грянь о камень прикладом! Сорви фуражку!
В участке же сказали:
Сдавай ключи – и катись отсюда к чёрту!
Ну а дальше началась настоящая жизнь:
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарём и револьвером, окруженный
Четырьмя матросами с броненосца.
Вот она – власть!
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной…
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь…
Тут бы детине и поговорить с арийской сучкой и ломакой. Но чу! нам необходимо моральное превосходство. Поэтому события разворачиваются гораздо сложнее:
Я вздрогнул. Звонок телефона
Скрежетал у самого уха. –
Комиссара? Я. Что вам?
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Сёмка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиантщик
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои.
Да, уж, эти‑то не стали бы на городового оглядываться! Однако шутки в сторону – ночная облава. Вошли в притон, а там:
Над столом семейным Гардины,
Стулья с мягкой спинкой, Пианино,
Книжный шкап, на шкапе – бюст Толстого.
Доброта домашнего уюта.
Но это все мишура, камуфляж. (Хотя в действительности, может быть, все этой мишурой и заканчивалось. Пришёл ночью: здесь гимназистка такая‑то?) А дальше:
Мы толкали двери. Мы входили
В комнаты, напитанные дрянью…
Воздух был пропитан душной пудрой,
Человечьим семенем и сладкой
Одурью ликёра.
И вот открывают один кабинет, второй, третий… А в третьем гимназисточка. «Та самая».
Голоногая, в ночной рубашке…
Кусая папироску, полусонная, сидела молча.
«Чувствуете трагедию Достоевского?»
Уходите! – я сказал матросам. –
Кончен обыск! Заберите парня!
Я останусь с девушкой! Громоздко
Постучав прикладами, ребята
Вытеснились в двери. Я остался
В душной полутьме, в горячей дрёме
С девушкой, сидящей на кровати.
– Узнаёте? – Но она молчала,
Прикрывая лёгкими руками
Бледное лицо. – Ну что, узнали?
Тишина. Тогда со зла я брякнул:
– Сколько дать вам за сеанс? – И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
– Пожалей меня! Не надо денег…
«Не надо денег». Да, это апофеоз. Я «стою подобно башне», а ты сука, шваль. Я смеюсь с тебя, смеюсь. Ты ногтя моего не стоишь, дешёвка. Я говорил: пойдем со мной! И теперь у тебя всё бы было: и кольца, и ботиночки шикарные, и трусики. А кто бы стал приставать, я бы всех из пушки – пух‑пух, и убил. Эх ты… Тут, вроде бы, и конец, развязка. Но, во‑первых, как всякое порнографическое произведение, поэма должна закончиться сексуальной кульминацией, а во‑вторых, надо знать еврейскую психологию:
Я швырнул ей деньги. Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстёгивая гимнастёрки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, – в тёмный
Неразборчивый поток видений!
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света…
Ну, а далее следует «философское обобщение», «кредо». Так сказать, «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа России»:
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье.
Я беру тебя как мщенье миру
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, –
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню. (328)
И конец. Такая вот «поэма». Бабель сказал о Багрицком: «Он был мудрый человек, соединивший в себе комсомольца с Бен‑Акибой … Ему ничего не пришлось ломать в себе, чтобы стать поэтом чекистов, рыбоводов, комсомольцев». Конечно, вирши Багрицкого это ключ к психологии чекистов первого поколения. Им всё было в его творениях близко, знакомо. Да Багрицкий и был чекистом с литературными способностями. «Блатной поэт». Можно себе представить, как Ягода, Трилиссер или Коган шептали сквозь слёзы строки «Февраля», как выучивали их наизусть и переписывали в заветную тетрадку. (Впрочем, зачем же в тетрадку? – печаталось большими тиражами, у блатарей были и типографии.) Это еврейско‑чекистское «Маруся отравилась» – та же воровская поэзия высоких чуйств, но с национальными осложнениями.
Примечание к №317
«мы имеем „лавочку“, которая … занимает 1/6 часть земной поверхности» (Л.Троцкий)
Блестящей иллюстрацией психологии непрошенных хозяев России являются гомерически хамские статьи Ф.Ротштейна в 1‑ом издании БСЭ.
