А потом случилось – как обычно все и случается, то есть когда ждешь меньше всего, – случилось так, что в хозяйственном магазине у них появился наемный рабочий, молодой человек лет двадцати пяти, крепкий, здоровый, бродяга, который всю жизнь скитался, переезжал с места на место. Сирота, который воспитывался в чужой семье, у кого всегда все было временно и ненадолго. Башмаки у него были стоптанные, в кармане в жизни не лежало больше ста долларов, да и те, когда появлялись, он сразу же тратил на билет в следующий городишко. Хоть ему и было всего двадцать пять, но он устал. Слишком много уже он видел городов, дорог, женщин. Он очень устал. И мечтал осесть, обзавестись домом, садом, где деревья вросли в землю корнями, грезил о земле, которая лежит себе на месте, а не уходит под ногами назад.
Однажды, в обычный день, такой же, как и все остальные, он привез на плантацию грузовик мульчи, что было для него обычным делом, входившим в его обязанности. Единственная разница заключалась в том, что, доставив груз, он не пошел обедать и не уехал сразу. Он услышал благоухание апельсиновых деревьев и решил прогуляться. Дошел до пруда, постоял на берегу. У него мелькнула мысль утопиться, но он знал, что в последний момент душа всегда выбирает жизнь. Ему пришлось с малых лет скитаться по чужим углам, он всегда старался работать как можно меньше и нигде не задерживаться. Тем не менее при нем была его молодость, его красота и здоровье. Наверное, человеку этого должно быть достаточно.
Но вот оказалось ведь, что недостаточно.
Сет Джоунс увидел возле пруда незнакомого человека, который вдруг встал на колени. Вероятно, он решил, что тот молится, хотя на самом деле молодой человек костерил тогда все на свете. Наверное, он послан ему свыше, решил Сет Джоус. Порядочный молодой человек, который просит наставления свыше. Сет Джоунс подошел к нему и предложил сделку, от которой ни один человек, если у него не водилось больше ста долларов, в жизни бы не отказался. «Всего один год – ни днем больше, и я отдам тебе за это половину всего, что имею». Они ударили по рукам.
|
Молодой человек уволился из магазина. Забрал из мотеля вещи. Вещей у него было немного, так что и времени на это ушло тоже немного. В назначенный день он взял такси и на нем приехал в апельсиновую рощу. К его приезду все было подготовлено и записано: где договариваться о найме рабочих, где лежит чековая книжка и образец подписи «Сет Джоунс», сколько стоит бушель апельсинов, ящик апельсинов, грузовик апельсинов. Его никто не должен был видеть, пока Сет Джоунс будет разъезжать по Италии (он собирался начать с Италии), а потом по всем странам, о которых мечтал. Молодой человек при этом чувствовал себя так, будто старик его усыновлял. Возможно, это и было его истинным желанием: чтобы его кто‑нибудь усыновил и дал бы ему половину всего, что имел, а потом уж он жил бы, как бог даст.
День был пасмурный, вдалеке гуляла гроза. Земля была влажная, а воздух неподвижен. Хорошо уходить в такой день. Хорошо в такой день оставаться дома.
Когда все это произошло, они шли по саду. Пел дрозд. Воздух пах апельсинами. Они молчали, каждый в предчувствии целого года новой жизни, который ждал впереди. Наконец они сделали последнее из тех дел, что собирались сделать: переобулись и обменялись башмаками. Новый хозяин взял старые поношенные башмаки, которые Сет Джоунс носил лет пятнадцать, в которых ноги не уставали. А Сет Джоунс обулся в легкие башмаки бродяги, в которых можно идти далеко‑далеко.
|
Гроза была от них не меньше чем миль за сто. На западе. На северо‑западе. Далеко. По крайней мере, так им показалось. А потом все случилось – так, как это всегда бывает: когда ждешь меньше всего. Ударил гром. Молния выжгла яму в земле. Бродяга тогда упал замертво, сердце его остановилось. Он взлетел над собой и парил, как парят над землей облака, пока не пришел в себя в морге. Он хотел спросить – попытался спросить – про второго человека, который был с ним рядом, но изо рта вырвался только клуб дыма. Потрясающе, что при такой температуре он еще оставался жив, услышал он разговор медсестер. Что бы потом ни говорили специалисты, сам он знал, что его спасли чужие башмаки, потому что у них были резиновые подошвы. Жалко, что он знал только это, и ничего больше. В определенном смысле он так и не вернулся к жизни.
