СВИДЕТЕЛЬСТВО О ВОСЬМИЛЕТНЕМ ОБРАЗОВАНИИ 9 глава




«Суворин представляет из себя воплощённую чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер на охоте на бекасов, то есть работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всём он самоучка – отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума».

Суворин динамичен, активен. Чехов, при общей схожести, слабее, пассивнее. Он принадлежал другой эпохе, менее целесообразной и более старой, в общем – выморочной. У Суворина процесс не зашёл так далеко. он потерял веру, но не совсем, не так как Чехов, вообще ушедший из церкви. И приступы апатии у Су‑ворина не носили столь интенсивной окраски. Чехов так и написал Суворину:

«но мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого‑то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа 3‑4 или, увлекшись работою, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я потому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей».

 

 

Примечание к №572

Ну несколько бы замешкался со сбором и вывозом дневников, конспектов, множества книг с аппаратом пометок.

Как сказал один молчаливый народ, разговор только портит беседу. Насколько благороднее была бы II часть без этой III‑ей. То есть чтобы III‑я была в уме, только подразумевалась. Соответственно I часть. «Закруглённый мир» – без II‑ой, тоже подразумеваемой, это уже почти величие. Ну а вообще «Бесконечный тупик», ненаписанный или навечно погребённый в письменном столе – это действительно нечто психологически сопоставимое со смертью отца.

Если уж зашла речь: я бы мог написать и IV часть. С соответствующим увеличением объёма. Да в значительной степени она уже написана. Так, конспекты, на которые я опирался, составят 1500 страниц. Дневники – около 500 (написанные конспективно, они легко разворачиваются в 10 раз). Всякого рода рукописи, не вошедшие в окончательный текст, – страниц 500. И главное, аппарат пометок и записей на полях сотен книг. Его полное воспроизведение и развёртка как раз и составит З0000 страниц. Набралось бы. Некоторые части, кстати, я вполне реально хочу отпочковать. Вот, например, думаю около 1/10 пометок из ПСС Ленина перепечатать под заголовком «1600 (условно) отрывков из произведений и писем Н.Ленина». Наверное, сделаю – такая механическая работа хорошо заслоняет от ощущения бессмысленности моей жизни.

Конечно, здесь, в «IV части», грань, за которой осуществление личности исчезает, заменяется другими текстами. Личностное начало становится слишком косвенным, так что объём переходит в безличную немоту. Но в принципе написать можно было бы. 70 «двадцатьдевятых томов». Плюс система примечаний.

Менее всего меня можно упрекнуть в легкомыслии. Моё мышление очень авторитарно, и я всегда ищу для любого своего мнения зацепку авторитета. (791) К которому я равнодушен, но который я тем не менее всегда приберегаю «на чёрный день».

Кюстин писал, что жители Петербурга напоминают ему шахматные фигуры, «которые приводит в движение один лишь человек, имея своим незримым противником всё человечество». В общем это и смысл моего существования. Я спорю с некой абстракцией, причём спорю очень древними, архаичными методами. Возможно, «всё было бы хорошо», если бы я всерьёз в своей жизни прочёл только одну книгу. Я же Библию заменил библиотекой (783).

Трудолюбие, всё ломающее интеллектуальное упорство, бешеное, застилающее глаза кровавой пеленой честолюбие, серьёзное, пожалуй, излишне серьёзное отношение к миру – и всё зря. Всё – «никому не нужно». Кто‑то дал мне дар сопоставления несопоставимого, дар насмешки над собой, дар совершать громоздкую мыслительную работу, постоянную и… бессмысленную. Бессмысленную, ибо я абсолютно бездарен в цели (801). Зачем, для чего – для меня это безобразное чавкание филологического болота. Я никогда не мог найти цель в жизни. (940) Долго постановка цели казалась мне грубой, напоминала злобный огонёк в глазах шимпанзе, «увидевшего» сложно висящий апельсин – «цель поставлена». Но потом я понял, что что– то порвано сзади моих глаз, и они просто расслабленны, все видят, но ничего не могут «увидеть». Чисто созерцательное отношение к миру. Но в этом и боль, при потенциальной способности понимания мира и при постоянном механическом перебирании его моим мозгом. У меня голова болит.