Вот из его статьи об английской королеве Виктории (1819–1901), опубликованной в 10 томе в 1928 году:
«Семья Виктории по отцовской линии состояла сплошь из самодуров, пьяниц, развратников и выродков. Сам король уже с полвека был психически болен, и королевские обязанности исполнял его старший сын с титулом принца‑регента, необыкновенный обжора и пьяница, имевший лишь одну дочь Шарлотту, – дикое существо … Кроме её отца у короля было ещё шестеро других сыновей, картёжников и пьяниц, среди которых наиболее способным был лишь герцог Кумберлендский, махровый деспот и реакционер … герцог Кентский был и остался грубым солдатом и картёжником и не обладал ни политическими, ни какими бы то ни было другими способностями. До 50‑летнего возраста он оставался холостым, но… так как все другие сыновья короля были либо не женаты, либо бездетны … то он решил жениться, чтобы обеспечить престолонаследие за своими потомками. К этой же гениальной мысли пришёл, однако, и его старший брат … Виктория унаследовала немало фамильных черт – посредственные способности, мало– привлекательную наружность и необыкновенно сварливый и деспотический характер…»
И т. д. Тут же приводится «базис» в стиле «богатенькие», «спёрли денежки», «было ваше – станет наше». Даже ничего не зная о советской истории, вполне достаточно пробежать бегло по этим местечковым умозаключениям, чтобы понять: «Да их всех убьют».
Примечание к №319
Отечественный чёрт, смешной и патриархальный
Его образ, параллельно созданию интеллектуализированной нечистой силы, высмеивал Достоевский в «Карамазовых». Отец Ферапонт так описывает свою встречу с чёртом:
"Как стал от игумена выходить, смотрю – один за дверь от меня прячется, да матёрой такой, аршина в полтора али больше росту, хвостище же толстый бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади, а я не будь глуп, дверь‑то вдруг и прихлопнул, да хвост‑то ему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, да трижды, – и закрестил. Тут и подох, как паук давленый. (329) Теперь надоть быть погнил в углу‑то, смердит, а они‑то не видят, не чухают".
Примечание к №295
русское придаточное предложение это «естественная форма» отнюдь не только для протестантизма, а вообще для чего угодно
Бродский писал:
«Цветаевское мышление уникально только для русской поэзии; для русского сознания оно – естественно, и даже предопределено русским синтаксисом».
Ну и неверно. Ошибка. Соотношение между русским синтаксисом и русским мышлением совсем иное. «Придаточное предложение» это филологический предохранитель, коррекция разлетающихся в бесконечность ассоциаций. Отсюда и понятно обращение Цветаевой к придаточным оговоркам. На вершине свободного ассоциативного творчества – в поэзии – нужно было в максимальной степени укутаться в сеть придаточных, чтобы не разорваться, не превратиться в ничто. Чем свободнее русский, тем назойливее он лезет в трясину оговорок. Ему надо зацепиться за корни языка, а иначе его шариком воздушным унесёт, он начнет заговариваться. Поэтому творчество Цветаевой это не выражение русского сознания, предопределённого русским синтаксисом, а максимальное использование русского синтаксиса для выражения противоположного ему свободного скольжения мысли. Уникальность поэзии Цветаевой не в собственно методе, а в уровне свободы. Зачем такой уровень заглушечности для гениально наивного Пушкина или наивно искушённого Некрасова? Цветаевой он был необходим.
Отсюда и пригодность русского синтаксиса для протестантизма. Действительно, если форму сделать сутью, то русский язык идеален для самопознания. Но суть русского языка не втягивание, а истечение, творчество. Порождение. Структура языка направлена на выпускание сути, а не на её защиту. Но если русский язык чужой, то он мгновенно выворачивается наизнанку. «Говорить, чтобы молчать» превращается в «молчать, чтобы говорить». Навряд ли из этого что‑либо получится, так как русский язык удивительно неполон, основан на умолчаниях. Опора на него приводит к страшному обеднению личности. Хотя в реальности это вполне осуществимо. Можно было бы, например, объявить русский, наряду с ивритом, официальным языком Израиля. Интересно было бы посмотреть, что из этого получилось. Зрелище было бы необыкновенно поучительное. Да, пожалуй, это и произошло в «третьей русской эмиграции».