Темные, грязные полосы у себя на руках, похожие то ли на затеки, то ли на ветки, он заметил в больнице. Он подумал, скорее бы они прошли, и все. Поднявшись из ледяной ванны, голый, мокрый, он услышал, как у него сзади ахнули и зашептались о какой‑то отметине. Кто‑то сказал, что, конечно, это ожог, просто такой формы, что похоже на лицо. Ожог, отметина. Все оказалось иначе. Теперь‑то он точно знает, что там у него на спине: там осталось лицо человека, с которым он заключил сделку.
А тогда он просто быстро оделся, отказавшись от какой бы то ни было помощи, и тогда же кто‑то из медсестер назвал его Лазарусом[20]. С тех пор он так называл себя сам и почти позабыл, как его звали раньше. На что смерть похожа? Его смерть была похожа на облако, которое до сих пор не исчезло и присутствует где‑то рядом. Где он был за то время, пока был мертв? Он ничего не видел, а когда очнулся, то уже снова оказался здесь. Если хорошенько поднапрячься, то вспоминается, будто была какая‑то борьба. Он вырывался из какой‑то ледяной ванны: рвался, рвался и вырвался.
|
Одевшись, он ушел из больницы: у врачей не было никаких причин удерживать его там силой, он не представлял опасности ни для себя, ни для других, а сам он торопился выполнить обещание. Приехав обратно, он сразу увидел то место, куда попала молния. Там зияла черная, выжженная яма. Плоды на деревьях, которые стояли вокруг нее, стали красными. Минуту он поискал глазами и нашел, что искал. Немного в стороне от ямы лежала горка пепла. Он сел рядом с ней на корточки, потянул в себя носом воздух. Пепел пахнул серой и мясом. Значит, в его партнера угодила молния и тот сгорел дотла. Это было все, что от него осталось: горка пепла, распавшейся на микроэлементы плоти, и лицо у него на спине.
Лазарус собрал пепел совком для мусора, потом взял деревянный ящик из книжного шкафа и ссыпал пепел туда. Бежать он не собирался, и в мыслях не было: он выполнял свою часть сделки. Сет Джоунс пережил почти всех друзей, старых партнеров можно было сменить на новых, нанимать рабочих – по телефону. Каждую ночь он ходил к тому месту, где покраснели апельсины на ветках. Целый год он честно выполнял все условия сделки, хотя он не подписывался носить на спине лицо. Когда год прошел, его снова потянуло странствовать. Это у него оказалось в крови. Он не создан для оседлой жизни. Но теперь он попался в сети, расставленные обстоятельствами, и жил не свою жизнь, а чужую. Когда же он все отработает, когда истечет договор? Чувство вины поскуливало: кажется, никогда.
Лазарус позвал меня в дом и пошел прямиком к книжному шкафу, а я за ним следом. Он взял с полки отделанный кожей деревянный ящичек – свою погибель, свою смертную ношу.
– Ты тоже думаешь, что я убил его? – спросил Лазарус.
Привести грузовик с мульчей сюда в тот день мог кто угодно, но приехал именно он. И топнуть ножкой в тот день тоже мог кто угодно, а топнула именно я.
