«Это ваш ребенок?» – спросила она в недоумении, смешанном с восхищением. «Конечно», – отрезала я. Она и ее подруга удалились – я надеюсь, в смущении. Джил пробормотала: «Какие странные люди!» – прекрасно понимая, что со мной происходит. К счастью, мы с Джил создали преграду между Стивеном и девушками, так что он не знал о происходившем.
После этого эпизода я приготовилась к немедленному возвращению домой. Но не тут‑то было. За день до окончания курса на приеме в Беттельском университете Стивену предложили соблазнительный вариант: провести две недели в Калифорнийском университете в Беркли, и тут же участник из Бразилии посоветовал нам остановиться в пустой квартире отсутствующего друга. Предложение было достойным с финансовой точки зрения и, раз уж мы забрались так далеко от дома, еще две недели на Западном побережье, в Калифорнии, не казались такой уж плохой идеей. Я еще не совсем утратила тот авантюризм, который толкнул меня на путешествие по югу Испании в студенческие дни; кроме того, мне хотелось посмотреть на ту утопию, которой нас интриговали Эйб и Сесилия Тауб в Корнелле 1965 года.
Мне хотелось прокричать им в лицо, что это мой мужественный, горячо любимый муж, и отец моего прекрасного ребенка, и великий ученый; но, будучи сдержанной, как все англичане, я ничего не сказала и не сделала.
Обремененные грудой скарба – коляской и непомерным количеством багажа, – мы вылетели в Сан‑Франциско, где я должна была укротить еще одну гигантскую машину и разобраться в очередной путанице дорожных развязок. К счастью, из Стивена получился гораздо более успешный штурман, чем в свое время водитель, – исключая те случаи, когда он замечал нужный нам съезд в последний момент и громко требовал, чтобы я срочно пересекала четыре полосы движения. Пару раз мы свернули не туда, снесли несколько парапетов в лучших традициях «Полицейских из Кистоуна»[70], и мы наконец нашли дом наших отсутствующих хозяев: уютную двухкомнатную квартиру в старом деревянном доме с прекрасным видом на далекий мост Золотые Ворота в туманной дымке. Жилье гораздо больше соответствовало нашему возрасту и стилю, чем претенциозный буржуазный дом в Сиэтле, но оно сразу создало пугающую логистическую проблему, поскольку располагалось на верхнем этаже трехэтажного дома. Выработанная в Сиэтле схема, к которой мы тщетно надеялись больше никогда не прибегать, пригодилась снова, с одним отличием: любой выход на улицу требовал теперь не двух, а трех перемещений вверх‑вниз по лестнице – и по двум лестничным пролетам вместо одного. Роберту уже исполнилось три месяца, и он был слишком тяжелый, чтобы носить его в люльке; поэтому люлька спускалась первой, затем Стивен (Роберт все это время лежал в коридоре на коврике), а последним сам Роберт. В качестве компенсации за эти неудобства мы использовали автомобиль по полной программе: днем или ближе к вечеру уезжали на иссушенные солнцем холмы Беркли или даже направлялись на север вдоль разлома Сан‑Андреас: в этом необитаемом болотистом краю трещины на асфальте свидетельствовали о мощи природных сил, таящихся под поверхностью земли. Однажды мы обнаружили уединенную бухту на побережье, чем‑то напоминающем Корнуолл: там, бросая вызов американским ценностям, жили хиппи, свободные от ограничений материалистического общества в своих хибарках на пляже.