Примечание к №282
тема русских проституток, передовых и осознавших себя
Ленин писал во время революции 1905 года о партийных комитетах:
«Туда войдут и крестьяне, и пауперы, и интеллигенты, и проститутки (нас недавно спрашивал один рабочий в письме, почему не агитировать среди проституток), и солдаты, и учителя, и рабочие, – одним словом, ВСЕ СОЦИАЛ‑ДЕМОКРАТЫ(курсив Ленина – О.)».
Примечание к с.23 «Бесконечного тупика»
Пресловутая «правдивость» русской интеллигенции это страшная, грубая ложь
Жил в России скромный тихий человек: Михаил Осипович Меньшиков. Увлекался толстовством, писал публицистические статьи. В 1895 году Михаил Осипович имел несчастье заинтересоваться умершим в возрасте 82 лет князем В.В.Вяземским. Первый некролог о князе появился в «Русских ведомостях». В нём сообщалось, что Вяземский в 50‑х годах отпустил на волю крестьян, взяв с них небольшой, посильный выкуп, который раздал до копейки беднякам. После этого он поселился в Серпуховском уезде Московской губернии в маленьком домике посреди дремучего леса, где прожил 30 лет и «занимался чтением и работами, внося всюду свет, добро и живое человеческое сердце» (А.Мантейфель). Другой корреспондент «Русских ведомостей» через две недели «развивал»:
«Все своё состояние князь роздал крепостным и нищим и жил лишь для блага других и собственного самоусовершенствования в высшем, благороднейшем значении этого слова».
О князе заговорили. Его называли предтечей Толстого. Боборыкин в нашумевшем романе «Перевал» вывел Вяземского под именем Жеребьева: за десятилетия вышколенная русская периодическая печать во всю стала обыгрывать тему «в то время как». Раньше славянофилы похвалялись, что‑де они не оторваны от народа, заботятся о его нуждах и т. д. Но на самом деле эти проповедники зоологического национализма… (дальше подставлялась в волшебный фонарь либеральной охмуряловки нужная картинка), В ТО ВРЕМЯ КАК даже лучшие представители дворянства… (тут подставлялся цветной слайд с князем: избушка, вековые ели, лучи заходящего солнца).
Меньшиков, тогда толстовец, очень заинтересовался Вяземским и решил поехать в Серпуховской уезд, чтобы на месте поподробнее познакомиться с конечно благоговейными воспоминаниями о покойном. Увы! как сообщает энциклопедия Южакова:
«Меньшиков поддался влиянию идей Л.Н.Толстого, но заимствовал у великого писателя не смелость теоретической мысли, но смелость практического бездействия. Не лишённый ни литературного дарования, ни совестливого отношения к общественной и человеческой жизни, Меньшиков без достаточного общего и теоретического образования и не обладая сильным теоретическим умом, и не мог оценить и усвоить всего мировоззрения Толстого, слишком сложного и неуравновешенного».
Серому Меньшикову не хватило образования, и он по простоте душевной написал о Вяземском то, что услышал от местных крестьян, близко знавших князя. Оказалось, что предтеча Толстого был
«не столько опростившийся, сколько опустившийся помещик, отличавшийся при этом жестокостью и развратным поведением». Своим хамским поведением Меньшиков просто‑напросто поставил себя за рамки русского культурного общества. Прежде всего были взбешены местные интеллигенты. Михаил Осипович, тогда ещё поддерживающий довольно близкие отношения с Чеховым, испуганно писал последнему:
«Жена Мантейфеля (серпуховского интеллигента, автора некролога), усердно мне помогавшая в розысках, теперь страшно перепугалась, и хотя не отрицает в письме, что всё записано мною точно, – но негодует на меня, зачем я всё напечатал. Утверждает, что вся „серпуховская интеллигенция возмущена“ против моей статьи. Очень бы интересно было узнать, правда ли это?»