Я взяла ящичек в руки, и он оказался поразительно, на удивление тяжелым. Мы взяли его с собой в сад – нам показалось, что так будет правильно. Над садом плыло темное небо. Мы пошли к пруду, где Джоунс впервые увидел Лазаруса и решил, что это и есть ответ на все его молитвы. Мы разделись, сложили одежду на ящичек и вошли в воду. Пруд был глубокий, вода холодная. Осенью ночи во Флориде не такие жаркие, как летом, а в ту ночь было сыро, в воздухе висела влага, и мы шагнули друг другу навстречу, друг другу в объятия. Я обняла Лазаруса. Неважно, как его звали раньше, – теперь он был Лазарус. И я почувствовала в нем его прежнюю жизнь, другие города, других женщин. Почувствовала, как он жалеет о том своем произнесенном когда‑то желании, жалеет так, что отдал бы все на свете, только бы снова оказаться в своих башмаках и жить свою жизнь.
В первый раз в жизни я не думала ни о до того, ни о после. Ни о будущем, ни о прошлом. Настоящее нас подхватило, объяло со всех сторон. Мы были два тонущих человека, которые рады тому, что тонут. «Поцелуй меня. Целуй, пока я не задохнусь, пока я не утону». Я чувствовала, как его бьет дрожь. И странно было знать про него правду, которая всегда была рядом, а теперь будто плескалась вместе с нами в черной воде. Было жарко, гудели жуки, где‑то вдалеке вспыхивали молнии. Я будто была не я. Я плыла в темноте. И в первый раз в жизни ничего не боялась. Я не думала, что так бывает. Что можно взять и расстаться со страхами. Что можно взять и спастись.
Я обнимала его, чувствовала, как он дрожит.
– Ты не виноват, – сказала я ему.
И тут произошло такое… Я ни за что бы не поверила, что это может произойти со мной, – слова, мои собственные слова, произнесенные вслух, чтобы принести ему утешение и надежду, в которые я сама никогда в жизни не верила, – мои слова меня спасли.
ГЛАВА 5
ЗОЛОТО
I
Я провела там весь уик‑энд и на обратном пути, пока ехала, волновалась из‑за Гизеллы. Был понедельник, конец дня, время близилось к ужину. Кошка, наверное, сидит под дверью, ждет, когда же я ее выпущу, и, возможно, уже попользовалась моим башмаком вместо лотка, что она, бывало, делала, выражая свое негодование. Перед отъездом я поставила ей огромную миску еды, но тем не менее. Чем ближе я подъезжала к дому, тем тревожнее становилось на душе. То и дело мне даже слышалось ее мяуканье – разумеется, ничего такого на самом деле слышать я не могла, все только казалось. Когда за окошком промелькнул синий знак въезда «Добро пожаловать в Орлон» с трогательными, нарисованными рядышком пальмой и апельсиновым деревом, мне померещилось, будто я слышу, как она взвыла. Я дважды слышала такой ее вой – когда она через окно увидела у нас во дворе чужого кота, который был то ли ее личный враг, то ли наоборот.
На самом деле, конечно, это просто поблизости взвыла сирена – и в зеркале заднего вида я через минуту увидела «скорую», – но дело было сделано. Аритмичное мое сердце забухало в горле. Я подъехала к дому, вышла. День выдался на удивление хороший для Флориды, почти безоблачный. Ни тебе повышенной влажности. Ни тебе приближения грозы. По крайней мере, в пределах видимости. Но волоски у меня на руках стояли дыбом. По спине вдоль позвоночника полз холодок. Я была как флюгер, направленный на катастрофы. Во рту был тот же кислый привкус, который я впервые ощутила, когда произнесла вслух то свое желание.
Я бросилась к двери и выпустила Гизеллу. Гизелла была на меня рассержена и потому, задрав хвост, надменно прошествовала мимо на крыльцо, откуда одним прыжком соскочила в сорную траву. Повернулась ко мне спиной, присела пописать. Характер у нее был независимый, и я это уважала. Гизелла сердилась, и это я тоже уважала.