|
|
Эйб Тауб, руководитель релятивистской группы в Беркли, закрепил за Стивеном временную ставку на своей кафедре. Однажды вечером он и Сесили пригласили нас на прием в свой дом, расположенный высоко в холмах, окружающих долину. Ехать оказалось дольше, чем мы ожидали; к тому времени, когда мы почти добрались до места, уже смеркалось. Я не могла разглядеть место парковки и заехала в овраг на обочине дороги. Колеса заблокировались, и машина не пожелала двинуться с места. После тщетных попыток самостоятельно вытащить машину из кювета я отправилась искать помощи у Таубов и их почетных гостей, среди которых был высокообразованный и влиятельный парижский математик, профессор Лихнерович. Мужчины сняли свои парадные пиджаки, закатали рукава и приступили к задаче с благородным рвением. Когда нас наконец извлекли из кювета и представили гостям – до неприличия поздно и в растрепанном виде, – Роберт начал хныкать. Он уже один раз подвел нас подобным образом в Сиэтле. Пока его качали в люльке, он крепко спал, но как только пытались аккуратно поставить ее на диван в затемненной комнате, он начинал громко протестовать, как будто понимая, что его не приглашают на праздник. Единственное, что можно было сделать в этом случае, – позволить ему провести вечер за столом, на моих коленях, вместе с другими гостями. Сесили Тауб спокойно пережила все злоключения, нарушающие покой ее благородного собрания, и, видимо, жалея меня за измученный вид, на следующий день пригласила присоединиться к ней и мадам Лихнерович в розовом саду Беркли.
|
Розовый сад стал моей гаванью покоя и одиночества в безумном мире залива Сан‑Франциско, отдохновением от повседневного напряжения, связанного с нашими жизненными хлопотами. Сад оказал успокаивающее действие на Роберта: он спокойно лежал в своей коляске под крышей решетчатой беседки, следя за игрой света на лепестках роз и листьях над его головой. Я сидела рядом с ним в тени, вдыхая аромат роз, погружаясь в свою книгу, «Пармскую обитель» Стендаля, и время от времени глядя на волны залива. Я невольно вспоминала Испанию, сады Хенералифе в Гранаде, где всего лишь несколько лет назад я фантазировала о том, каким могло быть наше со Стивеном будущее. Это будущее стало реальностью и превзошло самые дерзкие из наших чаяний. Я чувствовала себя усталой, но сильной; я была настолько счастлива, что усталость не имела значения. Стивен уже завоевал признание и популярность в научных кругах благодаря своей способности мгновенно проникать в суть сложных концепций, умению представлять в уме математические многомерные структуры и феноменальной памяти. Ожидающее нас будущее теперь имело и физическое воплощение: у нас появился маленький здоровый ребенок.
Будущее стало восприниматься с чувством приятной уверенности лишь благодаря тому, что мы справлялись со своими сегодняшними обязанностями. Мы привыкли жить одним днем, решая проблемы по мере их появления, а не загадывая наперед и не строя воздушных замков. С этой точки зрения, общая канва будущего была определена: в ближайшее время наша счастливая звезда будет восходить. Что до долгосрочной перспективы, то большой знак вопроса относительно судьбы человечества касался не только нас. Война во Вьетнаме, используя модное тогда выражение, переросла в безобразнейший вооруженный конфликт, где все кошмары современной химии были цинично выпущены против мирного крестьянского населения по наущению никем не контролируемых военно‑промышленных комплексов Востока и Запада. Лишь одной искры в любом уголке планеты было бы достаточно, чтобы разжечь адское пламя во всем мире.
Мы жили настоящим, но даже настоящее имело раздражающую привычку ставить нам подножки в форме непредвиденных препятствий. Например, бразильские супруги, которые с наилучшими побуждениями нашли для нас квартиру, предложили провести нам экскурсию по примечательным местам Сан‑Франциско. Я надеялась, что наконец‑то смогу расслабиться и насладиться выходным днем. Они приехали рано утром в субботу и привезли с собой бразильскую подругу, не говорящую по‑английски. Я помогла Стивену спуститься по лестнице, намереваясь усадить его в бразильскую машину и вернуться за Робертом, который, как я предполагала, поедет у меня на коленях. Мы беззаботно вышли на улицу и стали оглядываться в поисках машины. Кроме нашего «Плимута» в обозримом пространстве стоял только древний серый «Фольксваген». «Где ваша машина?» – спросила я нашего бразильского «друга». Он изумленно посмотрел на меня. «Нет, нет, мы не поедем на нашей машине, мы все туда не поместимся. Мы возьмем вашу». Проглотив комок в горле, я открыла нашу машину. Стивен устроился сзади с двумя бразильянками, а наш, с позволения сказать, экскурсовод развалился на пассажирском сиденье и начал давать мне (работающей шофером) указания, взяв Роберта на колени. Одного взгляда на него Роберту было достаточно, чтобы зареветь как никогда прежде. Он ревел весь день: когда мы ехали по Окленскому мосту, в долгие часы стояния в плотных дорожных пробках, изжаривших нас заживо, когда пересекали район Хейт‑Эшбери и ползли вверх‑вниз по крутым центральным улицам Сан‑Франциско. Мне тоже хотелось зареветь во все горло. Я была в отчаянии от того, что не могу успокоить моего обезумевшего от жары несчастного ребенка и должна сидеть, прикованная к водительскому креслу в нелепой ситуации, виной которой были не мы.