 

 

Примечание к №759

Первый вопрос у русского демократа: кто сильненький

Ещё бы, ведь он РУССКИЙ. Удивительно, как точно понимал Достоевский суть национальной психологии. (781) Его высказывания о русском характере – я не устаю поражаться их глубине. Глубине естественной. У него ведь не было никакой определённой концепции, «теории». Просто он ВИДЕЛ:

«Вся Россия заражена в известном смысле страшною мнительностью, во всех сословиях и во всех занятиях и именно насчёт власти».

 

 

Примечание к №763

Русская эмиграция мешала.

Русские думали, их в Европе ждать будут, что для них там какое‑нибудь пустое государство приготовили. И совершили три роковые ошибки:

1. Русская эмигрантская культура была вывернута наружу. Всё писалось открытым текстом. Не было секретов, не было тайны русской диаспоры. (788) О евреях и масонах нужно было собирать материал, тайно обучать молодежь реальной истории Европы в закрытых и нелегальных учебных заведениях и т. д.

2. Русская элита не была замкнута и не понимала, что живёт во враждебном окружении. Не было строго иерархической религиозной организации, системы внутрикагального сыска, обязательного налога на нужды эмиграции для всех членов диаспоры, не было сети осведомителей в структурах соответствующих государств и т. д.

3. Русская эмиграция не создала тайный военизированный орден, который повязал бы всю диаспору кровью и организовал убийство нескольких десятков политических и общественных деятелей России и западного мира.

Русские безобразно плохо знали историю своих врагов. Во всех трёх направлениях русские как‑то хаотически шевелились, что‑то самотёком сколачивали на скорую руку, а богатейший опыт еврейской диаспоры лежал нетронутым.

 

 

Примечание к с.41 «Бесконечного тупика»

Что делать? – Ничего не делать!

Достоевский писал:

"(В Печорине русский тип) дошёл до неутолимой, желчной злобы и до странной, в высшей степени оригинально русской противоположности двух разнородных элементов: эгоизма до самообожания и в то же время злобного самонеуважения. И всё та же жажда истины и деятельности, и всё то же вечно роковое «НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ»! От злобы и как будто на смех Печорин бросается в дикую, странную деятельность, которая приводит его к глупой, смешной, ненужной смерти.

И всё ведь это действительная правда, повторялось ДЕЙСТВИТЕЛЬНО в нашей жизни".

 

 

Примечание к №765

Достоевский однажды действительно провёл форменное литературное расследование

Впрочем, что я. Зрелый Достоевский собственно и начался с профессионального следствия. Комиссия по расследованию дела петрашевцев лезла от него на стену. Генерал Ростовцев во время одного из допросов вдруг закричал: «Я не могу больше видеть Достоевского!» – потом выбежал в другую комнату, закрылся на ключ и хныкал: «Уберите Достоевского, я не выйду, пока вы его не уберёте».

Конечно, в отличие от Чернышевского, пребывание в Петропавловской крепости трудно отнести к звёздному часу Федора Михайловича, и все‑таки тоже был приспособлен, тоже плавал как рыба в воде. Ведь первый раз в жизни, а какая органичность, какая вёрткость и презрительная злость.

 

 

Примечание к №734

Гоголь – мировосприятие. Достоевский – миросозерцание.

Русское православие практически не имело собственной чертологии и, следовательно, было неполным (789), нежизнеспособным (точнее, неустойчивым, хрупким). И русская история со времени крещения Владимиром это постоянные и долгое время безуспешные поиски чёрта, хоть какого‑нибудь. Именно эта цивилизация, проколотая в чёрте, и должна была спродуцировать, породить ИЗ СЕБЯ персонификацию зла.

Киевские ведьмы, немного иностранные. Оттуда пришёл Гоголь. Он русское зло и начал создавать. Достоевский лишь его увидел. «Все мы вышли из „Шинели“ Гоголя». (790) «Бесы» это почти ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ книга, вообще все основные герои Достоевского легко проецируются на русскую историю (810). Но «реальностью» его был мир Гоголя. Не Достоевский создал мичмана Раскольникова и Верховского‑Верховенского. Он лишь их выявил, вычленил. Придал им ПРОЗАИЗМ, а следовательно, правдоподобность. А за спиной его ухмылялся «похожий на крысу Гоголь в цветистом жилете». Шёл процесс придания «Вию» правдоподобия и бытовизма «Капитанской дочки», процесс создания вывороченного наизнанку пушкинского мира.

Набоков сказал о романах Достоевского: «Обратное превращение Бедлама в Вифлеем».