Я уже собралась идти в дом – принять душ, переодеться и поразмыслить о том, как жить дальше. Кажется, я даже решила наконец разобраться, чем любовь отличается от мании. Одна из них точно смертельно опасна. Неожиданно я почувствовала себя как игрок, до которого вдруг дошло, что он сделал слишком высокую ставку. В ту минуту мне все виделось иначе. Я отчетливо осознавала все – каждый свой шаг, каждый сорняк, уколовший ногу, каждый звук кошачьего мяуканья.
Гизелла протрусила мимо меня назад к двери. Что‑то она опять несла. Я подумала, хорошо, если птица, а не еще один несчастный крот. Я пошла за ней. Гизелла трясла головой, трепала свою добычу. Я видела только, что цвет добычи коричневый, а больше ничего, даже не разобрала, мех это или перья. Потом Гизелла положила добычу к моим ногам. Она больше не злилась на меня за долгую отлучку, она гордилась собой за то, что нашла. И преподнесла мне это в подарок. Она у меня была любимой питомицей – а я у нее кем была? Кем она считала меня? Кем угодно, но не хозяйкой. Возможно, она, наоборот, считала себя моей хозяйкой. Маленькая моя убивица. Маленькая моя радость.
Осторожно я наклонилась, чтобы рассмотреть подарок. На первый взгляд он показался мне знакомым. Как оказалось, не зря.
Возле моих ног лежала кожаная перчатка. Когда я заглянула внутрь, в ней блеснула золотая крошка.
Я бегом бросилась к кустам. На земле валялась вторая. Пустая, свернувшаяся, как опавший лист, как птица, как крот, как сердце.
Понедельник. Мы с Ренни должны были вчера встретиться и закончить макет. Я про него забыла.
Я пошла в дом и поспешила через гостиную в кухню. В кухне стоял недостроенный дорический храм. Перчатка в траве. Аритмия. Отвратительная моя ненасытность. Подспудное желание отвязаться, забыть, что он есть.
Я услышала, как кто‑то меня зовет. Голос был незнакомый. Я бросилась назад через кусты и увидела на пороге своей веранды молодую девушку.
– Привет, – сказала девушка.
Я заглянула поверх ее плеча в дом сквозь закрытую сетчатую дверь.
– У меня записка от Ренни Милза, – сказала девушка.
Она была молодая, светловолосая, в футболке и в джинсах. Что‑то в ней показалось мне знакомым.
– У вас для меня записка?
– Нет. Для меня. Он просил меня встретиться с ним здесь. Весной у нас был общий курс по истории искусств.
Айрис Мак‑Гиннис.
Она рассмеялась коротким, нервным смешком. Она была худенькая, бледная, с приятным выражением лица.
– Он написал, что приготовил мне здесь подарок. Не понимаю, почему он решил мне что‑то дарить.
«Да потому что он без памяти влюблен в тебя, идиотка». Хотела сказать и не сказала. Я открыла противомоскитную дверь. Айрис была очень молоденькая. Лет девятнадцать. У меня появилось отвратительное предчувствие надвигающейся беды.
– Он тут кое‑что для вас приготовил, – сказала я.
– Для меня?
Айрис рассмеялась, и смех у нее оказался похож на журчание ручейка. Возможно, именно за это Ренни и полюбил ее, за такой смех?
– Да, но сейчас его нет.
– Ладно, тогда попросите, пожалуйста, его позвонить мне.
Айрис оторвала клочок от тетрадной обложки и написала номер телефона.
– Я буду дома весь день. Приходится заниматься. Я же не такая способная, как Ренни. Когда у нас был один курс, он получил А[21], а я была счастлива, что мне поставили С. Пусть позвонит, я буду ждать.
– Разумеется, – сказала я.
– И этот Ренни мне хочет сделать подарок, в голове не укладывается!
Я увидела, что глаза у нее зеленые. По‑своему, она была миленькая, приятная своей приятной, миленькой красотой.
