Пожалуй, из меня бы вырос большой негодяй. Но я вырос в негодной стране, где моей негодности не дали развернуться. А так «ваняятебедобрахочу» пошло бы в рост. В обычных условиях в школе я был бы отличником, классной звездой. Лидерство + внутренняя чуждость и одиночество – что бы вышло? Да уже и наметки были… В конце подросткового возраста, попадая во внешкольный коллектив (пионерлагерь, больница), я быстро захватывал власть. В больнице 14‑летний… В палате лежал номенклатурный мальчик. Его мать пришла навещать и спросила: «Ну, кто тут у вас король?» Он молча показал на меня. Я: «Ну что вы, у нас конституционная монархия» Родительница вытаращила глаза. Помню, одного из ребят я заставлял залезать на тумбочку и читать стихотворения на немецком языке. У него был учебник, и я задал: «к вечеру выучишь». А потом: «просим‑просим». Он прочёл, а я заставил всех хлопать. От моей «конституции» на стены лезли.
Примечание к №622
Пуговка у пиджака отлетела, разрешите, я её вам подниму.
Озлобленный параноик Иван Громов из «Палаты №6» был удивительно обходительный человек:
«Вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный в обращении со всеми… Когда кто‑нибудь роняет пуговку или ложку, он быстро вскакивает с постели и поднимает».
Чехов эту черту слишком хорошо подметил. И к тому же, ещё штришок, совершенно неосознанно.
Примечание к №627
«мы с Вами правил поста не соблюдали и в церковь не ходили и ничего в этом дурного не было, так как всё это не для нас писано, и всякий это понимает». (Вл.Соловьёв)
А дальше свое письмо Соловьёв заканчивает издевательским нравоучением:
«Но, когда Вы торжественно себя заявите РЕВНИТЕЛЕМ господствующей церкви, то уже нельзя будет сказать, что её правила и уставы не для Вас писаны, и тогда одно из двух: или Вам придётся радикально изменить свою жизнь (не относительно только поста и хождения в церковь, но и в других, более существенных отношениях), или Вы очутитесь в таком фальшивом положении, какого я не только своему другу, но и врагу не пожелал бы».
|
Примечание к №589
Русский «мыслитель» прежде всего нагл.
Вслушайтесь в речь Толстого, решившего на вершине писательской славы изрекать «умные мысли»:
"Я весь расслабленный, ни на что не годный паразит. (679) И я, та вошь, пожирающая лист дерева, хочу помогать росту и здоровью этого дерева и хочу лечить его".
Знающий русского человека хотя бы чуточку, легко представит себе КАК это русский человек может говорить. Сразу вся картина встанет перед глазами: гостиная, удобный диван, хозяин, полулёжа развалившийся на нём после сытного обеда. И обязательно спичкой в зубах ковыряет.
Примечание к №575
а русские свиньи свою родину прохрюкали
Кто только из русских не хихикал над Гегелем: «Он прусское полицейское государство считает воплощением мирового разума». «И‑и‑хи‑хи». Но Гегель говорил вот что (из речи при открытии чтений в Берлине 22.10.1818 г.):
«Всемирный дух, столь занятый действительностью и отвлекаемый внешними событиями, не мог обратиться внутрь, к самому себе и наслаждаться собой на своей подлинно родной почве. Но теперь, когда поставлена преграда этому потоку действительности и когда немецкий народ спас свою национальность, основу всякой живой жизни, наступила пора, когда наряду с областью действительного мира может самостоятельно расцвести в государстве также и свободное царство мысли … В особенности то государство, которое приняло меня теперь, обязано своему духовному перевесу тем, что оно приобрело вес в области действительности и политики и поставило себя в отношении могущества и независимости наравне с такими государствами, которые превосходили его по своим внешним средствам … здесь получила свое более высокое начало та великая борьба, которую народ в единении со своим государством вел за независимость, за уничтожение чужой бездушной тирании и за духовную свободу. Эта борьба была делом нравственной мощи духа … Философия нашла себе убежище в Германии и живет только в ней. Нам вверено сохранение этого священного светоча, и мы должны оберегать его, питать его и заботиться о том, чтобы не угасло и не погибло самое высокое, чем может обладать человек, – самосознание своей сущности».
|
И т. д.
Величия, пафоса Германского государства и гегелевской философии русские свиньи и не поняли. А ведь все просто, какой же тупицей надо быть, чтобы не понять. «Господь Бог дал Англии море, России – территорию, а Германии – небо (648), чистое небо». И вот надо сражаться, спасать родину. Как, чем? Умом, небом. Развить военную науку, тактику и стратегию, воспитать умных и сильных защитников родины. Французы смеялись: «Галлы рождены для побед, а немцы для философии и кислой капусты». Да, немцы занимались философией. И французы получили в 1871 году в лоб. В лоб, в лоб. Блицкриг, никто даже опомниться не успел. Поражение было мгновенное, сокрушительное. И ещё после австро‑прусской войны была сказана сакраментальная фраза: «Битву при Садовой выиграл прусский учитель». А прусского учителя подготовил прусский философ. Он же, философ, подготовил кадры офицеров и кадры для секретных отделов германского Генштаба.
|
Конечно, на всём этом лежит оттенок шизофрении. Мне страшно стало, когда я прочёл документы о подрывной работе Германии в странах Антанты летом 1918 г. Точно, ясно, а в конечном счёте бред жутчайший (649), полная метафизическая оторванность от реальности. В этой абсолютизации духа, неба и таится трещина просчёта. Все у немцев в конце концов рушится. Из‑за излишней разумности, излишней умозрительности. Но, надо же отдать должное, какая величественная, какая грандиозная программа! И тут русские дурачки, на каком уровне они поняли: «Гегель продался и из‑за денежек воспевал Пруссию». Это настолько дико, настолько глупо, что даже обидно за немцев, чего они мудрили с нами до 17‑го года. Могли сделать гораздо раньше и лучше. Просто переоценили врага. Как и в 1941. Им бы сразу идти на Москву. Да они бы могли во многих местах просто эшелоны солдат по нашим железным дорогам гнать в тыл и всё. Ни фронта, ни армии, ни начальства. Сам Сталин в шоке, ото всех прячется. Десант на Москву, десант на Ленинград и капут. Нет, нужно было аккуратно, фронтом: «ди эрсте колонне маршиерт, ди цвайте колонне…» Одна дивизия вырвалась вперёд, нет, ей надо стоять, пока фланги подтянутся. Говорят, «Барбаросса» был авантюристичным планом. В том‑то и дело, что нет. (673) Никаких авантюр, всё взвешенно, продуманно. Слишком продуманно.
Примечание к №600
Вообще, Ленин – персонаж из «Бесов».
Кульминационная сцена исторического прозрения Достоевского это, конечно, начало III части «Бесов» – сцена бала. Бал по сути является знаменитой русской двойной провокацией, то есть возникает из ничего, из нагло ухмыляющейся чеширским котом пустоты. Бал возникает из «обстановки», как сгущение определённого сорта переходной атмосферы, атмосферы всеобщего сволочизма:
«Во всякое переходное время подымается … сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки „передовых“, которые действуют с определённой целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно … В чём состояло наше смутное время и от чего к чему был у нас переход – я не знаю, да и никто, я думаю, не знает – разве вот некоторые посторонние гости (интересный оборот! – О.). А между тем дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде и рта не смели раскрыть, а первейшие люди, до сих пор так благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать. Какие‑то Лямшины, Телятниковы, помещики Тентетниковы, доморощенные сопляки Радищевы, скорбно, но надменно улыбающиеся жидишки, хохотуны заезжие путешественники, поэты с направлением из столицы, поэты взамен направления и таланта в поддёвках и смазных сапогах, майоры и полковники, смеющиеся над бессмысленностию своего звания и за лишний рубль готовые тотчас же снять свою шпагу и улизнуть в писаря на железную дорогу; генералы, перебежавшие в адвокаты; развитые посредники, развивающиеся купчики, бесчисленные семинаристы, женщины, изображающие собою женский вопрос, – всё это вдруг у нас взяло полный верх».
К балу «город» (то есть Россия) готовился основательно:
«Многие из среднего класса, как оказалось потом, заложили к этому дню всё, даже семейное бельё, даже простыни и чуть ли не тюфяки нашим жидам, которых, как нарочно, вот уже два года ужасно много укрепилось в нашем городе и наезжает чем дальше, тем больше.»
Несмотря на подготовку, всё со стороны официальной власти было организовано из рук вон плохо:
«Началось с непомерной давки у входа. Как это случилось, что всё оплошало с самого первого шагу, начиная с полиции?»
После пародийной микроходынки Достоевский выводит на сцену Кармазинова, злую карикатуру на Тургенева, а в его лице и на всю русскую литературу. И начал Достоевский со смачного плевка ей в рожу, показав истинную роль литературы в обществе:
«Вообще я сделал замечание, что будь разгений, но в публичном лёгком литературном чтении нельзя занимать собою публику более двадцати минут безнаказанно».
Кармазинов‑Тургенев пришёл на бал читать перед русским народом своё завещание, свое последнее прости («Мерси»). Достоевский юродствует:
«Но вот господин Кармазинов, жеманясь и тонируя, объявляет, что он „сначала ни за что не соглашался читать“ (очень надо было объявлять!). „Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику“ (ну так зачем же понес?)».
«Мерси» Кармазинова построено Достоевским как издевательство над самой манерой русского мышления, квалифицируемой им как бессмысленная и пошлая болтовня (что совершенно справедливо). Критика тут выходит далеко за рамки личности Тургенева. Достоевский подметил основные недостатки отечественного логоса (657).
Прежде всего его рассыпанную бессмысленность:
«Тема… Но кто её мог разобрать, эту тему? Это был какой‑то отчет о каких‑то впечатлениях, о каких‑то воспоминаниях. Но чего? Но об чём?»
Во‑вторых, поверхностно‑капризный субъективизм:
«Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой‑то особе, но, признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как‑то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своём первом поцелуе».
В‑третьих, столь же поверхностно‑капризное образование, «энциклопедизм»:
«И, что опять‑таки обидно, эти поцелуи происходили как‑то не так, как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая‑нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике) … Какая‑то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому не известна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре».
В‑четвёртых, собственно страсть к писательству, к описанию:
«При этом на небе непременно какой‑то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а „вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь“.
В‑пятых, издевательская лёгкость каких угодно ассоциаций, приводящая к крайнему произволу мыслительной деятельности:
«Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но всё‑таки попадает в прорубь. Гений тонет, – вы думаете, утонул? И не думал; это все для того, что когда он уже совсем утопал и захлёбывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, „как замороженная слеза“, и в этой льдинке отразилась Германия, или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, „помнишь скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула радостно: „Нет преступления!“ „Да, сказал я сквозь слезы, но коли так, то ведь нет и праведников“. Мы зарыдали и расстались навеки“. – Она куда‑то на берег моря, он в какие‑то пещеры; и вот он спускается, спускается, три года спускается в Москве под Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли, в пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника. Схимник молится. Гений приникает к крошечному решётчатому оконцу и вдруг слышит вздох. Вы думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо вашего схимника! Нет‑с, просто‑запросто этот вздох „напомнил ему её первый вздох, тридцать семь лет назад, когда, „помнишь в Германии, мы сидели под агатовым деревом, и ты сказала мне: «К чему любить? Смотри, кругом растет вохра, и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю“. Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций“.
И наконец Достоевский подводит итог всей этой отечественной «полифонии». И итог этот, по‑моему, стоит любому русскому мыслителю выучить наизусть:
«И наконец, что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий учёный, изобретатель, труженик, мученик – все эти труждающиеся и обременённые для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, – нет‑с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола… (676) Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры… но он даже не верит в лавры… Тут казенный припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что‑нибудь из Печорина, – и пошла, и пошла, засвистала машина… «А впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю… (692) «»
Это полнейшее банкротство русской мысли. В минуту величайшей опасности, нависшей над родиной, что делает Кармазинов, то есть представитель русской национальной элиты? Выходит на эстраду со своим ничтожным художеством. А власть бездействует, а в городе готовят диверсию, а в зале сидят обманутые обыватели и науськанные подонки. Всё гибнет, рушится. И вот «великий ум», совесть нации начинает заниматься болтовней. Он даже не видит, что происходит. Хуже, не хочет видеть и сам исподтишка общается с главарями смуты. (Так показано в романе, так было и в жизни Тургенева, да и большинства других русских писателей.) Безумная страна. И безумна с двух концов. Кто формально правит балом, кто управляет городом, страной? Губернатор фон Лембке – Романов‑Дармштадт‑Готторптский и его жена (ещё удивительнейшее, неправдоподобнейшее пророчество: взаимоотношения правящей четы как две капли похожи на семейную историю Николая II и Александры Фёдоровны). Власть оторвалась от России, не понимает её. Лембке пытается загасить пожар и сходит с ума. И одно из проявлений этого безумства – опора на Кармазиновых. Не использование их, а опора. История Николая II и царицы, преклонявшихся перед Толстым, который был таким же «кармазиновым». И при этом творчество Толстого в глазах современников обладало исключительным общественным и культурным значением. Получалось, что центр, стержень жизни нации и пуст, слаб, вихляет.
После освистанного Кармазинова на сцену Государственного бала выходит Верховенский‑отец. Верховенский, по сравнению с Кармазиновым, бездарен. И так же, как Кармазинов, он оторван от корней, так что закономерно, что его сын превращается в злого гения России. Но всё же у Верховенского осталась наивная дворянская честь. Это, так сказать, «хороший интеллигент». Сути событий он не понимает, и, в отличие от Кармазинова, и не может понять. Перед собой он видит лишь «сволочь», интеллигентов, и не в состоянии увидеть закулисные силы. И вот при предательстве элиты на его слабые плечи падает непосильная задача спасения России. Он хочет побороть зло и бросается в спор с интеллигенцией – то есть с молотком, которым гвоздила его и всю Россию чья‑то невидимая рука. Блатарям с кастетами и финками в карманах, пропойцам он пытается что‑то по‑донкихотовски объяснить, доказать:
«Господа! Ещё сегодня утром лежала предо мною одна из недавно разбросанных здесь беззаконных бумажек, и я в сотый раз задавал себе вопрос: „В чём её тайна?“ … Господа, я разрешил всю тайну. Вся тайна их эффекта – в их глупости! … Да, господа, будь это глупость умышленная, подделанная из расчета, – о, это было бы даже гениально! Но надо отдать им полную справедливость: они ничего не подделали. Это самая обнаженная, самая простодушная, самая коротенькая глупость. Это глупость в её самой чистейшей сущности (695), нечто вроде химического элемента. Будь это хоть каплю умнее высказано, и всяк увидал бы тотчас всю нищету этой коротенькой глупости. Но теперь все останавлива‑ются в недоумении: никто не верит, чтоб это было так первоначально глупо. «Не может быть, чтоб тут ничего больше не было», – говорит себе всякий и ищет секрета, видит тайну, хочет прочесть между строчками, – эффект достигнут!»
Верховенский верно характеризует суть дикой, самой себе не верящей русской риторики. Но и только. Он бессилен сложить рассыпаюшуюся реальность в единое целое, не видит противника. (701) Его со смехом и свистом прогоняют, а автор повествования говорит ему после произошедшего:
«Степан Трофимович, уверяю вас, что дело серьёзнее, чем вы думаете. Вы думаете, что вы там кого– нибудь раздробили? Никого вы не раздробили, а сами разбились, как пустая склянка.»
После Верховенского на сцену выходит эпизодический персонаж без имени. Ни до, ни после он в повествовании больше не упоминается:
«Это был тоже какой‑то вроде профессора (я и теперь не знаю в точности, кто он такой), удалившийся добровольно из какого‑то заведения после какой‑то студенческой истории и заехавший зачем‑то в наш город всего только несколько дней назад … он был … всего только на одном вечере до чтения, весь этот вечер промолчал, двусмысленно улыбался шуткам и тону компании … и на всех произвел впечатление неприятное надменным и в то же время до пугливости обидчивым своим видом.»
«Я и теперь не знаю в точности, кто он такой». Зато мы знаем. В точности. Вот он ходит за сценой и про себя репетирует предстоящую роль:
«Ростом он был мал, лет сорока на вид, лысый и плешивый, с седоватою бородкой, одет прилично. Но всего интереснее было, что он с каждым поворотом подымал вверх свой правый кулак, мотал им в воздухе над головою и вдруг опускал его вниз, как будто разбивая в прах какого‑то сопротивника. Этот фокус проделывал он поминутно. Мне стало жутко.»
А вот и само выступление:
»– Господа! – закричал изо всей силы маньяк, стоя у самого края эстрады и почти таким же визгливо– женственным голосом, как и Кармазинов … – Двадцать лет назад, накануне войны с пол‑Европой, Россия стояла идеалом в глазах всех статских и тайных советников. Литература служила в цензуре; в университетах преподавалась шагистика; войско обратилось в балет, а народ платил подати и молчал под кнутом крепостного права. Патриотизм обратился в дранье взяток с живого и с мёртвого. Не бравшие взяток считались бунтовщиками, ибо нарушали гармонию. Берёзовые рощи истреблялись на помощь порядку. Европа трепетала… Но никогда Россия, во всю бестолковую тысячу лет своей жизни, не доходила до такого позора…
Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман…
Маньяк продолжал в восторге…
– Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету, а в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, – торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины… А между тем никогда Россия, даже в самые карикатурные эпохи своей бестолковщины, не доходила…
Последних слов даже нельзя было и расслышать за рёвом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно ещё раз опустил её. Восторг перешёл все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные из дам кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажете!» Были как пьяные. Оратор обводил всех глазами и как бы таял в собственном торжестве».
Маньяка хотели убрать, но тот вырывался, продолжал орать. За кулисами началась свалка. Приличная публика начала потихоньку срывать банты и «делать ноги». Запахло жареным. Учредительный Бал объявили распущенным. Караул устал и пошёл отдыхать в кроватях профессоров экономики. Однако бал по инерции продолжался и вступил в свою главную, интеллигентски‑порнографическую фазу. Началась «пантомима русской литературы». А маньяк‑незнакомец исчез.
«Бесы» это модель русской истории. Модель очень точная. «Бал» лишь один из её узлов. Есть и другие, не менее жуткие в своём пророчестве. Да и сама издевательская аура «Бесов», пожалуй, пророчество наиболее удивительное. Провидение. Не может быть такой мистики. Не Нострадамус же ХIХ века это, в конце концов. Совпадение – невероятно. Научное предвидение – смехотворно. Это уровень Милюкова (и куда он его завел). Остаётся одно – мозг Достоевского это микрокосм мозга России, русской идеи. Достоевский фантазировал, творил образами, Россия – реальностью. Писатель до деталей воспроизвёл русскую мрачную фантазию и сам явился её деталью. Им мыслила Россия. (734) И вот сам Достоевский это не что иное, как заглушка русской истории.
Примечание к №543
Мне кажется, Соловьёв выполнил тяжкий долг. И дал возможность Розанову осуществиться.
Почему Розанов основатель русской философии (а это так!)? Да потому, что из него основателя невозможно сделать. Только захочет русский сделать из него объект религиозного поклонения – и сразу, моментально получит линейкой по рукам. И пребольно.
В результате философия так и не вырождается в догматизм, в объект слепой веры, то есть, в русских условиях, в АНТИХРИСТИАНСТВО. Ведь конечно же постулат об Интуиции Соловьёва есть вербальное выражение определённого религиозного переживания. Акта веры, направленной на самое себя. Православный, русский православный опыт логически невыразим. Попытка Соловьёва выразить его привела лишь к выражению самого себя, словесной части своего "я". Это «я» послужило для других ложной символизацией их собственного внутреннего (дословесного) опыта. Вместо русской христианской философии получилась русская соловьёвская философия. Христос был заменён Соловьёвым, причём даже Соловьёвым редуцированным. Христианская ФИЛОСОФИЯ и не могла не обернуться на русской почве философией Антихриста.
Наоборот, глубокое антихристианство Розанова было лишь логическим катарсисом его дологической основы, глубоко православной. Он дал форму очищающей мысли. Форму покаяния. Собственно говоря, он наглую русскую мысль и не пустил в христианство, не удостоил христианства. Но и не игнорировал, дал ей распуститься паутиной религиозных фантазий. Честно. Вместо Христа он поставил Розанова. Но Розанова как Розанова, а не как Христа. «Гуляй душенька». Душенька гуляла, писала книги. Целомудренно нехристианские. Свой наиболее христианский сборник Розанов назвал «Около церковных стен». Даже не «рядом», а «около». Правда, в «Стенах» есть раздел «Внутри ограды церковной». Но и это не внутри церкви.
Соловьёв поставил на место талантливой русской веры посредственную русскую мысль. Эта немецкая идея очень понравилась. Ведь ученикам было легче. Они уже меняли одну веру на другую. Веру в Христа на веру в Соловьёва. И, конечно, в русское слово Соловьёв истекал легко и удобно. О Христе как же сказать? Можно спеть. А говорить начнешь – голос сорвётся, станешь запинаться, защиплет в глазах. Рукой махнёшь и отойдёшь в сторону.
Розанов лишил русскую мысль веры. Вера чистая получилась, незамутнённая. Он разорвал мысль и веру. Мысль, оборванная, распустилась нежной паутинкой в пространстве и ласково оплела веру, защитила ее мягким, уютным шелковистым коконом. Получилось иное, высшее соединение. По крайней мере возможность, предвосхищение такого соединения.
Как же паутинки продолжить? Тут сотни переплетающихся нитей. Можно только повторить этот путь и сплести новый кокон из новых, своих мыслей, с другим узором, другой степенью переплетённости
Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»
(Розанов) не боялся быть смешным ужом
Однажды смотрел с отцом сеанс мультфильмов в кинотеатре. И там показывали «Песню о Соколе». Сокол (гибридизированный в мультфильме с буревестником) – горбоносое семитское насекомое, долго и неопрятно умиравшее. Никакой жалости. Нарисованность цветными мелками – такое впечатление, что кто– то с другой стороны оконного стекла бессмысленно водит меловой тряпкой. Занудство. Зато Уж – домашне червячный, лобастый, с русской черепаховой челюстью варежкой – страшно обаятелен. Его юродливая увёртливость, национальные смешочки (хе‑хе, переходящее в московское хы‑хы) делают его необыкновенно живым и симпатичным. Карикатура оборачивается. Буревестнику дали в ухо, он корячится, а Уж подползает: «А ты, эта, ну, эта… хы‑хы… прыгни, вниз‑то. Оно, может, и вынесет на авось». Насекомое прыг– прыг и шмякнулось в пропасть. А Уж подпер сократовскую голову рукой‑хвостом и вздохнул: «Эх, дурачок‑дурачок, куда лез – все там будем». Отец потом смеялся и всё говорил мне: «А Уж‑то умный».
Я теперь все не могу отделаться от ощущения, что Уж был задуман, если и не Горьким, то авторами мультфильма, как карикатура на Розанова. Там есть многозначительные выходы.
Примечание к №621
русский человек органически не способен выполнять мелкую, второстепенную работу
Вообще при истерическом, импульсивном характере русского труда, мы навряд ли догоним западные страны по уровню жизни. Несмотря на колоссальные льготы в виде территории, уникальных природных ресурсов и т. д., даже при гениальной экономической политике навряд ли уровень жизни в России будет составлять более 3/4 от среднезападного. Никогда не превзойдем мы Запад и по уровню научных исследований. И здесь русских ожидает максимум твердая «четвёрка». Однако в области литературы и искусства Россия может стать великой державой. А что касается областей культурной жизни, наиболее связанных с имитацией, издевательством, комедиантством и вообще развлечением, то тут наша страна весь мир задавит, только волю дайте. Отечественный театр и кинематограф превратят театр и кинематограф западный в смешной аппендикс. Русский человек плохо умеет развлекаться, но гениально умеет развлекать. Провоцировать.
А теперь учтите, что эру техники и науки постепенно сменяет эра развлечения, эпоха всемирного спектакля. Тут и не надо никакой атомной войны. Весь мир у ног будет.
Примечание к с.36 «Бесконечного тупика»
«Со всех сторон генералы, и где военный попросит одного поклона, литературный генерал заставит „век кланяться"“. (В.Розанов)
Писатель Опискин «ломает» своего благодетеля:
»– Я требую, чтоб вы теперь, сейчас же, сказали мне «ваше превосходительство» … Нет, не «здравствуйте, ваше превосходительство», это уже обидный тон; это похоже на шутку, на фарс. Я не позволю с собой таких шуток. Опомнитесь, немедленно опомнитесь, полковник! перемените ваш тон! … Вы затрудняетесь, что прибавить к слову «ваше превосходительство» – это понятно … Это даже извинительно, особенно если человек НЕ СОЧИНИТЕЛЬ, если выразиться поучтивее. Ну, я вам помогу, если вы не сочинитель. Говорите за мной: «ваше превосходительство!..»
– Ну, «ваше превосходительство».
– Нет, не: «НУ, ваше превосходительство», а просто: «ваше превосходительство»! Я вам говорю, полковник, перемените ваш тон! Надеюсь также, что вы не оскорбитесь, если я предложу вам слегка поклониться и вместе с тем склонить вперед корпус. С генералом говорят, склоняя вперед корпус, выражая таким образом почтительность и готовность, так сказать, лететь по его поручениям. Я сам бывал в генеральских обществах и всё это знаю… Ну‑с: «ваше превосходительство»
– Ваше превосходительство…
– Как я несказанно обрадован, что имею, наконец, случай просить у вас извинения в том, что с первого раза не узнал души вашего превосходительства. Смею уверить, что впредь не пощажу слабых сил моих на пользу общую…»
И после урока послушания «ложный поп» доворачивает:
«– Ну, не чувствуете ли вы теперь, – проговорил истязатель, – что у вас вдруг стало легче на сердце, как будто в душу к вам слетел какой‑то ангел?.. Чувствуете ли вы присутствие этого ангела? отвечайте мне!