 

 

Примечание к №767

Провиденциально, что удача русского реализма совпала с демонтажем мира.

Во всём этом есть и позитивный момент. Раскрытие, ломание человеческого организма как ЦЕЛЬ – безумие, садизм. Но как средство, патологоанатомия, – кто же спорит – ценность её необыкновенна. Платонов действительно реалист, материалист (другое дело, что любая реальность сюрреальна), и он показал подоплёку. Как это В ЛОБ. Не извне, как Бабель, и не стиль, как Хармс, ибо у Хармса стиль, загораживание стилем от реальности, а действительно в лоб. Так называемая «правда». Вот отец, он лежит на грязном холодном столе с разрезанным животом – не есть ли это предел реальности? Вот разломать отца и посмотреть у него внутри, что под оболочкой – печень, лёгкие. В этом весь Платонов:

"На его дороге лежал опрокинутый человек. Он вспухал с такой быстротой, что было видно движение растущего тела, лицо же медленно темнело, как будто человек заваливался в тьму … Скоро человек возрос до того, что Дванов стал бояться: он мог лопнуть и брызнуть своею жидкостью жизни, и Дванов отступил от него; но человек начал спадать и светлеть – он, наверное, уже давно умер, в нём беспокоились лишь мертвые вещества.

Один красноармеец сидел на корточках и глядел себе в пах, откуда темным давленым вином выходила кровь; красноармеец бледнел лицом, подсаживал себя рукою, чтобы встать, и замедляющимися словами просил кровь:

– Перестань, собака, ведь я же ослабну!

Но кровь густела до ощущения её вкуса, а затем пошла с чернотой и совсем прекратилась; красноармеец свалился навзничь и тихо сказал – с такой искренностью, когда не ждут ответа:

– Ох, и скучно мне – нету никого со мной!

Дванов близко подошёл к красноармейцу, и он сознательно попросил его:

– Закрой мне зрение! – и глядел, не моргая. засыхающими глазами, без всякой дрожи век.

– А что? – спросил Александр и забеспокоился от стыда.

– Режет… – объяснил красноармеец и сжал зубы, чтобы закрыть глаза. Но глаза не закрывались, а выгорали и выцветали, превращаясь в мутный минерал. В его умерших глазах явственно пошли отражения облачного неба – как будто природа возвратилась в человека после мешавшей ей встречной жизни и красноармеец, чтобы не мучиться, приспособился к ней смертью".

Для прозы Платонова характерна постоянная «минерализация» языка, его обездушивание и затем постепенное угасание. Иллюзия жизни достигается за счёт всё большего и большего ломания жизни. Люди и вещи мерцают – рушатся, разбиваются, раздавливаются; но из‑за непрерывности этого процесса он воспринимается именно как процесс, движение, жизнь. Люди друг друга убивают, но при этом всё время разговаривают и смерть превращается в разделку осьминогов, постоянно регенерирующих всё новые и новые щупальца. Книги Платонова это постоянно регенерирующий диалог. Люди погибают, а беседа продолжается:

"Они били войско кирпичами и разожгли на околице соломенные костры, из которых брали мелкий жар руками и бросали его в морды резвых кавалерийских лошадей…

– Ты чего огнем дерёшься? – спросил … подоспевший солдат на коне. – Я тебя сейчас убью!

– Убивай, – сказал Яков Титыч.

– Телом вас не одолеешь, а железа у нас нету…

– Дай я разгонюсь, чтоб ты смерти не заметил.

– Разгоняйся. Уж сколько людей померло, а смерть никто не считает. Солдат отдалился, взял разбег на коне и срубил стоячего Якова Титыча…

– Я ему говорил, что убью, и зарубил, – обратился к Сербинову кавалерист, вытирая саблю о шерсть коня.

– Пускай лучше огнём не дерётся! Кавалерист не спешил воевать, он искал глазами, кого бы ещё убить и кто был виноват. Сербинов поднял на него револьвер.

– Ты чего? – не поверил солдат. – Я ж тебя не трогаю! Сербинов подумал, что солдат говорит верно, и спрятал револьвер. А кавалерист вывернул лошадь и бросил её на Сербинова. Симон упал от удара копытом в живот и почувствовал, как сердце отошло вдаль и оттуда стремилось снова пробиться в жизнь. Сербинов следил за сердцем и не особо желал ему успеха, ведь Софья Александровна останется жить, пусть она хранит в себе след его тела и продолжает существование. Солдат, нагнувшись, без взмаха разрезал ему саблей живот, и оттуда ничего не вышло – ни крови, ни внутренностей.

