Тут всё фальшиво. И логическая последовательность аргументации «под проповедь», и деланное «недоумение» и «негодование», и лексика. Для священника это естественная нормальная речь. Он так всегда говорит, пишет, мыслит. В устах же человека светского, выросшего в светской семье, не прошедшего семинарию и духовную академию, подобные «речения» по крайней мере неуместны.
Однако хуже всего то, что Соловьёв имитирует не только строй речи, но душевный настрой служителя церкви. Наставляет:
«Есть пост умственный: не ищи знаний для знаний, без пользы для ближнего и для дела Божия. Не ищи новизны и оригинальности в мыслях».
Мало того, что это говорит «ложный поп», не имеющий права на моральную проповедь, обращенную к верующим, это говорит ФИЛОСОФ. И там же:
«Молитва, милостыня и пост суть три основные действия личной религиозной жизни – три основы личной религии. Кто не молится Богу, не помогает людям и не исправляет своей природы воздержанием, тот чужд всякой религии, хотя бы думал, говорил и писал о религиозных предметах всю свою жизнь».
Молитвы Соловьев сочинял сам, посты не соблюдал, милостыня же его носила анекдотический характер и напоминала скорее всего забавы подгулявшего купчика, который в пьяном кураже разбрасывает по ресторанной зале пригоршни кредиток. Собственно религиозность Соловьёва, его узкое, бытовое отношение к религии лучше всего передано в письме к матери от 7 мая 1888 года:
«Христос воскресе! Милая Мама! Пишу Вам из Баден‑Бадена, где встречал Пасху. Представьте себе, я не только был в русской церкви, но даже первый раз в жизни выслушал вполне всю пасхальную службу: полунощницу, заутреню, обедню и потом вечерню. Разговлялся у принцев Баденских (Мария Максимилиановна и муж её), был обильнейший ужин, но я ел только пасху и салат и пил шампанское».
|
Вообще, повторю еще раз, страшная ДЕЛАННОСТЬ религиозных работ Соловьёва. Евгений Трубецкой, чувствуя все‑таки некую неорганичность религиозности Соловьёва, объяснял это тем, что
«границы мистического и рационального, естественного постоянно нарушаются у Соловьёва В ОБЕ СТОРОНЫ: поэтому у него, с одной стороны, все рациональное насквозь проникнуто мистическим, а с другой стороны, мистическое становится чересчур естественным и понятным, слишком легко и поспешно укладывается в категории нашего рассудка».
«У него на каждом шагу встречаются религиозные утверждения, не оправданные и даже не проверенные каким‑либо исследованием, а поэтому убедительные только для того, кто ЗАРАНЕЕ убеждён в истинности положительного христианского вероучения. Этот невольный и бессознательный догматизм в высшей степени характерен для мыслителя, утратившего грань между знанием и откровением: для него одно незаметно переходит в другое».
Я бы добавил: утратившего грань и между знанием и игрой. Это глубочайшая мысль Розанова, что Соловьёв стучал христианскими святыми, как костяшками по шахматной доске своей литературы. Он все это воспринимал всерьёз и одновременно невсерьёз. И оппонентов даже подозревал в несерьёзности (условия игры соблюдаются, но нельзя же их воспринимать СЕРЬЁЗНО). Когда умер Гиляров‑Платонов, Соловьёв сказал:
«Он оставался единственным из наших писателей, который мог бы при случае – если не с силой, то с некоторым подобием силы – выступить против меня по церковному вопросу. Сам по себе он был человек ни во что не верующий».
|
То есть было в России 1887 года всего два более‑менее крупных специалиста «по церковному вопросу». Один из них, Соловьёв – «модернист», «реформатор». Гиляров – «ортодокс», «охранитель». И вот оказывается, что «ортодокс»‑то «Ваньку ломал». Оказывается‑то, что в России вообще церковь‑то ряженая, потешная. Удивительная мысль.
Примечание к №571
И муравейник преисполнен удивительной логики, а что же говорить о человеческом обществе?