Когда она ушла, я позвонила Ренни в общежитие. На мой вопрос незнакомый голос ответил:
– А вы что, еще не знаете?
Меня захлестнуло паникой. Его перчатки у меня на столе. Волосы встали дыбом, как будто от страха.
– Что он сделал? – спросила я.
Я поняла, что он совершил нечто ужасное, нечто очень страшное. Монстр решил вырваться из своей шкуры, ангел решил обрести свободу.
Впрочем, про монстра и ангела я подумала потом, когда стала звонить брату. В центре уже знали, что произошло. Ренни явился в «Хозяйственный магазин Эйкса», где снял со стены мясной нож. Он был спокойный и даже веселый; на него никто не обратил внимания. «Там на полу столько кровищи, что, хоть половицы и дубовые, придется менять», – сказал мой брат. Ренни непременно умер бы там на месте от потери крови, если бы менеджер из отдела красок – тот самый, искалеченный бульдогом, – не проходил когда‑то курсов первой помощи. Он вообще теперь, после того несчастного случая, стал очень быстро соображать. Он мгновенно перепрыгнул через прилавок, схватил с витрины передник и наложил жгут.
Теперь исследования в университете прикроют, потому что университет взял на себя ответственность за членов исследуемой группы. Родители Ренни считают, что их сыну не было оказано надлежащей психологической помощи, и уже ходят слухи, что они хотят подавать в суд. А университет не так чтобы и заинтересован в этих исследованиях. Двенадцать лет работы псу под хвост, и все наши фотографии, все истории наших несчастных болезней пойдут в помойку.
Все, с кем я потом ни говорила, удивлялись тому, как это можно прийти в обыкновенный магазин в самый что ни на есть обыкновенный день и сотворить такую чудовищную вещь. Но я‑то его понимала – хорошо понимала, почему он решил отрубить себе руку. Я могла бы, наверное, поспорить, что он, выходя из общежития, улыбнулся стоявшим возле стойки у выхода девушкам, но никто не улыбнулся ему в ответ, а возможно, вообще не посмотрел в его сторону, как и все остальные студенты в университете, которые каждый день не смотрели в его сторону. Вот тут он, человек‑невидимка, и отправился в магазин, и у него было только одно желание. Я уже хорошо к тому времени знала Ренни и не сомневалась – какое. Одно‑единственное, тайное, неистовое желание: снова стать человеком.
Я немедленно отправилась в больницу, нашла блок интенсивной терапии и упросила, чтобы меня пропустили внутрь. Какая‑то из медсестер меня вспомнила, к тому же я и в самом деле была страшно огорчена и перепугана. К членам семьи я не относилась, и потому в палату мне было нельзя, но зато мне велели подождать. Чего ждать, я не поняла. Я села на один из твердых пластиковых больничных стульев.
Видимо, если кто‑то обо мне хоть что‑то знал, то признать меня было нетрудно: жертва молнии, товарищ по несчастью, такой же безнадежный монстр. В холле появилась девочка‑подросток и опустилась на стул рядом со мной.
– Вы друг Ренни, – сказала она. И представилась как его сестра Марина.
– Он поправится? – спросила я.
– Ему лучше, чем вы думаете.
Голос у Марины был мягкий, такой же как у Ренни. Волосы у нее были стянуты на затылке бархатной тесемкой. Вероятно, она была рыжая, потому что мне предстала беловолосой. Юной такой старушкой, озабоченной состоянием брата. Он говорил про свою сестру, что она у него умненькая. Семейная любимица.
– Им удалось пришить кисть, воссоединить нервные окончания. Возможно, она потеряет чувствительность. Или восстановится, но не в полной мере. Сейчас самое для нас опасное – это большая потеря крови.
– Я должна была помочь ему доделать макет для зачета. Потому все и произошло. Я забыла напрочь.
Мне хотелось упасть перед ней на колени и молить о прощении. Хотелось вырвать свое сердце и бросить к ее ногам на виниловый плиточный пол.
– Дорический храм? Нет, он был не для зачета. Ренни их все почти завалил, уже когда попросил вас помочь его сделать. Храм ему был нужен, чтобы подарить одной девушке, в которую он влюблен.
– Айрис, – сказала я.
– Она хоть стоит того? – спросила Марина.
– Не знаю. Я сегодня говорила с ней первый раз.
Родители Ренни ушли в общежитие забирать его вещи. Они намеревались сразу по возвращении домой в Майами идти к адвокату. Вряд ли им понравилось бы, что его приятельница по группе пролезла и в реанимацию, но Марина решила по‑своему и провела меня к нему.
– Дело не в том, что родителям не нравитесь вы, они просто пытаются защитить его от всего мира. Родители. – Марина пожала плечами. – Они всегда хотят как лучше, а выходит еще хуже. Когда же я сама буду за себя решать!
Мы подошли к палате, и я заглянула в приоткрытую дверь. Там лежал Ренни. Под простыней. С закрытыми глазами. Рядом с ним стоял какой‑то прибор, издававший шуршание, похожее на шорох падающего снега.
– Тук‑тук, – сказала Марина.
Ответа не последовало.
– Демерол, – шепотом объяснила она мне. – Опять отключился.
Она открыла передо мной дверь. Окна в палате были затемнены, свет выключен, и золотые блестки сверкали. Он не знал, как это прекрасно, понятия не имел.
Мы подошли и встали с ним рядом.
– Все в порядке, – сказала Марина. – Можете с ним поговорить.
– Эй! – Оклик у меня вышел слабым. Как будто я звала его откуда‑то издалека, хотя стояла возле самой кровати. – Это я.
Ренни открыл глаза. Я думала, он от меня отвернется, но он не отвернулся. Это было уже что‑то.
На левой руке я увидела красную полосу над кистью – шов. Потрясающий, жуткий, страшный, мучительный красный рубец. Я так отвыкла от красного цвета, что едва не ослепла. Я забыла, до чего он насыщенный, этот цвет.
– Я хотел стать нормальным, – сказал Ренни. – Хотел снова чувствовать, как все.
– Ничего себе ты нашел способ стать нормальным, – сказала я.
Родители заберут его домой, и, пока он не поправится, Марина будет поить его чаем и бульоном. Однажды он встретит девушку, которая сразу увидит, какой он на самом деле, и тут же его полюбит.
– Что делать с макетом? – спросила я.
Он улыбнулся. Широко так улыбнулся.
– Кому нужен дорический храм? Выбрось его к черту.
– Сегодня за ним приходила Айрис.
– Кто? – сказал он.
Мы оба рассмеялись. Девушка его мечты. Возможно, для нее же лучше там, в мечтах, и оставаться.
– Плохой я друг, – сказала я.
Ренни был джентльменом и остался им, даже накачанный обезболивающими препаратами.
– Есть и похуже, – сказал он.
– Кто, серийный убийца?
– Нет. Я, – сказал он.
Я наклонилась и поцеловала его в лоб.
– Спасибо, – сказал он.
Это я думаю, что он так сказал. Он снова уже проваливался в сон.
– Он устал, – сказала Марина.
У нее были огненно‑рыжие волосы, теперь я отчетливо это видела. Я даже моргнула, увидев, какие они прекрасные. Я взяла свою сумку и написала адрес.
– Пожалуйста, сообщите потом, как он.
Вдруг мне покажется, что все это мне приснилось – и Ренни, и вся эта история.
– Как вы думаете, он сможет быть счастлив? – спросила она.
Девочка, всего‑навсего девочка.
– Я думаю, все возможно, – сказала я.
Прозвучало это у меня так, будто я сама в это верила.
Я ушла, вернувшись в разгар дня. Я шла через парковку к своей машине и думала про любовь, почему она для нас так важна. Оригинальная была мысль, умная. Руками не потрогать, длится недолго, не стоит ради нее ни жить, ни умирать. Сколько раз мы болтали обо всем с Джеком Лайонсом, а я ни разу не спросила, что он думает про любовь. Тогда не хотелось.
По небу летели быстрые облака. Небо было ярко‑синее, а в облаках играли оттенки, по которым я, оказывается, страшно скучала. Потрясающие. Живые. Над деревьями пролетел кардинал. Я встала, приложив ладонь к глазам. Я так давно не видела ничего красного, что теперь, кажется, даже самый легкий его оттенок обжигал сетчатку. На глаза набежали слезы.
Я услышала оклик. Меня догоняла сестра Ренни.
– Подождите! – крикнула она.
Я оглянулась и остановилась.
– Ренни сказал, чтобы вы позаботились.
Марина протянула сложенную в кулак руку, и я протянула свою навстречу. Она раскрыла кулак, и там оказался тот самый раненый крот, которого Ренни спас от Гизеллы. Я вспомнила перчатку, свернувшийся лист, желание.
– Что с ним будет? – сказала я.
– Я буду о нем заботиться. А когда он поправится, будет учиться в университете в Майами. Изучать историю искусств. Или вы спросили про крота?
Нет, не про крота, хотя, думаю, стоило бы и про него: теперь ответственность за этого беднягу была на мне.
– Ренни сказал, если вы не найдете червяков или личинок, кормите его американским сыром[22]и зеленым салатом. Два раза в день.
Он был мне не нужен. От него только лишние хлопоты. Но он был мой. Я взяла у нее крота. Заглянула в его слепую мордаху. И поняла, зачем нужна любовь. Она все меняет, весь твой мир. Даже против твоих желаний.
Я ехала к брату, и красный цвет отовсюду бил мне в глаза. Возможно, это я так начала выздоравливать. А возможно, это была просто цветовая галлюцинация и я видела то, что хотела. В рекламе на мини‑маркете вспыхнул такой чистый, такой настоящий пурпур, что у меня перехватило дыхание. Неужели это всегда было так же прекрасно, а я просто не замечала? Я притормозила, въехала на парковку и пошла внутрь к фруктовому ряду. Кулечки с салатом, огурцы, персики, лимоны… а в конце, в ячейке на витрине, лежало всего одно яблоко, нежное, светлое, будто налитое своей светлой кровью, налитое жизнью. Я купила это яблоко, вернулась в машину и впилась в него зубами. Яблоко было вкусное и показалось мне еще вкуснее оттого, что красное. Я сидела на магазинной парковке, грызла яблоко и, как ни странно, чувствовала себя без Ренни сиротой, одинокой до слез. Я впустила его в свою жизнь, хотя и знала, что так нельзя.
Медленно я тронулась с места и так и доехала до брата. Сюжет в сказках нередко строится именно на таких парах. Луна и солнце, сестра и брат, подопечная и опекун – две противоположности, которые обретают смысл только при наличии друг друга и движут действиями друг друга, пока в конце оба не попадут домой. Нед был не дома, а в университете. Я знала, что у них срочное собрание из‑за нашей группы. Из‑за угроз родителей Ренни, так как университет испугался суда и там поднялся большой переполох. Психологи с Ренни и впрямь не работали, а он действительно мог нуждаться в их помощи. А кто из нас не нуждался? Подобный упрек мог бы сделать любой из нас, членов подопытной группы. Нас трепали, расчленяли, выворачивали наизнанку. Несколько раз в парке я видела Обнаженного, как он бросал чужому пуделю, а другой раз ретриверу теннисный мячик. В городском кафе видела нашу девушку в разных носках, как она пыталась помешивать кофе так, чтобы ложка двигалась по кругу.
Если честно, я считала, что если семья Ренни и может иметь к кому‑то претензии, то это ко мне. Тупая, слепая, эгоистичная, жадная, я называла себя его другом, а в тот момент, когда действительно была ему нужна, меня не оказалось рядом. Конечно, судить нужно было бы меня, хотя какая с меня компенсация: кошка, машина, прошлое, будущее, а больше у меня ничего не было.
Подъехав к дому, я остановилась, вышла, выбросила огрызок. Наверное, я вспомнила про Неда, когда смотрела на сестру Ренни, на то, как она была с ним внимательна. А я была плохой сестрой: я не рассказала ему про Нину и про «Сто способов». Я подошла к двери и постучала. Машины на подъездной дорожке не было. Вероятно, Нина ходила на занятия пешком – математический факультет был от дома в двух шагах. День стоял замечательный. Темнело теперь немного раньше. Ранние сумерки – это было единственное, что напоминало о Нью‑Джерси. Там с первыми холодами среди кленовых крон появлялись красные пятна. Здесь с наступлением сумерек все окрашивалось в разные оттенки синего. Синими становилось все – птицы, распевавшие последние дневные песни, пальмы, которые громко трепетали листьями, обожженными летним солнцем.
Я вошла во дворик, отгороженный от улицы кустами гардении, прошла к дому и заглянула в окно. Белый диван. В рамке на стене красное сердце. Дверь открыла Нина и так и осталась стоять на пороге. Видимо, она спала. Волосы растрепались. Взгляд был затуманенный. Не уверена, что она меня сразу узнала. Даже когда ответила на мой вопрос, то отвечала так, будто разговаривала не со мной, а с кем‑нибудь посторонним. С газетчиком или с разносчиком.
– Твоего брата нет дома. Он в научном центре. У них неприятности.
– Ага. Мой друг пытался отрубить себе руку. Он из нашей подопытной группы.
– Некоторые сами находят проблемы на свою голову.
Нина посмотрела на меня сердито. Стало быть, я не ошиблась. Я ей не нравлюсь. Она стояла в халате, перемазанном краской. Я отметила про себя, что она не предложила мне войти.
– Ты что‑нибудь красишь?
– Да. Естественно.
Желтые пятна. Пальцы и джинсы тоже были в краске.
– У тебя есть американский сыр? – сказала я.
Нина засмеялась. Смех у нее был негромкий, милый, надтреснутый, но легкий, как звяканье треснувшего колокольчика.
– Ты приехала из‑за сыра?
Я достала из кармана крота. Нина удивилась и отступила назад.
– Бог ты мой.
Она едва не рассмеялась снова.
– Мой друг поручил его мне.
Нина открыла дверь и пошла в глубь дома, я последовала за ней. Мы прошли в кухню через гостиную, где на стене висело сердце. В кухне пахло краской. Я всегда любила этот запах сокрытия старого, рождения нового.
Нина стала шарить в холодильнике, а я села. Крот лежал у меня на ладони, а я на него смотрела. Он не двигался. Я подумала, не хватало, чтобы он умер у меня на руках.
– Только, пожалуйста, не клади на стол, – попросила Нина, подходя к столу с оранжевым пакетом в руках.
Я положила на стол свой рюкзачок, а сверху положила крота.
– Не всех можно приручить, – сказала Нина и села за стол.
Она не сводила глаз с крота.
– Очень милое создание. Не видит, не слышит, не хочет или не может.
Она перевела на меня взгляд.
– По‑моему, ему не нравится сыр.
Она открыла кладовку, где мой брат держал корм для летучих мышей, которых прикармливал у себя во дворе. Достала банку с чисто вымытыми огрызками и очистками от фруктов и овощей. Я набрала их полную ложку и положила на блюдце. Крот на рюкзаке съел раздавленную виноградину. В рюкзаке была книга. «Сто способов покончить с жизнью». Блюдце стояло, похоже, как раз на ней. Я видела, как бьется жилка у Нины на горле, матовом и нежном.
– Что такое любовь? – спросила я.
Нина засмеялась. По крайней мере, издала звук, похожий на смех.