– Сам лез стрелять, – сказал кавалерист. – Если б ты первый не спешил, то и сейчас остался бы.

Дванов бежал с двумя наганами…

– Ты куда? – остановил Дванова солдат, убивший Сербинова.

Дванов без ответа сшиб его с коня из обоих наганов…"

Вот чисто русское убийство. И это не Бабель, сидящий в кустах с блокнотом, и не Хармс, шутник и панк. Это изнутри. Да глубже еще. Платонов до илистого дна донырнул:

" – Никиток, делай его насквозь! – приказал густой голос…

Дванов увидел вспышку напряжённого беззвучного огня и покатился с бровки оврага на дно, как будто сбитый ломом по ноге…

– Страхуй его, Никиток, от огня жизни! Одежда твоя…

Подошёл Никиток и попробовал Дванова за лоб: тёпел ли он ещё? Рука была большая и горячая. Дванову не хотелось, чтобы эта рука скоро оторвалась от него, и он положил на неё свою ласкающуюся ладонь. Но Дванов знал, что проверял Никиток, и помог ему:

– Бей в голову, Никита. Расклинивай череп скорей!..

– Ай ты цел? Я тебя не расклиню, а разошью: зачем тебе сразу помирать – ай ты не человек? – помучайся, полежи…

Подошли ноги лошади вождя. Густой голос резко осадил Никитка:

– Если ты, сволочь, будешь ещё издеваться над человеком, я тебя самого в могилу вошью. Сказано – кончай, одежда твоя…

– Как ваша фамилия? (сказал лежачий Дванов) Вождь засмеялся: – А тебе сейчас не всё равно? Мрачинский!

Дванов забыл про смерть. Он читал «Приключения современного Агасфера» Мрачинского. Не этот ли всадник сочинил ту книгу?

– Вы писатель! Я читал вашу книгу. Мне все равно, только книга ваша мне нравилась…

– А сами‑то вы сочувствуете идее книги? Вы помните ее? – допытывался вождь. – Там есть человек, живущий один на самой черте горизонта.

– Нет, – заявил Дванов. – Идею там я забыл, но зато она выдумана интересно. Так бывает. Вы там глядели на человека как обезьяна на Робинзона: понимали всё наоборот, и вышло для чтения хорошо.

Вождь от внимательного удивления поднялся на седле.

– Это любопытно… Никиток, мы возьмем коммуниста до Лиманного хутора, там его получишь сполна.

– А одёжа? – огорчился Никита.

Помирился Дванов с Никитой на том, что согласился доживать голым. Вождь не возражал и ограничился указанием Никите:

– Смотри, не испорть мне его на ветру! Это большевистский интеллигент – редкий тип.

Отряд тронулся. Дванов схватился за стремя лошади Никиты и старался идти на одной левой ноге… Тянуло ночным ветром, голый Дванов усердно подскакивал на одной ноге, и это его грело.

Никита хозяйственно перебирал бельё Дванова на седле.

– Обмочился, дьявол! – сказал без злобы Никита. – Смотрю я на вас: прямо как дети малые! Ни одного у меня чистого не было: все моментально гадят, хоть в сортир их сначала посылай… Только один был хороший мужик, комиссар волостной: бей, говорит, огарок, прощайте, партия и дети. У того бельё осталось чистым. Специальный был мужик! Дванов представил себе этого специального большевика и сказал Никите:

– Скоро и вас расстреливать будут – совсем с одеждой и бельём. Мы с покойников не одеваемся".

Пис‑с‑сатели…

 

 

Примечание к №600

речи Ленина это нечто звериное

Строение ленинского мышления максимально выявилось при распаде личности. Стал виден каркас, «как это сделано». Лечивший Ленина В.Н.Розанов вспоминал:

«Иногда, совершенно неожиданно (у потерявшего речь Ильича), выскакивали слова „Ллойд Джордж“, „конференция“, „невозможность“ и некоторые другие. Этим своим обиходным словам он старался дать тот или другой смысл, помогая жестами, интонацией».

То есть Ленину, например, хотелось пить, а он показывал на горло и кричал «конференция». Потом ему подавали в «невозможности» воду и он пил «Ллойд Джорджа».