В истории всё очень целесообразно, если наделять верховную власть верховным разумом. Тогда, даже если брать самое примитивное общество – тиранию, всё разумно (Аристотель о методе тиранического управления). Низшие слои населения работают, средние выполняют функцию надсмотрщиков, интеллигенция разрабатывает существующему строю идеологическую интерпретацию. А наверху черная мысль всем правит. Но личность тирана иррациональна, безумна (о чём говорил учитель Аристотеля – Платон). Следовательно, интеллектуальный центр этого мира находится в среде внешне покорных, слабых и сирых интеллигентов. Примитивные исполнители оказываются логосом. Но они действительно слабы и т. д. Сетка из этих объяснений, из разных типов объяснений функционирования общества очень сложная и запутанная. Можно лишь нащупать ритм. Причинно‑следственный ритм.
История как наука занимается собиранием фактов. Они, их понимание, связывается в историке, но для окружающих всегда воспринимается как нечто достаточно внешнее и произвольное, ибо связующая их личность выносится за рамки исследования. Это не ошибка, а иначе и нельзя.
|
Философия истории исходит из личности историка, то есть воспринимает кривизну восприятия как нечто естественно данное, неустранимое. Начинает скользить на изгибах этой кривизны как на американских горках. Это не отрицает исторического исследования. И не дополняет. Просто это совершенно разные системы отсчёта. Так же как материализм всегда будет профессиональным заболеванием физиолога, а идеализм – психолога. Физиолог мучительно всматривается в мозг мозгом: снимает с себя черепную коробку и обращает глазные яблоки на стебельках зрительных нервов на собственный мозг. Психолог втягивает глаза внутрь и растворяет их в мантии мозга, как улитка свои рожки. Душа его вдумывается в себя и пытается найти границу материальности, почувствовать её.
Интересно, что первый способ подвержен критике, проверке. Второй – субъективная тайна личности. Конечно, элементарная критика и здесь возможна, поскольку чистой субъективности не бывает – всегда есть обломки физиологии (и наоборот). Но это элементарная критика. Иными словами, можно обвинить меня, что я искажаю факты или выдумываю их, вру. Но это было бы с моей стороны уж слишком примитивно и неискренно. И отпадает по чисто эстетическим соображениям. А какая‑либо критика моего мифологического восприятия невозможна. Тут не истина и ложь, а здоровье и болезнь, гнилость. Ритм и его отсутствие: замкнутая на себя бесконечность и конечный разрыв в пустоту: возможность нанизывать любые факты на древо мифа и ветвить его в бесконечность или невозможность мифа, его «находуразрушаемость», отторжение фактов и огрубление мира, хаос.
Примечание к №612
Где хоть один русский разведчик XIX‑начала XX вв.? … Нет и ни одного соответствующего литературного персонажа.
Впрочем, один, кажется, есть. Штабс‑капитан Рыбников у Куприна. Благородный разведчик. Японский. А вокруг него рассыпаются густопсовой сволочью русские ничтожества: проститутки, гнусные хари русских офицеров и сыщиков.
Почему японцы так не любят русских, презирают их (факт общеизвестный)? Да что же еще мог думать самурай, у себя в русском отделе читая папку с делом Куприна? Щурил глаза брезгливо: я видел много народов никудышных, но такого… это какой‑то народ‑ничтожество, у которого ни чести ни совести.
Впрочем, в «Штабс‑капитане Рыбникове» есть и отечественная альтернатива заморскому рыцарю: бла– ародный, психологически утончённый образ знатока человеческих душ – русского писателя: всепонимающего и всепрощающего аналитика… помогающего японцу. В самом деле, как еще может поступить русский интеллигент? Обнаружил вражеского шпиона, нет, точнее иностранного разведчика, посланного страной, с которой Россия, или, точнее, царское правительство, ведет войну. Что же, доносить охранке? Шпионам царским?.. И всё‑таки, конечно, писатель в рассказе слабоват. Явно проигрывает (вполне по авторскому замыслу) японцу. Ещё бы! Японец пакостит сознательно и по‑крупному, а писатель лишь походя вредит, да и так, по мелочёвке. «Недонесение». А почему «не»? Надо отчётливей. Помочь взрывчатку донести и т. д. Хотя Куприн‑то и так много сделал.
Ведь если учесть русскую (в данном случае даже русско‑татарскую) психологию, то «Штабс‑капитан» является характерной заглушкой (то есть самодоносом). Это в очень очищенном и облагороженном виде показаны реальные взаимоотношения Куприна с японской разведкой.