В парке «Золотые Ворота» нас ждала передышка. Мы отделались от компании наших пассажиров и присоединились к большой группе хиппи, усевшись на траву рядом с «детьми цветов» и покачиваясь вместе с ними под ритмы музыки. На лужайках парка было много людей моего возраста, но я уже чувствовала себя гораздо старше их. Мы со Стивеном разделяли их идеализм и нетерпимость к насилию. Нам тоже удалось достигнуть сравнительной свободы в консервативном обществе путем борьбы с бюрократией и узколобостью – тем не менее, для того чтобы удерживать наше преимущество, нам пришлось установить самим себе жесткий режим – не менее жесткий, чем тот, против которого мы бунтовали. Война во Вьетнаме казалась нам возмутительной, но не она служила нашим главным камнем преткновения. Наши усилия были направлены на преодоление болезни и невежества.
Мы привыкли жить одним днем, решая проблемы по мере их появления, а не загадывая наперед и не строя воздушных замков.
События того дня так повлияли на меня, что я решила больше никогда не оказываться в ситуации зависимости от других людей. Однако претворить это решение в жизнь было достаточно трудно, учитывая то, что Стивен уже принял настойчивое приглашение провести некоторое время в Мэрилендском университете на кафедре Чарли Мизнера. Вашингтон находился по пути домой, решили мы, поэтому еще несколько недель не сделают погоды. На самом деле нам было даже легче от того, что дорога домой будет состоять из двух отрезков: это облегчало смену часовых поясов для нас всех, включая Роберта. Еще мы хотели повидаться с сестрой Стивена Мэри, которая стала дипломированным врачом и теперь работала на Восточном побережье[71], и посетить старого друга Стивена Джона Макленагана и его жизнерадостную испаноговорящую жену, проживающих в Филадельфии.
Во время перелета на восток мы сидели в одном ряду с дамой средних лет, которая не переставая рыдала. Поскольку она время от времени кидала жадные взгляды на Роберта, я дала ей его подержать. Бледная тень улыбки озарила ее лицо, когда он приветствовал ее своим заливистым смехом. Ее спутник наклонился через проход и прошептал, что она возвращается из Вьетнама, где был убит ее единственный сын. Хиппи были правы, протестуя против того, что их превращают в пушечное мясо, еще не дав права голосовать и покупать алкогольные напитки – совершеннолетие в Америке наступало в двадцать один год. Многим из них повезло, так как они были студентами и на время учебы освобождались от военной службы, а затем профессора могли помочь наиболее одаренным из них избежать призыва; остальные эмигрировали за границу, чаще всего – в Канаду. Сыну скорбящей матери с нашего самолета повезло меньше других.
Наш визит к Мизнерам пришелся на неудачное время: Сюзанн была полностью поглощена ежедневной битвой с администрацией школы, которая отказывалась принимать ее старшего сына Фрэнсиса, страдающего мягкой формой аутизма. Мы увиделись с Мэри и провели выходные у Макленаганов, но я была истощена и подавлена, в особенности из‑за того, что Роберта пришлось перевести на искусственное вскармливание. Я сидела в спальне шикарной гостевой квартиры Мизнеров на первом этаже их дома в Силвер‑Спринг, обливаясь слезами из‑за утраты первой связующей нити с моим ребенком.
Использование бутылочек отрицательно повлияло на меня психологически; что касается Мизнеров, то они в связи с этим понесли и некоторый материальный урон. Однажды вечером Чарли и Сюзанн, которая стала понемногу отходить от напряжения, вызванного школьными баталиями, устроили для нас прекрасный вечер и пригласили своих друзей с нами познакомиться. Все дети спали; мы сидели за столом, ели и пили, смеялись и разговаривали. Потом мы перешли в гостиную, где опустились в мягкие кресла, а Чарли включил диапроектор с чудными семейными фотографиями. Находясь в полусонном состоянии ленивого блаженства, я вдруг почувствовала на редкость противный запах, доносящийся из кухни. Объяснение не заставило себя ждать: другие люди тоже стали морщиться и кашлять, и я с ужасом осознала, что виновата в том, что произошло. Перед ужином я поставила на плиту пластиковые бутылочки и соски Роберта для стерилизации и в пылу веселья позабыла о них. Вода испарилась из кастрюли, наполняя кухню зловещим черным дымом, быстро заполняющим каждый угол безупречно чистого дома. Полностью раздавленная случившимся, я не удивилась бы, если бы нас в тот же момент выставили на улицу с ребенком и всем скарбом. Я бесконечно благодарна Чарли и Сюзанн за их доброту: они не только не сделали этого, но на следующий день, призвав на помощь все немыслимые запасы милосердия, даже каким‑то образом умудрились шутить по поводу постыдного эпизода. Вероятно, они были безумно счастливы в день нашего отъезда: провожая нас, они радостно махали вслед нам и нашему четырехмесячному сынишке. Их облегчение при виде наших удаляющихся спин можно сравнить только с моим предвкушением возвращения домой.
Terra Firma
[72]
Поездка в Сиэтл и за его пределы изменила нашу жизнь, в чем‑то – к лучшему, в чем‑то – к худшему. Деньги, которые Стивен получил за лекции, прочитанные в эти несколько месяцев на другом берегу Атлантики, оказали благоприятное воздействие на наш банковский баланс. На эти средства мы смогли купить автоматическую стиральную машину и, памятуя об Америке, барабанную сушилку. В шестидесятые такие покупки составили бы гордость любого английского домашнего хозяйства, но Стивен, один раз вплотную соприкоснувшись с бытовой реальностью, решил, что наша жизнь требует дальнейшего усовершенствования при помощи электроприборов. Тот бытовой инцидент произошел в пятницу вечером зимой 1967 года после большой вечеринки, которую мы устраивали для знаменитого русского ученого Виталия Гинзбурга[73], приехавшего в Кембридж из Москвы на три месяца. Длительность его визита была удивительной, учитывая неблагоприятный климат международных отношений, связанный с холодной войной; тем более удивительно, что ему разрешили выехать вместе с роскошной блондинкой, его женой. Количество кастрюль и столовых приборов, лежащих грудой на кухне, говорило о том, что ужин удался. Прислонившись к стене, Стивен взял было кухонное полотенце, но ему настолько претила мысль о трате времени на мытье посуды, что на следующий день он с помощью Джорджа Эллиса купил в городе посудомоечную машину.
Поездка в Америку имела и другие, менее заметные последствия. Теперь у феномена, который исследовал Стивен, появилось всеми узнаваемое поэтичное название – «черная дыра», гораздо менее громоздкое, чем «гравитационный коллапс массивной звезды», процесс, предсказанный математическими формулами теорем о сингулярности; такое название направило научные исследования в единое русло. Яркое наименование привлекло внимание прессы. В результате летней школы в Сиэтле Стивен укрепил свое международное положение в качестве первопроходца в этих исследованиях, а круг наших друзей значительно расширился. Стивен подсчитал, что ко времени нашего возвращения в Англию в октябре Роберт пролетел такое протяженное расстояние в сравнении со своим возрастом, что теоретически он продолжал движение даже во сне. К счастью, самого Роберта ничуть не волновали столь далеко идущие последствия его первой поездки в Америку. Я тоже много путешествовала, но, в отличие от Роберта, переживала тяжелые и мучительные последствия этих поездок. Их семена дали всходы в виде парализующего страха перед полетами, разросшимися до гигантского сорняка в моем сознании за месяцы и годы после нашего возвращения домой. В сравнении с моим беззаботным отношением к перелетам в студенческие годы этот страх казался мне неуместным и огорчительным. Лишь некоторое время спустя я осознала причину своей фобии. Восстанавливая в памяти события четырех месяцев, проведенных в Америке, я поняла, что проблема была не в самих перелетах – мы совершили много перемещений в самых разных самолетах на огромные расстояния без малейших инцидентов, – но в сопутствующих обстоятельствах, в постоянном напряжении, связанном с полной ответственностью всего лишь через семь недель после родов за две другие жизни, хрупкие, но очень требовательные. Эта тяжкая и у томительная ответственность нашла себе выход, трансформировавшись в страх перелетов. Таким образом, я рационализировала свой страх, но от этого мне не стало легче с ним бороться; мне было стыдно признавать мою слабость, потому что наша жизнь подчинялась благородному и смелому правилу Стивена: пусть в нашем доме и жила физическая болезнь, но для психологических проблем в нем места не было.
Несмотря на восторг Стивена по поводу очевидного успеха его исследований и его намерения извлекать пользу из конференций, семинаров и лекций мирового масштаба при любой возможности, нам, к счастью, больше не пришлось путешествовать той зимой. Мы провели это время в приятном стационарном состоянии, привыкая к спокойному распорядку академической жизни. Стивену продлили членство в колледже еще на два года, и теперь, когда его бывший шафер Роб Донован тоже был научным сотрудником Гонвиля и Каюса, Стивен мог рассчитывать на его постоянную помощь в сопровождении на еженедельные торжественные ужины в колледже. Мой график был менее упорядоченным и обусловливался непрекращающимися попытками согласовать потребности ребенка с требованиями моей научной работы. Когда я играла с Робертом, моя совесть приказывала мне браться за диссертацию. Когда я работала над диссертацией, мой инстинкт направлял меня к ребенку. Таким образом, я никогда не чувствовала полного удовлетворения – но лишь таким образом я могла поддерживать свой интеллектуальный статус в среде, где на детей смотрели свысока, считая их ничем не примечательным жизненным фактом. Диссертации, напротив, вызывали уважение. В конце шестидесятых годов в университете не было яслей, зато существовал прекрасный стрелковый полигон – памятник мужскому шовинизму.
Я смогла продолжить свое исследование лишь благодаря помощи моей мамы и череды нянь Иниго Шаффера, младенца соседей, живших ниже по улице. Моя мама приезжала в Кембридж на поезде в пятницу утром, после того как я отводила Стивена на работу. Она сидела с Робертом, а я шла в университетскую библиотеку, подбирала книги и другие материалы, которые изучала дома в течение следующей недели. Иногда няня Иниго забирала Роберта на час или около того, а когда мальчики подросли, стала приглашать его поиграть с Иниго в течение дня, что давало мне возможность вернуться в библиотеку. Эта же система позволила мне время от времени ездить в Лондон, где я посещала и проводила семинары, будучи уверенной, что за Робертом присмотрят, а Стивен с помощью Джорджа Эллиса пообедает с другими членами релятивистской группы в новом Университетском центре.
Стивену продлили членство в колледже еще на два года, и теперь Стивен мог рассчитывать на постоянную помощь в сопровождении на еженедельные торжественные ужины в колледже.
Так я смогла продолжить работу над своим проектом исследования лингвистических и тематических подобий и расхождений трех основных периодов и географических областей популярной любовной лирики в средневековой Испании. Стивен в своем научном рвении покорял Вселенную, я же путешествовала во времени – назад к харджам, к раннему расцвету популярной поэзии на романских языках. Я начала свое исследование с составления словаря мосарабского языка[74]– раннего диалекта испанского языка, распространенного в мусульманской Испании, на котором писались харджи – короткие изысканно‑поэтичные фрагменты, используемые в качестве припевов в более протяженных еврейских и классических арабских одах и элегиях. Я планировала включить в исследование галицийско‑португальские[75] Cantigas de Amigo [76]XII века, а также тексты кастильских[77] villancicos [78]XV века. Эти три территории процветания поэзии, разобщенные во времени и пространстве, обладали характерными общими чертами: песня исполняется от лица девушки, ждущей своего возлюбленного на заре или оплакивающей его болезнь или отсутствие. Часто девушка спонтанно делится своим счастьем или горем с матерью или сестрой; тем не менее слова этих, на первый взгляд, наивных и простодушных признаний встречаются в более ранних христианских религиозных текстах.
В отношении происхождения и интерпретации этой поэзии, в особенности харджей, существовало много противоречивых и даже противоборствующих теорий. В университетской библиотеке я распутывала этот клубок в поиске собственной точки зрения, которая стала бы центральным тезисом моего исследования. Я просматривала огромные каталоги в зеленых переплетах, вчитывалась в заумные статьи из незнакомых журналов, выискивала ссылки, приведенные мелким шрифтом в сносках, прочесывала стеллажи и полки в поиске критических статей; на основе всего этого я писала дома отрывки диссертации в течение всей следующей недели. Лишь иногда мне удавалось найти оригинальные средневековые манускрипты, и тогда я была счастлива; однако ни один из них не помог мне продвинуться в исследовании – слишком уж красивы были иллюстрированные буквицы и каллиграфический шрифт, и я совершенно не могла сосредоточиться на сути.
Хотя дебри критических эссе пугали меня, я любила проводить время в библиотеке. Мне было приятно наблюдать за тем, как преображаются посетители этой гробницы знаний; подобно величественным теням, они скользили по ее тихим широким коридорам. Каждый из учащихся, и стар и млад, находился как будто в коконе учености, исполненный уверенности в том, что его не потревожат во время чтения и письма. Еще более ощутимой компенсацией за скуку, связанную с некоторыми из аспектов исследования, была сама поэзия, в частности харджи. Харджи впервые перевел, отредактировал и опубликовал Сэмюэль Стерн, оксфордский ученый, обнаруживший в 1948 году в Каире, так сказать, их скелет – рукопись‑первоисточник, написанную бессмысленной вязью арабских и древнееврейских букв. Он обнаружил, что если транскрибировать рукопись латинским шрифтом и затем добавить гласные, то загадочный арабско‑еврейский текст приобретает полнозвучный смысл и превращается в отрывки романтической любовной лирики. Например, Стерн следующим образом транскрибировал отрывок еврейских букв с помощью латинских согласных: grydbs ’yyrmnl’skmkntnyr ’mwm’lysn ’lhbybnnbbr’ yw ’dbl’rydmnd’ry. С добавлением гласных текст начинает выглядеть так: Garid vos ay yermanellas com contenir a meu male Sin al‑habib non vivireyu advolarey demandare. Если не принимать во внимание одну архаичную форму и одно арабское выражение, al‑habib, стихотворение становится абсолютно ясным любому современному испаноговорящему человеку:
Скажите мне, сестренки,
Как пережить мое горе.
Я не смогу жить без любимого,
Я улечу вслед за ним.
В другой хардже, тесно связанной с христианским контекстом, лирическая героиня жалуется, покинутая возлюбленным:
Venid la pasca ayun sin ellu…
…meu corajon por ellu
Пасха приходит, а его нет…
…мое сердце только для него.
Когда любимый все‑таки возвращается, это напоминает восход солнца на рассвете – ибо в тех стихотворениях возлюбленные встречаются на рассвете и так и будут встречаться на рассвете на протяжении долгих веков существования испанской лирической традиции, в отличие от более искушенных провансальских любовников, которые на рассвете расстаются:
non dormiray mamma
a rayo de mañana
Bon Abu ’l‑Qasim
la faj de matrana
Я не буду спать, мама,
Когда придет рассвет,
Добрый Абу‑л‑Касим,
Перед лицом утра.
Но меня больше всего трогали те фрагменты, где девушка оплакивает болезнь своего возлюбленного:
Vaisse meu corajon de mib
ya rabbi si se me tornerad
Tan mal me doled li ’l‑habib
enfermo yed cuand sanarad
Мое сердце покинуло тело.
Вернется ли оно?
Моя печаль о возлюбленном так сильна.
Он болен – ждет ли его выздоровление?
В одной из хардж единственное слово, которое можно расшифровать, – это enfermad – болен, а в другой девушка сама заболевает от забот любви:
Tan t’amaray tan t’amaray
habib tan t’amaray
Enfermaron welyos cuidas
ya dolen tan male
Я всегда буду любить тебя,
Я всегда буду любить тебя, любовь моя,
Мои глаза заболели от слез,
Как они болят!
Сферы небесные
Хотя тактически мне было удобнее числиться в Лондонском университете, в реальности это означало, что в Кембридже я была изолирована от других учащихся. Семинары и занятия с моим научным руководителем Аленом Дейермондом давали мне очень много, но я не могла часто выбираться туда. В Кембридже я пользовалась библиотекой и писала диссертацию, но мне было не с кем обсудить мое исследование. Благодаря доктору Дороти Нидхэм я стала аффилированным членом колледжа Люси Кавендиш, недавно основанного академического общества для учащихся женщин старше двадцати одного года. Посредством безупречной организации (покормить, искупать и уложить Роберта в кроватку; приготовить ужин для Стивена и оставить на столе) я могла пару раз за семестр выбираться на праздничные ужины колледжа Люси Кавендиш, проходившие в Колледже Черчилля.
Решение проблемы, связанной с академической изоляцией, нашлось самым неожиданным образом – через друга Роберта, Иниго Шаффера. На первом дне рождения Иниго присутствовала жизнерадостная шестилетняя девочка с каштановыми волосами и в огромных зеркальных солнечных очках по имени Крессида Дронке. Она поразила публику, состоящую из маленьких мальчиков и их рукоплещущих мамаш, длинным и обстоятельным пересказом спектакля «Ромео и Джульетта», на который ее недавно сводили родители. В столь раннем приобщении к Шекспиру не было ничего удивительного: Крессида являлась заядлой театралкой с младенческих лет.
Я уже слышала о Питере Дронке, преподавателе по средневековой латыни; его считали одним из самых интеллектуально одаренных профессоров Кембриджа. Помимо средневековой латыни, Питера интересовал целый диапазон вопросов, связанных с литературой Средневековья, включая предмет моего исследования. Случайная встреча на детском дне рождения привела к тому, что у меня появился неофициальный, суррогатный научный руководитель в Кембридже. Питер был всегда готов поделиться своими обширными познаниями и предложить полезные находки и ссылки, а также конструктивную критику, а его жена Урсула, изучающая древненорвежские и исландские саги, постоянно поддерживала меня в научных поисках. Еще одним неоспоримым преимуществом встречи с Питером и Урсулой стало их приглашение на закрытые неформальные семинары, которые они проводили у себя дома по четвергам. Только Питер действительно владел теми зачастую трудными для понимания темами, которые обсуждались на семинарах, поскольку их предмет был невероятно эклектичным: актуальные исследования литературы позднего классицизма и Средневековья в европейском масштабе. Мы, студенты, почтительно сидели на горчичного цвета ковре, находясь буквально у ног одного из величайших ученых современности.
Меня поразило и порадовало то, насколько эти семинары объединили в моем сознании литературоведение и космологию, пусть средневековую. Неизбежно наши дискуссии возвращались к интеллектуальной волне XII века, исходившей от школы Шартрского собора в Париже. В соответствии с ее воззрениями, Бога, Вселенную и человечество можно познать при помощи цифр, весов и геометрических систем, что в мгновение ока превратило теологию в математику. Новые университеты Парижа и Оксфорда находились у истоков продолжительных и насыщенных интеллектуальных дебатов, в процессе которых лучшие ученые и теологи состязались в познании природы Бога и созидания, а также истории происхождения Вселенной. Стремительный ренессанс XII века произошел во многом благодаря революционным идеям, зародившимся в Испании: в 1085 году крестоносцы отвоевали Толедо у мавров, и этот город стал средоточием культур и языков, одним из богатейших культурных центров Европы и известной школой перевода, сохранившей неоценимое наследие арабской литературной традиции и предположительно утраченные произведения античной классики.
В XIII веке король Кастилии Альфонсо Мудрый способствовал укреплению репутации Толедо в качестве крупного центра науки и перевода тем, что сам участвовал в научной деятельности, пропагандируя использование испанского языка, а не латыни для составления документов, а также инициируя различные исторические проекты на этом языке. Переводы, созданные за время его правления, имеют даже большее значение, чем другие проекты Альфонсо. Среди этих переводов – книга об игре в шахматы, научное исследование природы света знаменитого в XI веке арабского ученого Альхазена, закладывающее основы для учения Леонардо да Винчи, созданного им в Северной Италии в XV веке, а также «Альмагест», классический труд Птолемея, александрийского математика и астронома, жившего во II веке нашей эры.