Излюбленный полемический приём Ленина: употребление вместо фамилий своих противников «эвфемизмов» типа «немецкий Плеханов» или «русский Каутский». Плеханов – русский Каутский, а Каутский – немецкий Плеханов. Германия – немецкая Россия. Россия – русская Германия. Луна – ночное солнце. Рука – верхняя нога. Сознание – мыслящая материя. Белое это белое чёрное. Не пылят листы, не дрожит дорога, подожди и ты, отдохнёшь немного. Связь между вещами понятна, но сами вещи абстрактны и поэтому взаимозаменимы. Чтобы не путаться, необходим инвентарный список и правила сборки: что в каком порядке. Ленин совершенно не умел рисовать. Но если бы попробовал, то постоянно бы забывал разные мелкие детали: нос на лице, хвост у лисицы, ствол у дерева. Ведь такая мелочь, такая труднозапоминающаяся особенность. Полоски у зебр все разные и по ним они узнают друг друга. Но что это «незебре»? – монотонная полосатость. ЧТО цвет глаз или форма ушей нечеловеку? Страшная жажда жизни при неумении жить, при абсолютном непонимании жизни. Её осуществления, а не воления. Воление понятно, ибо везде одинаково. Но суть, но пейзаж…

 

 

Примечание к №726

Показ Чеховым отрицательных сторон деревенской жизни, разрушающий миф русской литературы о добродетельных поселянах

Из всех русских писателей только неверующий Чехов смог найти слова для веры русского народа. Как русские верят в Бога. Элементарно – как это происходит у «простого народа». И не умилённо, и не со злобой, а правду сказал. Видно, что правда. Из рассказа «Мужики»:

«Ольга говорила степенно, нараспев, и походка у неё была, как у богомолки, быстрая… Она каждый день читала Евангелие, читала вслух, по‑дьячковски, и многого не понимала, но святые слова трогали её до слёз, и такие слова, как „аще“ и „дондеже“, она произносила со сладким замиранием сердца. Она верила в Бога, в Божью матерь, в угодников; верила, что нельзя обижать никого на свете – ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных; верила, что так написано в святых книгах, и потому, когда она произносила слова из писания, даже непонятные, то лицо у неё становилось жалостливым, умилённым и светлым».

" – Она у меня и читать может! – похвалилась Ольга, нежно глядя на свою дочь. – Почитай, детка! – сказала она, доставая из узла Евангелие. – Ты почитай, а православные послушают.

Евангелие было старое, тяжёлое, в кожаном переплёте, с захватанными краями, и от него запахло так, будто в избу вошли монахи. Саша подняла брови и начала громко, нараспев:

– «Отошедшим же им, се ангел Господень… во сне явися Иосифу, глаголя: „востав поими отроча и матерь его…“»

– Отроча и матерь его, – повторила Ольга и вся раскраснелась от волнения.

– «И бежи во Египет… и буди тамо, дондеже реку ти…»

При слове «дондеже» Ольга не удержалась и заплакала. На неё глядя, всхлипнула Марья, потом сестра Ивана Макарыча. Старик закашлялся и засуетился, чтобы дать внучке гостинца, но ничего не нашёл и только махнул рукой. И когда чтение кончилось, соседи разошлись по домам, растроганные и очень довольные Ольгой и Сашей".

"Старик не верил в Бога, потому что почти никогда не думал о нём; он признавал сверхъестественное, но думал, что это может касаться одних лишь баб, и когда говорили при нём о религии или чудесном и задавали ему какой‑нибудь вопрос, то он говорил нехотя, почёсываясь:

– А кто ж его знает!

Бабка верила, но как‑то тускло; всё перемешалось в её памяти, и едва она начинала думать о грехах, о смерти, о спасении души, как нужда и забота перехватывали её мысль, и она тотчас же забывала, о чём думала. Молитв она не помнила и обыкновенно по вечерам, когда спать, становилась перед образами и шептала:

– Казанской Божьей матери, смоленской Божьей матери, троеручицы Божьей матери…

Марья и Фёкла крестились, говели каждый год, но ничего не понимали. Детей не учили молиться, ничего не говорили им о Боге, не внушали никаких правил и только запрещали в пост есть скоромное. В прочих семьях было почти то же: мало кто верил, мало кто понимал. В то же время все любили священное писание, любили нежно, благоговейно, но не было книг, некому было читать и объяснять, и за то, что Ольга иногда читала Евангелие, её уважали и все говорили ей и Саше «вы»…