Набоков писал о Чернышевском:
«В „Прологе“ (и отчасти в „Что делать?“) нас умиляет попытка автора реабилитировать жену. Любовников нет, есть только благоговейные поклонники; нет и той дешёвой игривости, которая заставляла „мущинок“ (как она, увы, выражалась) принимать ее за женщину ещё более доступную, чем была она в действительности, а есть только жизнерадостность остроумной красавицы. Легкомыслие превращено в свободомыслие…»
И т. д. Так что штабс‑капитан Куприн тут понятен. Рассказ этот – своеобразный итог его «литературной деятельности».
И ведь Куприн не богатый (всё пропивал и на девочек, а в эмиграции – почти нищ). То есть не то что продавался евреям и японцам, вообще кому угодно, а продавался за грош ломаный. И держали сих «писателей» на короткой сворке. По русскому же способу купцов: «Ешь‑пей сколько душе угодно, а денег не дам – обманешь». Реклама еврейской печати лепила из куприных рок‑звёзд, торговала их открытками, создавала бешеный ажиотаж фанатизированных подростков и истеричек: «Ку‑прин! Ку‑прин! Ку‑прин! Горь‑кий! Горь‑кий! А‑а!!! А‑а‑а!!! Ку‑прин! Ку‑ку‑прин!!!» Футбола ещё не было. Но ведь в общем‑то бедные. Горький впрямую политикой занимался (финансировал съезды РСДРП и т. д.), и ему ещё подбрасывали. А так, в общем, мало, мало получали. За такие‑то дела. Тут просто склонность к такого рода вещам.
И самурай думал: «Что ж ты, негодяй, Родиной, да еще за пятак, торгуешь!» (727)
Розанов в 1912 году писал:
«Прочёл в „Русских ведомостях“ просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало всё общество и печать, когда нас били при Цусиме, Шахэ, Мукдене?»
И далее Розанов говорит о словах японского посла, который в 1909 году выражал в частной беседе удивление по поводу прохладного тона в русской прессе. Знакомый Розанова, передавая эти слова, прибавил:
«ПОНИМАЕТЕ? Радикалы говорили об Японии хорошо, когда Япония, нуждающаяся в них (т. е. в разодрании ЕДИНСТВА ДУХА в воюющей с нею стране), платила им деньги».
И Розанов добавляет:
«В словах посла японского был тон хозяина этого дела. Да, русская печать и общество, не стой у них поперёк горла „правительство“, разорвали бы на клоки Россию и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за „рюмочку“ похвалы».
Для простого, упорного ума японца русские просто народ без чести. А честь, долг, клятва, зарок – это для японца всё – стержень жизни.
Для русского стержень жизни это, может, просто желание быть хорошим, желание нравиться. Качество само по себе не такое уж и плохое. Понятие чести тоже можно довести до абсурда, например, до жестокости и садизма. Хотя в чести есть предохранитель – это понятие меры. А какая мера может быть в желании нравиться?
Это даже трогательно: продать родину за «рюмочку». «Ну, молодец, хороший парень». «Молодца, Максимка». Просто во избежание более чем нежелательных последствий рюмочку должно было ставить само государство, «свои».
Розанов писал:
«Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда‑нибудь догадается вместо „всех свобод“ поставить густые ряды столов с беломорскою сёмгою. „Большинство голосов“ придёт, придёт „равное, тайное, всеобщее голосование“. Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после „благодарности“ требовать чего‑нибудь».
Правительство и догадалось. К сожалению, слишком поздно. И, к сожалению, не то.
Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»
С радостью я нашёл в «Других берегах» несколько грубых логических ошибок
Например, Набоков в своих воспоминаниях, как и в «Даре», резко порицает антисемитизм и изображает людей, склонных к той или иной форме юдофобии, дураками и подлыми негодяями. Однако это не мешает ему буквально издеваться над немцами. В «Даре» он с чисто ФИЗИОЛОГИЧЕСКИМ отвращением пишет о них как о «жалкой, вымирающей нации», которую «с ясным бешенством» ненавидит
«за фольмильх и экстраштарк, – подразумевающие законное существование разбавленного и поддельного; за полишинелевый строй движений, – угрозу пальцем детям – не как у нас стойком стоящее напоминание о небесном Суде, а символ колеблющийся палки, – палец, а не перст; за любовь к частоколу, ряду, заурядности; за культ конторы; за то, что если прислушаться, что у него говорится внутри (или к любому разговору на улице), неизбежно услышишь цифры, деньги; за дубовый юмор и пипифаксовый смех; за толщину задов у обоего пола, – даже если в остальной своей части субъект и не толст; за отсутствие брезгливости; за видимость чистоты – блеск кастрюльных днищ на кухне и варварскую грязь ванных комнат; за склонность к мелким гадостям, за аккуратность в гадостях, за мерзкий предмет, аккуратно нацепленный на решётку сквера; за чужую живую кошку, насквозь проткнутую в отместку соседу проволокой, к тому же ловко закрученной с конца; за жестокость во всём, самодовольную, как‑же– иначную; за неожиданную восторженную услужливость, с которой человек пять прохожих помогают тебе подобрать оброненные гроши…»
Попробовал бы кто‑нибудь сказать Набокову что‑либо подобное о милых евреях. Прожег бы сквозь пенсне: «Мы вам покажем, как издеваться над русской интеллигенцией». В Кембридже сокурсником Набокова был русский эмигрант, который якобы советовал ему,
«дабы восполнить непонятные пробелы в образовании, почитать „Прото‑колы сионских мудрецов“ да какую‑то вторую книгу, попавшуюся в жизни, кажется порнографическую».
Студентика Владимир Владимирович вывел потом в «Даре» в образе гнусного кретина Щёголева, «принадлежащего к тем бравурным российским пошлякам, которые при случае смакуют слово „жид“, как толстую винную ягоду».
При этом Набокову не пришло в голову, что сам он при случае не прочь был посмаковать слово «немец», как терпкий лавандовый леденец. Из его высказываний об этой нации можно составить отличнейшие «Протоколы немецких мудрецов». А ведь Набоков пишет в «Других берегах»:
«За 15 лет жизни в Германии я не познакомился близко ни с одним немцем, не прочёл ни одной немецкой газеты или книги, и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка».
Слабовато, Владимир Владимирович! С вашей иронией, с вашим чувством комического! Более того. Издеваясь над левой английской интеллигенцией, которая обливалась слезами над потёртой фотографией Ленина, Набоков заметил, что правые охотно поддерживали его, НО…
«Но делали это из таких грубо реакционных соображений, и орудовали такими простыми черносотенными понятиями, что мне было только неловко от их презренной поддержки. Я кстати горжусь, что уже тогда, в моей туманной, но независимой юности, разглядел признаки того, что с такой страшной очевидностью выяснилось ныне (т. е. в 50‑е годы – О.), когда постепенно образовался некий семейный круг, связывающий представителей всех наций: жовиальных строителей империи на своих просеках среди джунглей; немецких мистиков и палачей; матёрых погромщиков из славян; жилистого американца– линчера; и, на продолжении того же семейного круга, тех одинаковых, мордастых, довольно бледных и пухлых автоматов с широкими квадратными плечами, которых советская власть производит ныне в таком изобилии после тридцати с лишним лет искусственного подбора».
Комизм ситуации заключается в том, что Набоков в пылу отрицания жидо‑масонской мифологии попадает в тенеты совершенно идентичного мифа, с той только разницей, что место злодеев‑сионистов у него заняли злодеи‑антисемиты.
При несомненном уме, несомненной наблюдательности и несомненной иронии, Набоков был крайне упрям. Качество, разоблачающее в нем нефилософа. Философ никогда не бывает упрямым. Философ ОПЫТЕН. Так же, как врач‑хирург знает человеческое тело, философ знает человеческую мысль. Но писатель должен быть очень упрямым. Главное – чистота переживаний, чистота мысли. А какая же сила при рефлексии? При ощущении постоянной ошибочности своего мышления?
Внутренний мир Набокова развивался совершенно естественно и почти независимо от какой‑либо реальности. С этой точки зрения легко объяснимы катастрофические ошибки Набокова в «Даре». Например, дав при помощи ряда слайдов символическую структуру развития русской литературы, он счёл необходимым упомянуть о «Буренине, травившем беднягу Надсона» и т. п. Ему и в голову не пришло, что сама по себе тема Надсон‑Буренин настолько опошлена, настолько залапана и заляпана, что любое упоминание о ней (да ещё в контексте общего уровня «Дара») просто неприлично. Писать о Надсоне это всё равно что сказать: «О, Россия, страна икон, балалаек и самоваров!» Оно конечно, всё это действительно характерные чёрточки, сильные. Но уже давно надоевшие и уже поэтому превратившиеся в свою противоположность, в нечто пошлое и поверхностное. Упоминание Надсона просто неприлично. Это дурной тон. А Набоков, я подчёркиваю, НАБОКОВ, этого не понимал. Из этого следует очень интересный вывод: Набоков был довольно плохо знаком с культурой России конца ХIХ – начала ХХ веков. В России он ловил бабочек, а потом сведения о современной ему русской цивилизации черпал в основном из бесед с Владиславом Фелициановичем Ходасевичем. И в философии, и в литературе в сущности лишь «нахватанность», отсутствие действительно глубоких знаний, преемственности… Но какая открытость, какая способность к бесконечной трансформируемости той или иной темы! Его творчество, «Собрание сочинений В.В.Набокова», это шатёр Василия Блаженного, каждая луковка которого закручена в свою сторону, каждая башенка которого стоит как‑то особливо и сияет по‑своему, своим светом, но в целом – какая лёгкость, какая свобода, широта и гармония. А ведь Набоков был почти так же чужд русской культуре, как и современный комсомолец. И какое, тем не менее, интуитивное проникновение в суть событий. Одна чернышевская IV глава «Дара» чего стоит!
Примечание к №575
Как тут потом маятник качнулся!
Русские: ах, да они тут СГОВОРИЛИСЬ. И это крушение самой идеи нравственности в политике привело на русской почве к наиболее разрушительным последствиям (809). Россия – литературная, бумажная страна. Литературные герои там оживают и начинают жить самостоятельной жизнью. Приём русской критики: Онегин, Печорин, Чацкий (812), Беликов – живые люди, ПРИНЦИПИАЛЬНО не отличающиеся от реальных людей, от героев газетных очерков и фельетонов. И такая интуитивная идея – «сговорились» – была понята очень интенсивно, мощно, и это понимание ожило, надело ленинский пиджачок и кепку и стало орать общим местом поверхностного морализирования и глубинного издевательства.
У Лескова в «Запечатленном ангеле» есть удивительно трогательное место, раскрывающее характерную черту русской психологии. Раскольник купил из‑под полы икону «древлего письма», а к нему подошёл мужичок:
"– Ты гляди, человече, этой иконе не поклоняйся.
Я говорю:
– Почему?
А он отвечает:
– Потому что она адописная, – да с этим колупнул ногтём, а с уголка слой письма так и отскочил, и под ним на грунту чёртик с хвостом нарисован! Он в другом месте сковырнул письмо, а там под низом опять чёртик.
– Господи! – заплакал я, – да что же это такое?
– А то, – говорит, – что ты не ему, а мне закажи. И увидал я тут ясно, что они одна шайка … и, покинув им икону, ушел от них с полными слёз глазами…"
Икону гвоздиком расковыряли – «адописная». И всё. Если это, если так, то дальше идти некуда. Или сесть на землю и заплакать или взять кистень и на большую дорогу. «Ах, вы так? Ну так погодите. Устроим вам такое, на таком уровне, такого размаха, что и не снилось». И устроили.
Ленин сказал в конце 1918 года:
«Раньше западные народы рассматривали нас и всё наше революционное движение как курьёз. Они говорили: пускай себе побалуется народ, а мы посмотрим, что из всего этого выйдет… Чудной русский народ!.. И вот этот „чудной русский народ“ показал всему миру, что значит его „баловство“».
Примечание к №589
«Понял, щенок»
Парадокс в том, что на этом принципе и основана система образования в развитых европейских государствах. Главная задача высших элитарных учебных заведений – это социализация молодёжи, и прежде всего той её части, которая политически активна, то есть задействована в системе власти. Именно из неё формируется потом управленческий аппарат. Наряду с передачей информации и приёмов её обработки, не менее важно создание определённого психологического типа – человека властного и сильного, но одновременно умеющего управлять своими чувствами, умеющего в известный момент пойти на компромисс, уступить, даже унизиться, умеющего всё запоминать, ничего не упускать из виду и в то же время умеющего не мстить, прощать. Обладающего способностью подчинять и подчиняться, и в то же время являющегося личностью, причём личностью довольно развитой.
Цели создания такого человека подчинена строгая система теневого воспитания. Молодого человека унижают или чрезвычайно возносят, играют на его сентиментальных чувствах и специально пробуждают низменные инстинкты. Одним словом, «проявляют», «ретушируют» и «фиксируют». В этом подлинная суть многочисленных студенческих союзов, клубов и обществ с их уходящими в средневековье традициями и обрядами.
В России система образования была механически перенесена с Запада, но без некоего специального учебного курса, ведущегося по ненаписанным учебникам. (А пожалуй, и по написанным, но не для всех.) В результате университет превратился в опасную игрушку. Достаточно было написать дешифровку программы, чтобы получить ключ власти над людьми. С другой стороны, ключ к архетипу «студента» остался в Европе, а тут умному государству и карты в руки.
Отсюда проблема русского масонства. Какова степень его вины и в чём эта вина? В чрезмерном развитии или, наоборот, в грубой слабости, нескладности? Либо русской интеллигенцией управляли вредительски, либо слишком грубо, хаотично, то есть слишком мало приводных ремней и рычагов, слишком их схема элементарна. Тогда сила русских масонов зиждилась лишь на слабости конкурентов, и как только столкнулись они наконец не с чьей‑то неумелой игрой, а со стихийной разрушительной силой, то вдруг их оказалось так мало, так жалко они жались на гнилой щепке посреди разбушевавшегося океана…
В любом случае тут проявилась социальная неталантливость русского народа. Отечественное масонство не понимало своей реальной, повседневной задачи в системе государственных отношений, а среди столь плохо окормляемой массы не выдвинулся лидер, который смог бы поставить реальную цель устранения масонства путем создания иной и вполне жизнеспособной системы селекции и подавления индивидуума (в коей и заключается подлинный смысл школы и университета). Масонство не могли ни развить, ни устранить. Как гнилая колода, лежало оно на пути национальной эволюции.
Примечание к №304
«Я ни разу ещё не печатался у них» (А.Чехов)
Ничего, напечатался. «От простого к сложному». Если в конце 80‑х Чехов открещивался от либералов обеими руками, то уже в начале 90‑х, следуя логике предательства, Антон Павлович заявляет Суворину:
"Вчера я обедал у Лаврова. Увы, когда‑то и я писал ему ругательные письма, а теперь я ренегат! У Лаврова приятно бывает обедать. Чисто московская помесь культурности с патриархальностью – сборная селянка, так сказать. Выпили по пять рюмок водки, и Гольцев предложил тост за единение художественной литературы и университетской науки … О Вас и Вашем письме ни слова. (634) Выпили мадеры, белого, красного, игристого, коньяку и ликёру, и Лавров предложил тост за своего дорогого, хорошего друга А.П.Чехова и облобызался со мной. Курили толстые сигары…"
Тут специально расписывается материальная сторона отношений, чтобы адресат понял, что дело не в деньгах. Ирония‑с, одним словом. Мизиновой Чехов пишет уже попроще:
«Был в Москве, обедал с русско‑мысленцами, целовался с ними, взял у них 600 р., пил шампанское и коньяк и был провожаем на вокзал».
Полный успех! В 1898 г. Чехов поучает Суворина:
«Что бы ни говорили о Гольцеве, это человек очень порядочный, притом убеждённый и умный».
Самому Гольцеву в 1900, пересахаривая из идиотизма:
«Я люблю тебя и почитаю, как редко кого. В последние 10 лет ты был для меня одним из самых близких людей…»
Чехов в начале переписки с Сувориным по делу Дрейфуса (которая привела к фактическому разрыву их отношений) писал:
«Золя (возглавивший печатную кампанию в защиту Дрейфуса – О.) благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 фр.) в восторге от его порыва».
Зачем же так. За дурачков считаете. Не 100 франков. а 600 рубликов царскими. Это за один раз. А так – все 6000 наберётся. А винцо, а «уважение»? И потом зачем же утрировать: «получил от евреев». Евреи‑то о такую мразь и рук пачкать не будут. Свои же и заплатят тебе. Да и не заплатят – при чём здесь это? – а вот позвонят уважаемые люди, попросят. Как не услужить после брудершафтов‑то и провожаний вокзальных. Всё мягче, ласковей. Тут и слова неправильные: «мразь», «руки пачкать». Зачем. Тут иного уровня человек. Писатель. Драматург. «Что там у него, какие „трудности“? Пьеса провалилась? Ну‑у, не беда. Мы текст читали, вещь интересная. Озаботиться надо постановкой приличествующей». И в этом же году у «Чайки» бешеный успех. Критик Мунштейн, ругавший пьесу почём зря, пустил уже иной стишок:
Тут нет неискреннего звука,
Потуг фальшивого ума,
Сценичной лжи…
Тут жизнь сама…
Правдивый, тонкий взгляд усвоив
На сущность жизни, Чехов дал
Живых людей, а не героев,
Которым нужен пьедестал.
Интересно, что за два года до этого сокрушительная критика всё же была вполне конкретна в основе, хотя и выродилась в конце концов в открытую травлю. А вот хвалить «Чайку» начали абстрактно, было совсем непонятно «за что». Успех был дутый. Вообще, русскому обществу, только и говорившему о литературе, на самом деле собственно литература была до лампочки. Пещерному уровню тогдашней режиссуры «Чайка» была тоже явно не по зубам, так что пьеса публикой и не могла быть понята. Станиславский посадил за кулисы десять евреев, которые лаяли собаками, квакали лягушками, стрекотали сверчками, пели мужиками и кричали экзотическими, загадочными птицами. Чехов в отчаянии заметил:
«В следующей пьесе сделаю ремарку: действие происходит в стране, где нет ни комаров, ни сверчков, ни других насекомых, мешающих людям разговаривать».
Антон Павлович обижался напрасно. На самом деле люди делали всё что можно. Смысл пьесы им был совершенно недоступен, но они честно отрабатывали заказ, всеми силами стараясь оживить действие и сделать его понятным для уже совсем тёмной российской публики. Происходившее тогда вокруг «Чайки» как две капли напоминает чудеса изобретательности при постановке в советское время безнадёжно бездарных пьес с ударным сюжетом. Как, например, Щукин играл Ленина. Суть состояла в том, что он, стремясь оживить невыносимо пресный текст, превращал образ вождя в карикатуру, делал его гротескным. А здесь была страшная грань, переступив которую Щукин превращался во врага народа. Это была смертельная игра на понижение, как известно, и сведшая этого артиста в могилу. Но это в сторону.
Тут не 100 франков. Нет, тут цена посерьёзней.
Примечание к №633
«Вчера я обедал у Лаврова … о Вас и Вашем письме ни слова».
(А.Чехов)
Без пояснения обстановки не ясна змеиная вязь чеховских намёков. Дело в том, что в это время газета Суворина подверглась хорошо организованной травле. Одними из её инспираторов были как раз Гольцев и Лавров. А в центре «критики» оказался сын Суворина – Алексей. После особенно оскорбительной выходки Алексей поехал к Лаврову и Гольцеву объясняться. Он с ними беседовал более трех часов, требуя печатного извинения за явную клевету. Наконец Лавров заорал: «Я застрелю Вас, как поросёнка». Алексей ответил: «Стреляйте! Неужели вы думаете, что в деле чести я отступлю перед револьвером?» После этого Лавров получил пощечину. После пощечины Лавров и Гольцев сообразили, что они находятся не на масонской пирушке и дело может кончиться серьёзно, моментально смягчились и предложили свои извинения.
Чехов отправил письмо Суворину прекрасно зная о конфликте, но ещё до развязки. После же пощечины Суворина‑сына Чехов писал сестре:
«Алексей Алексеевич Суворин дал пощёчину Лаврову. И приезжал за этим. Значит с Сувориным у меня всё уже кончено, хотя он и пишет мне хныкающие письма. Сукин сын, который бранится ежедневно и знаменит этим, ударил человека за то, что его побранили. Хороша справедливость! Гадко…»
Но с Сувориным (старшим) рвать было ещё рано.
Примечание к №566
Чопорная аморальность.
Розанов:
«Страшное одиночество за всю жизнь. С детства. Одинокие души суть затаённые души. А затаённость: – от порочности».