То, что происходило в деревне, казалось ей отвратительным и мучило её. На Илью пили, на Успенье пили, на Воздвиженье пили. На Покров в Жукове был приходский праздник, и мужики по этому случаю пили три дня; пропили 50 р. общественных денег и потом ещё со всех дворов собирали на водку. В первый день … зарезали барана и ели его утром, в обед и вечером, ели помногу, и потом ещё ночью дети вставали, чтобы поесть…

Впрочем, и в Жукове, этой Холуевке, происходило раз настоящее религиозное торжество. Это было в августе, когда по всему уезду, из деревни в деревню, носили Живоносную. В тот день, когда её ожидали в Жукове, было тихо и пасмурно. Девушки ещё с утра отправились навстречу иконе в своих ярких нарядных платьях и принесли её под вечер, с крестным ходом, с пением, и в это время за рекой трезвонили. Громадная толпа своих и чужих запрудила улицу; шум, пыль, давка… все протягивали руки к иконе, жадно глядели на неё и говорили, плача:

– Заступница, матушка! Заступница! Все как будто вдруг поняли, что между землёй и небом не пусто, что не всё ещё захватили богатые и сильные, что есть ещё защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной водки. – Заступница, матушка! – рыдала Марья. – Матушка!

Но отслужили молебен, унесли икону, и всё пошло по‑старому, и опять послышались из трактира грубые, пьяные голоса".

"Смерти боялись только богатые мужики, которые чем больше богатели, тем меньше верили в Бога и в спасение души, и лишь из страха перед концом земным, на всякий случай, ставили свечи и служили молебны. Мужики же победнее не боялись смерти. Старику и бабке говорили прямо в глаза, что они зажились, что им умирать пора, и они ничего. Не стеснялись говорить в присутствии Николая Фёкле, что когда Николай умрёт, то её мужу, Денису, выйдет льгота – вернут со службы домой. А Марья не только не боялась смерти, но даже жалела, что она так долго не приходит, и бывала рада, когда у неё умирали дети.

Смерти не боялись, зато ко всем болезням относились с преувеличенным страхом…"

«Ольга вспоминала о том, как несли Николая и около каждой избы заказывали панихиду и как все плакали, сочувствуя её горю».

Вот и всё. Тут всё. Лучше не скажешь.

 

 

Примечание к №716

«энциклопедический ум Чернышевского», «гениальные прозрения Белинского»

Речь шла действительно о культе. В 1898 году отмечалось 50‑летие со дня смерти Белинского. Казалось бы, дата второстепенная. Однако к знаменательному событию вышло 20 книг (!), посвящённых Белинскому. В этом году было 12 ИЗДАНИЙ его произведений и писем. В газетах и журналах опубликовали 491 статью о его жизни и творчестве. Прошла выставка, посвящённая памяти Белинского, а после выставки был издан соответствующий альбом со 114 снимками с разных портретов, гравюр, картин и рукописей. Современник Белинского и литературный критик уж во всяком случае не меньшего калибра, Иван Васильевич Киреевский, о таком чествовании и подумать не мог. В великой Масонии это было еще более невозможно, чем потом в великой Совдепии.

Наивно ошибается тот, кто считает предреволюционные годы расцветом культуры (829), серебряным веком. Те люди, которые сейчас выглядят столпами русской цивилизации, на самом деле образовывали узкий слой, весьма опосредованно связанный с основной массой читающей публики. В России не было «среднего читателя». Был узкий слой квалифицированных людей, потом широкий слой читателей революционных брошюр, порнографии и телефонных справочников, а ниже ворочалась полуграмотная рабоче‑крестьянская масса, как бы самой судьбой предназначенная для примитивных идеологических манипуляций. В таких условиях книги Блока, Мережковского или Розанова получали популярность лишь постольку, поскольку содержали в себе элементы, понятные или полезные (т. е. сочтённые таковыми еврейским печатным синдикатом) второму слою. Например, настоящий успех к Розанову пришёл тогда, когда его «Уединенное» было осуждено за порнографию.

В «Вехах» было гордо заявлено, что подавляющее большинство русских философов придерживалось явно идеалистического направления и лишь несколько второстепенных имён, да и то часто с натяжкой, можно отнести к материалистам. Истина эта затем на протяжении десятилетий с удовольствием повторялась эмигрантскими историками русской философии. Хотя можно было бы и задуматься: если выслали их за границу, если такой успех после Октября у Чернышевских и Писаревых, то ведь не на пустом же месте. Ведь так не бывает, чтобы в один день по мановению волшебной палочки. Конечно, нужно быть западным человеком или уж совсем негодяем, чтобы утверждать, что Советская власть это лишь модификация царизма. Переворот полнейший, абсолютнейший. Революция, ничего общего. Но, повторяю, ведь не на пустом месте же, не на пустом. Не было ли всё предопределено гораздо ранее в сфере наиболее динамичной, забегающей вперед, в сфере духовной, сфере духовно‑материальной, количественно духовной – просто в тиражах книг, в разделе книжного рынка. По‑моему только так и могло быть. Пусть и 5‑6 имён, пусть это лишь какие‑то сучки‑задоринки на древе отечественной мысли, но ими‑то всё и завалено, ими‑то всё в количественном отношении и задавлено. А качество в культуре определяет лишь будущее, часто далёкое. Настоящее же, ближнее, определяет вал. 1898 год. Белинский – 491 статья, Киреевский – 3. Всё. Достаточно. Для ближайших 20 лет неважно, что три эти статьи написали, например, Розанов, Соловьёв и Толстой, а 90% статей о Белинском написаны провинциальными щелкопёрами; неважно, что 100% статей о Киреевском написаны искренне, а о Белинском 90% фальшиво или равнодушно.

 

 

Примечание к №772

Удивительно, как точно понимал Достоевский суть национальной психологии.

Из «Дневника писателя»:

«Незнакомый русский если начинает с вами разговор, то всегда чрезвычайно конфиденциально и дружественно, но вы с первой буквы видите глубокую недоверчивость и даже затаившееся мнительное раздражение, которое, чуть‑чуть не так, и мигом выскочит из него или колкостью, или даже просто грубостью, несмотря на всё его „воспитание“, и, главное, ни с того ни с сего. Всякий как будто хочет отмстить кому‑то за своё ничтожество, а между тем это может быть вовсе и не ничтожный человек, бывает так, что даже совсем напротив. Нет человека, готового повторять чаще русского: „какое мне дело, что про меня скажут“, или: „совсем я не забочусь об общем мнении“ – и нет человека, который бы более русского (опять‑таки цивилизованного) более боялся, более трепетал общего мнения, того, что про него скажут или подумают. Это происходит именно от глубоко в нём затаившегося неуважения к себе: при необъятном, разумеется, самомнении и тщеславии. Эти две противоположности всегда сидят ПОЧТИ во всяком интеллигентном русском и для него же первого и невыносимы, так что всякий из них носит как бы „ад в душе“».

 

 

Примечание к №759

От каждой брошюры рыжего мурина за версту серой несёт.

Несомненно, в отношении к религии у Ленина было что‑то ГЛУБОКО патологическое. Сама мысль о Боге вызывала у него приступ головокружения и тошноты. Религия в его мозгу прочно отождествлялась с трупами, ядами, экскрементами, червями и всякого рода половыми извращениями. В этом отношении типично известное письмо Горькому, где Ленин писал:

"Говорить о богоискательстве не для того, чтобы высказаться против ВСЯКИХ чертей и богов, против всякого идейного труположества (всякий боженька есть труположество – будь это самый чистенький, идеальный, не искомый, а построяемый боженька, всё равно), – а для предпочтения синего чёрта жёлтому, это во сто раз хуже, чем не говорить совсем … всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничание даже с боженькой есть невыразимейшая мерзость … самая опасная мерзость, самая гнусная «зараза». Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз ФИЗИЧЕСКИХ гораздо легче раскрывается толпой и потому гораздо менее опасны, чем ТОНКАЯ, духовная, приодетая в самые нарядные «идейные» костюмы идея боженьки. Католический поп, растлевающий девушек (о котором я сейчас случайно читал в одной немецкой газете), – ГОРАЗДО МЕНЕЕ опасен … И Вы … смущаете … душу ядом, наиболее сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!.. А богостроительство не есть ли ХУДШИЙ вид самооплевания?? Всякий человек, занимающийся строительством БОГА или даже только допускающий такое строительство, ОПЛЁВЫВАЕТ СЕБЯ худшим образом, занимаясь вместо «деяний» КАК РАЗ самосозерцанием, самолюбованием, причем «созерцает»– то такой человек самые грязные, тупые, холопские черты или чёрточки своего "я"…"



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: