Перипетии, пережитые нами в Лландого в 1971 году, оказались тренировкой перед путешествием, которое мы предприняли следующим летом. На сей раз мы отправились на ежегодную летнюю школу по физике в местечке Лез‑Уш Французских Альп, расположенном в нижней части Монблана. Конференция была детищем Сесиль Девитт и ее мужа Брайса, американского физика. Будучи матерью четырех дочерей и выдающимся физиком в то время, когда женщин‑физиков можно было пересчитать по пальцам одной руки, Сесиль была из тех талантливых женщин, похожих на членов колледжа Люси Кавендиш, перед которыми я испытывала благоговейный трепет. Из своего дома в Америке она организовывала конференции в родной Франции, куда приглашала избранных ею участников. В Лез‑Уш она заведовала всеми приготовлениями, вела сессии и лазала по горам. Ради Стивена она привлекла рабочую силу и бульдозеры, соорудившие пандус вокруг шале, в котором мы должны были проживать в течение шести недель, а также всемерно позаботилась о нашем комфорте. Что касается погоды в Альпах тем летом, то это была не ее вина.
Стивен вылетел в Женеву с коллегами, а мы с моими родителями и детьми поехали на машине в Париж, где ночью должны были пересесть на поезд с «местами» для автомобилей до Сен‑Жерве, откуда было около сорока километров до Лез‑Уш. Так случилось, что в Париже мы оказались в те хаотичные выходные конца июля, когда у французов начинается le grand rush [91]– вся Франция отправляется на каникулы. К счастью, папа разузнал, на каком пути стоит автопоезд, и нам с нашими маленькими подопечными удалось протиснуться сквозь толпы разгоряченных путешественников к поезду на Лионском вокзале. На следующее утро, когда кошмары дороги были уже позади, мы сидели, наслаждаясь лучами солнца и завтраком, состоящим из кофе и круасанов, рядом со станцией Сен‑Жерве. Солнце все так же сияло, окутывая белые пики царственным сиянием, когда мы въехали на извилистую дорогу через долину Шамони, направляясь в самое сердце гор.
|
Только мы одолели крутой подъезд к месту проведения летней школы, которое представляло собой группу жилых шале и домиков для проведения лекций, расположенных среди лугов и сосен, как погода испортилась: солнце исчезло, с гор спустился туман и пошел дождь. Дождь лил не переставая, стало холодно. Вода капала с каждой крыши, каждого водосточного желоба, каждой ветки и каждого стебелька травы, и пандус, любовно сконструированный Сесиль, превратился в грязную скользкую горку. В середине июля нам с папой пришлось прибегнуть к печному отоплению; мы непрерывно пополняли запас дров, чтобы поддерживать в шале приемлемую температуру и сушить пеленки, развешанные по всему дому. Малышка Люси изо всех сил старалась нам помочь, проявив инициативу по приучению самой себя к горшку в свои год и восемь месяцев.
В этих обстоятельствах, несмотря на высоту над уровнем моря и большое количество наклонных подъемов и спусков, Стивен был счастлив. С утра до ночи его окружали коллеги со всего мира, чьей сумасшедшей страстью являлось изучение черных дыр. Время от времени, если позволяла погода, небольшие группы ученых отправлялись покорять Монблан, уходя утром и возвращаясь под вечер; это лишь усиливало благоговение по отношению к ним и заставляло смотреть на них как на высшие существа. Для этой расы сверхлюдей не было ничего невозможного: для них, способных постичь тайны Вселенной, не составляло труда покорить любые земные вершины. Стивен, разумеется, тоже входил в когорту избранных: было очевидно, что он покоряет свои вершины с суровым мужеством закаленного горца. Все остальные плелись в хвосте: жены, матери, бабушки, дедушки, малолетние дети должны были заниматься своими делами – делать покупки, готовить еду и развлекать себя самостоятельно. Набеги на местный супермаркет с довольно ограниченным ассортиментом заканчивались тем, что мы приносили в дом яйца и готовили из них омлеты на плитке, газ в которую подавался из баллона. Для делегатов в поселке был устроен ресторан, но питаться там всем семейством на постоянной основе оказалось бы слишком дорого, да и в любом случае разговор за столом вежливо, но неизбежно сводился к узкой тематике черных дыр или альпинизма, и мы – то есть семья – бывали автоматически выключены из обсуждения.
|
В редкие моменты, когда дождь переставал, мы сразу отправлялись на прогулку под кроны мокрых деревьев на склоне горы. Мы обходили наше шале, миновали зал заседаний и углублялись в лес в поиске дикой малины и голубики. Тут мы встретились с еще одной неожиданной проблемой. Роберт, как всегда, устремлялся вперед, тогда как Люси решительно отказывалась продвигаться больше чем на два метра, поднимая ручки кверху и требуя, чтобы я ее несла. Поскольку безграничная энергия Роберта стала для меня нормой, я удивлялась нежеланию двигаться, овладевавшему Люси, так же как Стивена удивляла ее сонливость в младенчестве. Таким образом, мы продвигались по горной тропе очень медленно и редко достигали прогалины, где росла малина и голубика, до того, как снова начинал идти дождь. Во время одной из таких прогулок произошел примечательный случай.
|
В кои‑то веки Люси шла пешком рядом с Робертом, в десяти метрах передо мной и моими родителями. Я замыкала шествие, наслаждаясь непривычной свободой движения, не обремененная ни взрослым, ни ребенком. Внезапно дети остановились. Они встали как вкопанные, что‑то шепча друг другу, подзывая нас тихими голосами и указывая на землю. Там, пробираясь на другую сторону тропинки, ползла маленькая изящная гадюка с белыми ромбами на серой спинке. Она не обратила на нас ни малейшего внимания и прошелестела в подлесок. Зрелище было незабываемое, но еще более поразительной оказалась реакция детей: будто бы какой‑то древний инстинкт подсказал им застыть на месте и не шевелиться.
Несмотря на высокоинтеллектуальные темы разговоров и страсть к покорению вершин, американцы, приехавшие на симпозиум в Лез‑Уш, оказались замечательными людьми, рядом с которыми не был страшен никакой дождь. В их непринужденном дружелюбии не крылось ничего искусственного. Кип Торн и его жена‑биолог Линда отказались от мормонского прошлого, чтобы исследовать новые горизонты мышления, не ограниченные религиозной догмой. Что бы они ни думали, они никогда не говорили с той строгостью, которую предполагало их религиозное прошлое; напротив, они несли в мир лучшие составляющие мормонизма – глубокую и искреннюю заботу о ближних.
Джим Бардин, тишайший, невероятно застенчивый физик, работал в сотрудничестве со Стивеном и Брэндоном Картером над трудоемкой задачей разработки законов механики черных дыр, основываясь на эйнштейновских уравнениях общей теории относительности. Новый свод законов, определяющих физический смысл черных дыр, вызвал волнение умов, когда стало очевидно их сходство со вторым законом термодинамики. Именно это сходство натолкнуло ученых на мысль о том, что пропасть между термодинамикой и черными дырами можно сократить, выразив теорию черных дыр языком термодинамики. Законы термодинамики царят в микрокосме: они управляют поведением атомов и молекул, вплоть до их конечного превращения в тепло, каковым они обмениваются с окружающими их объектами. Однако головоломка, над которой тогда трудились физики, заключалась в том, что законы термодинамики, несмотря на обнаруженное подобие, не могут работать в случае с черными дырами, так как считалось, что из черной дыры не может вырваться ничто, и тепло не было исключением.
Стивен, Джим и Брэндон бились над разгадкой этой тайны, когда я, не в силах перенести ни каплей дождя больше, схватила детей в охапку, села в машину и поехала по дороге через перевал над Шамони в Швейцарию в надежде, что хоть где‑нибудь встречу солнце. Хоть где‑то должна происходить щедрая передача тепла от одного небесного тела к другому, даже если тепло и было признаком разрушения, или «энтропии», говоря научным языком. Жена Джима Нэнси поехала с нами и влюбила в себя детей, распевая им песни, рассказывая сказки, показывая забавные сценки и читая стихи всю дорогу до Мартиньи (где солнце и вправду светило) и обратно. За искрами веселья в больших карих глазах Нэнси скрывалась большое горе – она недавно потеряла обоих родителей.
Дождливым вечером в Лез‑Уш в нашу жизнь ворвался новый студент Стивена Бернард Карр. Бернард сразу выделился из предсказуемой массы студентов‑исследователей. Он оказался общительным, добросердечным и раскованным, возможно, в результате того, что почти всю сознательную жизнь провел в пансионе, куда его отдали в возрасте шести лет. Он мог свободно общаться на многие темы, но предпочитал говорить о том, что занимало его больше всего: о парапсихологии, которую физики, включая Стивена, высмеивали. Однако для Бернарда совпадения и телепатия много значили. Например, его потрясло то, что его импровизированный визит в Лез‑Уш из Женевы, где он в то время жил, был вполне ожидаемым для его нового научного руководителя Стивена, уже пригласившего его устно через знакомых. В детстве Бернард мечтал стать космонавтом. К ужасу матери, готовясь к этой миссии, он однажды провел целый день в шкафу, стоя на голове под охраной младшего брата. Должно быть, его мать вздохнула с облегчением, когда он предпочел теорию космических исследований практике.
Когда солнце наконец смилостивилось над Францией и осветило ее своими лучами, а горы появились из‑за облаков, Кип и Линда пригласили нас с Робертом на горную прогулку к одному из ледников под названием «Бионнассе», расположенному на восточном склоне Монблана. Оставив Люси и Стивена с моими родителями, мы отправились на фуникулере из Лез‑Уш на вершину хребта, откуда открывался вид на игрушечные шале и деревни, точками разбросанные по долине. Место проведения летней школы скрылось за темной массой деревьев слева, а справа виднелась горная тропа, петляющая по крутому склону вслед за тросом фуникулера, ползущего вверх от Сен‑Жерве к станции на вершине под названием Нид д’Эгль – Орлиное Гнездо. Ослепительно‑белая гора на фоне темно‑синего неба выглядела волшебно; тропа вела нас все выше и выше; мы останавливались лишь для того, чтобы обменяться восхищенными восклицаниями по поводу альпийских растений и цветов, раскрывающихся навстречу солнцу. Мы продолжали восхождение, продвигаясь за пределы фуникулерной дороги в сторону массивного сине‑серого ледника и собирая образцы растений для Линды.
Мы добрались до первого укрытия альпинистов на подветренной стороне Дом‑дю‑Гутэ[92], и тут все разом осознали, что мы одни в горах. Далеко внизу фуникулер скрылся из виду, другие путешественники тоже исчезли, хотя солнце было еще высоко. Над головой молчаливо парили орлы, невидимый ручей шелестел по камням; все остальное было неподвижно – кругом царила жутковатая тишина. Никто из нас не додумался уточнить время отправления последнего фуникулера в деревню. Быстрым шагом, переходящим в бег, мы кинулись в обратный путь по тропинке, ведущей на станцию фуникулера, до которой было около часа ходу. Вопреки всем ожиданиям, на станции мы обнаружили фуникулер и служащего рядом с ним. Мы подбежали к нему, обрадованно улыбаясь, но он встретил нас с недовольным видом и перегородил нам дорогу. Непроницаемо равнодушный, он объявил, что последняя кабинка отправилась в полшестого, а теперь уже почти шесть. Мы умоляли его, переводя дыхание, указывая на пятилетнего ребенка, который первый раз в жизни выглядел уставшим. Наш собеседник оказался неприступным, твердым как кремень. Мы удалились в негодовании и тревоге. На горном хребте над станцией была ночлежка, откуда мы попытались дозвониться до резиденции летней школы – безуспешно. Не осмеливаясь дольше ждать и видя, как снижается солнце, мы оставили немного денег служителю ночлежки и попросили позвонить еще раз, оставив сообщение.
Нам ничего не оставалось, кроме как направиться на всех парах вниз по склону, по тропинке, если она была различима, а если нет, то продираться через папоротники и высокую траву. Кип, похожий на святого Кристофера на средневековой картине, нес Роберта, чьи ноги выдержали четырехчасовой подъем, но теперь болели от усталости. Пробираясь через подлесок, мы в изумлении остановились: наверху над нашими головами проплыла кабинка фуникулера с тем самым нелюбезным служащим, направляясь своим обычным путем в Лез‑Уш. Воздух похолодел, когда солнце опустилось за горы и небо потемнело. Мы упорно продолжали путь, радуясь хотя бы тому, что идем вниз, а не вверх по склону.
В деревне Лез‑Уш наш путь не заканчивался. До резиденции летней школы было идти еще сорок пять минут вверх по склону в западном направлении. Уже после девяти вечера мы, спотыкаясь, ввалились в помещение ресторана, где собрались все участники конференции в тревожном ожидании новостей о нас. Из ночлежки наше сообщение не дошло, и взволнованная группа родственников (мои родители и Стивен), делегаты и студенты опасались худшего. В слезах от усталости и облегчения, мы бросились в объятия друг друга.
В конце августа, в тот момент, когда мы прятались от очередного ливня, настигшего нас в разгаре заключительного события летней школы – барбекю, на котором был зажарен целый барашек, Кип предложил Стивену слетать в Москву, чтобы пообщаться с русскими учеными, чья свобода путешествовать в то время жестко ограничивалась. Он пообещал организовать все необходимое для частного визита, который мог быть приурочен к окончанию Конференции Коперника в Польше летом 1973 года. От доброжелательного предложения Кипа у меня кровь застыла в жилах. Во время младенчества Люси Стивен путешествовал за границу в компании Джорджа Эллиса или Гэри Гиббонса, его первого подопечного по исследовательской работе, либо своей матери. Теперь Люси было полтора года, Роберту пять лет; похоже, мое освобождение от международных поездок уже не действовало. Стивен часто интересовался, не соглашусь ли я поехать с ним на конференцию в ту или иную отдаленную местность; я неизменно отвечала, что не буду находить себе места, оставив детей в чужих руках.
Конфликт приверженности начал разрывать меня на части. Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах. Моей первоначальной целью было помогать ему в достижении успеха, но с тех пор, как я связала себя этим обязательством, я стала матерью его детей, и по отношению к ним у меня появились обязательства равной силы. Хотя Стивену требовалась моя помощь в удовлетворении многих личных потребностей, детям необходима была моя помощь во всем. Еще совсем маленькие, они нуждались в постоянном присмотре. Если их будущее попадало под угрозу из‑за слабого здоровья отца, то я, их мать, должна была компенсировать этот недостаток, проводя как можно больше времени с ними. Хотя бабушки и дедушки отлично справлялись со своими обязанностями, перспектива оказаться в нескольких тысячах километров от них разрывала мне сердце.
Сюжет свернулся в мрачное кольцо бессмысленных повторений. Стивен спрашивал меня, не хочу ли я поехать с ним на конференцию, скажем, в Нью‑Йорк; я, напрягая все душевные силы, отказывалась. Молчаливо игнорируя мое нежелание, он повторял все тот же вопрос каждую неделю, пока я не сходила с ума окончательно, подавленная чувством вины и предательства по отношению к нему, но и опечаленная его нежеланием понимать меня. Давление с его стороны обострило страх перелетов, который преследовал меня с той самой злополучной поездки в Америку в 1967‑м, вырастая за моей спиной как зловещая черная тень при любом упоминании самолетов. С тех пор мне уже случалось ступить на борт воздушного судна, но лишь два раза: в тот отпуск в Майорке, когда Роберт заболел, и во второй раз при перелете в Швейцарию в мае 1970 года. Запланированная поездка в столицу Грузии Тбилиси в сентябре 1968 года отменилась, к моему тайному облегчению, так как многие британские ученые, включая Стивена, отказались от нее из протеста против вторжения русских в Чехословакию в августе того года. Мой страх авиаперелетов был не то чтобы совсем неоправданным: в конце шестидесятых – начале семидесятых годов самолеты падали на землю с устрашающей регулярностью, да и к тому же участились случаи их захвата организованными группами международного терроризма.
Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах.
Слагаемым векторов всех приложенных ко мне сил оказалось то, что я была приговорена в течение долгих лет путешествовать окольными путями. В 1971 году, когда Стивена пригласили на конференцию в Триесте, он полетел самолетом, в то время как мы с Робертом сели на поезд, оставив семимесячную Люси на попечение моих родителей. Мы пересекли всю Европу в душном поезде и остановились в Венеции, где Роберт, завороженный видом с вершины колокольни собора Святого Марка, отказывался спускаться, пока внезапный гулкий удар полуденного колокола не загнал его в лифт. Потом он настоял на том, что мы должны сесть за один из столиков на веранде кафе «Флориан»[93], и я дорого заплатила за это: современный эквивалент шести фунтов за чашечку кофе миниатюрных размеров. Впоследствии мы обходили «Флориан» стороной, усаживаясь на ступеньки площади, на которую обращена колоннада кафе, – и становились мишенью местных голубей.
Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник».
Предложенная нам два года спустя поездка в Москву через Варшаву не предполагала таких вариантов: избежать перелета было невозможно, заявления на визу следовало подавать за несколько месяцев до поездки. Выбора у меня не оставалось: предстояла разлука с детьми по крайней мере на месяц, поскольку во времена репрессий после падения режима Хрущева только мне могли дать визу для сопровождения Стивена. Перспектива была безрадостная, однако план утвердили, билеты забронировали, то есть оплатили, как принято в научных и иных организациях, – визы, с некоторыми затруднениями, получили в советском консульстве. Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник». С тяжелым сердцем направляясь в Варшаву и Москву, в августе 1973 года я выскользнула из родительского дома в Сент‑Олбанс, где весело играли мои ничего не подозревающие дети.
Интеллект и невежество
В 1973 году астрономы слетались в Польшу, чтобы отпраздновать 500‑ю годовщину со дня рождения Николая Коперника, польского астронома, чья неудовлетворенность излишней математической сложностью геоцентрической модели Вселенной Птолемея заставила его разработать новую теорию устройства Вселенной в 1514 году. Я все еще считала себя отчасти медиевистом[94], питающим более чем преходящий интерес к космологии, и была потрясена иконоборческим потенциалом теории Коперника, утверждавшей, что Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца, и таким образом оспаривавшей Птолемееву теорию, ставшую краеугольным камнем веры, как в науке, так и в религии, хотя фактически имевшую мало общего с библейским описанием: плоская земля, над ней – рай, под ней – ад. Если не считать поездку в Югославию из Триесте в 1971 году, я впервые оказалась за «железным занавесом». В Польше я получила урок о природе трагедии: трагедии в истории страны, носящей шрамы угнетения и разделения, философской трагедии для всего человечества из‑за раскола между наукой и религией, вызванного теорией Коперника, а также трагедии гения.
Хотя Коперник не увидел того, как впоследствии его теория будет доработана Галилеем в XVII веке, думаю, что он прекрасно осознавал ее опасно противоречивую природу. Он был, возможно, первым ученым, открывшим ящик Пандоры, которым является наука, имеющая свойство как способствовать развитию человеческого знания, так и ставить под угрозу моральную целостность человека при помощи трудноразрешимых дилемм. Теория с лихвой заслужила название, под которым она прославилась: «Коперниковская революция». Поскольку, согласно теории Коперника, Земля уже не находится в центре Вселенной, то человек уже не является венцом творения. Тогда человек уже не может претендовать на особые отношения с Создателем. Эта фундаментальная смена перспективы освободила человека от угнетающей средневековой одержимости божественным образом, позволив ему развивать свои интеллектуальные способности и ценить собственные физические качества. Эта теория, среди прочих факторов, повлияла на зарождение философии европейского Ренессанса, при котором архитекторы строили дворцы, а не храмы, художники и скульпторы вместо Бога стали изображать человека, стремясь описать его как такового, в присущей ему красоте и силе. Что касается науки, теория Коперника создала фундамент для открытий, совершенных Ньютоном в Англии XVII века, где положительным следствием фанатического пуританского движения[95]явилось высвобождение рациональной мысли из оков религиозных предрассудков. В католицизме, однако, теория Коперника вызвала уродливую, антинаучную реакцию, отголоски которой до сих пор слышатся в общественных явлениях.
Судя по всему, осознавая значение своей теории, Коперник не разрешал публиковать свою работу «О вращении небесных сфер», пока не почувствовал приближение конца земного пути: экземпляр из типографии доставили ему на смертное ложе 24 мая 1543 года. Тем не менее он не пытался скрыть ее содержание, так как теория получила широкое распространение во время его жизни, и он сам читал лекцию на эту тему папе римскому Клименту VII в 1533 году в Риме. Возможно, папа недопонял смысл лекции, поскольку ему она была преподнесена в качестве упрощения тяжеловесной математики Птолемея, или же не воспринял теорию всерьез. Лишь в XVII веке Галилео Галилей принял на себя всю тяжесть удара разгневанной церкви, когда поддержал и опубликовал новую систему.
История подзорной трубы, как говорится в забавной легенде, началась с детской игры. В мастерской фламандского изготовителя очков дети играли с кусочками стекла и линзами и обнаружили, что если наложить две линзы друг на друга, то можно разглядеть сквозь них отдаленные предметы с большой четкостью. Очечных дел мастер оценил гаджет и применил его принцип в изготовлении игрушек. В 1609 году Галилео услышал об этих игрушках, за одну ночь разработал теоретические основания явления и создал собственную улучшенную версию, телескоп, который и продемонстрировал ошеломленной публике в лице городского купечества на той самой колокольне в Венеции. Пораженные участники презентации смогли прочитать название парусника, видневшегося на горизонте, уже два часа как покинувшего порт. Чуть позже Галилео пришло в голову, что его революционное навигационное устройство с таким же успехом можно обратить к небесам. Он построил телескоп в Падуе, открыл четыре новые планеты (они оказались спутниками Юпитера) и опубликовал акварельные карты Луны, нарисованные собственноручно. Наблюдения, показавшие, что не все небесные тела вращаются вокруг Земли, убедили его в точности теории Коперника. В 1610 году Галилей неосмотрительно опубликовал свое доказательство этой теории, полученное методом наблюдения, и в следующие несколько лет находится в затяжном конфликте с Церковью, для которой Земля была теологически зафиксирована в центре Вселенной.
В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба. Наивно полагая, что никто не захочет подвергать сомнению очевидные факты, он продолжал гнуть свою линию и стал наиболее успешным защитником теории Коперника, в особенности благодаря тому, что результаты его наблюдений были опубликованы на разговорном итальянском языке, а не на латыни. Такая атака на иудео‑христианскую картину геоцентрической Вселенной представляла собой неприемлемую угрозу изнутри для церкви, которая и так уже боролась с угрозой протестантизма извне. В 1616 году церковные власти издали «увещевание», запрещающее Галилео развивать и защищать учение Коперника.
Избрание Маффео Барберини папой Урбаном VIII в 1623 году временно облегчило незавидное положение Галилея. Барберини был высокообразованным человеком и любителем искусств, но одновременно гордым, взбалмошным и своевольным – по слухам, он приказал убить всех птиц в ватиканских садах из‑за того, что они действовали ему на нервы. Тем не менее он дружил с Галилеем и помог смягчить приговор 1616 года, приказав ему начать написание научного труда – Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo, tolemaico e copernicano [96], – в котором приводились бы аргументы «за» и «против» каждой из противоречащих друг другу систем, при условии что рассуждение должно вестись в нейтральном тоне. С неизбежностью книга, опубликованная в 1632 году, стала свидетельством неопровержимой силы аргументов Коперника и привела к аресту Галилея и процессу инквизиции. Его приговорили к домашнему заключению на вилле в Арчетри, где он, старый, слепой и бесправный, король бесконечного пространства, заключенный в ореховой скорлупе, красноречиво жаловался на пропасть между обширной областью его исследования и ограничениями физической свободы – ситуация, которой нам было легко проникнуться: «Эта Вселенная теперь съежилась для меня до объема, ограниченного моими физическими ощущениями».
Несмотря на пожизненный домашний арест, творческие способности Галилея не оскудевали. Новый манускрипт, «Беседа о двух новых науках», тайно перевезли из Италии в Голландию, где и опубликовали в 1638 году. Считается, что в этой рукописи Галилей заложил основы современной экспериментальной и теоретической физики, а также передвинул центр научной традиции к северу, прочь от репрессий южной части Европы.
Хотя Галилей был убежденным католиком, именно его конфликт с Ватиканом, усугубленный действиями обеих сторон, лежит в основе непрекращающейся битвы между наукой и религией, трагическим и запутанным расколом, существующим и по сей день. Сегодня, более чем когда‑либо, религиозные откровения находятся под угрозой научных открытий, на что религиозные авторитеты отвечают защитной реакцией, в то время как ученые продолжают атаковать, настаивая на том, что рациональные аргументы являются единственным приемлемым критерием для понимания законов Вселенной. Возможно, причина конфликта в том, что обе стороны ошибаются в своем предназначении. Наука вооружает ученых инструментами, помогающими ответить на вопрос, как появилась Вселенная и все сущее, включая жизнь. Но, поскольку научное мышление руководствуется чисто рациональными, материалистическими критериями, физики не могут претендовать на знание ответа на вопрос, почему существует Вселенная и почему в ней присутствует наблюдающий ее человек, а молекулярные биологи не могут достоверно объяснить, почему – если наши действия определяет принцип эгоистичного генетического кода – мы время от времени прислушиваемся к голосу совести и проявляем альтруизм, сострадание и щедрость. Даже эти человеческие качества подвергаются нападкам со стороны эволюционной психологии, описывающей альтруизм при помощи грубой генетической теории, согласно которой родственное сотрудничество способствует выживанию вида. Точно так же духовная ценность музыкального, художественного и поэтического творчества описывается лишь как функция высшего порядка, имеющая примитивные корни.
В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба.
Часто на протяжении десятилетий нашего брака под действием той или иной научной статьи или телевизионной программы я задумывалась над этими вопросами и пыталась обсуждать их со Стивеном. В начале совместной жизни такие споры были игривыми и относительно безобидными. Со временем они все больше переходили на личности, вызывая разобщенность и обиду. Болезненный раскол между религией и наукой, казалось, пустил корни в нашей личной жизни: Стивен непреклонно отстаивал позитивизм в его крайних проявлениях, казавшийся мне слишком унылым и ограниченным: я страстно нуждалась в вере в то, что жизнь – это нечто большее, чем голые факты, определяемые законами физики, и ежедневная борьба за существование. Однако для Стивена не существовало компромисса: компромисс означал неприемлемую степень неопределенности, а он имел дело исключительно с математической определенностью.
Галилей умер 8 января 1642 года, в год рождения Ньютона и ровно за триста лет до дня рождения Стивена. Неудивительно, что Галилей стал героем Стивена. Получив в 1975 году награду из рук папы, он начал единоличную кампанию по реабилитации Галилея. Кампания завершилась успехом, но была воспринята как очередная победа рационализма научного прогресса над устарелым религиозным фанатизмом, как теологическая капитуляция, а не примирение науки и религии.
В XVI столетии Николай Коперник вел жизнь человека эпохи Ренессанса, никак не затронутый кризисом, ожидавшим Галилея в следующем веке. Коперник наслаждался всеми преимуществами своего времени: он получил разностороннее образование, много путешествовал – в Болонью, Падую, Рим. Помимо математики и астрономии, он изучал медицину. Он занимался переводами с греческого на латынь, занимал ряд дипломатических должностей и представлял реформаторские законопроекты в отношении польской валюты. По иронии судьбы, пять веков спустя в таких возможностях было отказано соотечественникам Коперника, отпраздновавшим его пятисотлетие.
Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии.
С точки зрения науки, большим преимуществом проведения памятной конференции в Польше явилось то, что здесь могли собраться ведущие умы Востока и Запада: русским физикам можно было относительно свободно выезжать в Польшу, при условии, что они этим ограничатся. Для представителей Запада Польша представляла собой более доступный вариант, чем Советский Союз: польские визы мы получили без проволочек, тогда как с советскими пришлось повозиться. Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии. Поскольку на дворе стоял 1973 год, многие молодые делегаты и студенты щеголяли длинными волосами и прекрасными кустистыми бородами, лишь отдаленно напоминая свое фото на паспорте, сделанное десять лет назад, в те времена, когда они были сопливыми школьниками с ранцами и румянцем на щеках. Единственным способом убедить польские власти в том, что они действительно являются теми, за кого себя выдают, а не хиппи‑декадентами, вознамерившимися подорвать чистоту коммунистической культуры, оказалось сбривание бороды и стрижка волос в месте пересечения границы. По приезде в Варшаву делегация напоминала отару овец после стрижки. Стивен был, наверное, единственным из ученых, чья прическа оказалась даже короче, чем на фото; по этой причине ему удалось избежать принудительного изменения имиджа.
Польша, которую мы увидели в 1973‑м, была печальным местом, опустошенным Германией и подавленным господством России. Неудивительно, что поляки с подозрением относились ко всем иностранцам, включая нас самих. Мы все были отмечены одним клеймом: не немцы, так русские. Настаивать на том, что мы англичане, не имело смысла: и англичане, и американцы принадлежали к процветающему обществу, которому здесь завидовали, к которому хотели принадлежать и от которого были отгорожены. Стеклянные витрины магазинов явно свидетельствовали о стремлении имитировать Запад, но на полках обнаруживалась пустота либо дешевая подделка по заоблачной цене.
Везде были признаки кризиса национальной идентичности, несделанного выбора между старым и новым, Востоком и Западом. На протяжении всей своей истории разрываемая на части соседями, Россией и Германией, Польша с большим трудом восстановила утраченное во Второй мировой войне – в частности, историческую часть Варшавы. Уродливым контрастом ее красоте служил послевоенный дар Сталина народу Польши – мегалитическое муниципальное здание, о котором говорили, что только с его крыши открываются лучшие виды на Варшаву – имея в виду, что, лишь стоя на нем, можно было его не видеть. В том самом здании и состоялась конференция, посвященная юбилею Коперника. Перед входом располагался внушительный ряд ступеней. Еще один находился внутри, соединяя фойе и конференц‑зал. Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло. Внутри, за неимением лифта, мы спускали по ступенькам инвалидное кресло, а затем и самого Стивена. Этот процесс повторялся в обратной последовательности в конце дня, а также иногда и в течение того же дня, в зависимости от нюансов программы конференции. Нас ничуть не впечатлила щедрость сталинского дара польскому народу; что нас действительно впечатлило, так это его мания величия.
Модель коммунизма, навязанная Россией, приговорила фермеров к такому же скудному образу жизни, как и у тощих коров, которых они гнали мимо нас вдоль деревенских дорог, и у костлявых быков, пасущихся на полях. Люди реагировали на это демонстративным неповиновением. Польша всегда считалась оплотом европейского католицизма: польская церковь стала символом национальной независимости страны и с честью исполняла роль защитника свободы, то и дело пополняя ряды мучеников своими священниками. Тем не менее я с удивлением обнаружила, что польские церкви напоминают мне об Испании – настолько они были чужды освежающей простоте Английской католической церкви, появившейся в результате реформы папы Иоанна XXIII. Как и в Испании, церкви в Польше были богато изукрашенные, затемненные внутри, задымленные ладаном, переполненные вычурными фигурами святых и дев, источающие тошнотворный дух суеверия. Группы низкорослых горбатых старух, одетых в черное, толпились перед папертью и преклоняли колени у алтаря, точно так же, как и во франкистской Испании. Польская независимость, выражаемая через католическую церковь, была весьма консервативной силой, соперничающей с враждебной политической системой при помощи своего традиционного опиума, тогда как в Испании не менее консервативная церковь сочувствовала политическому репрессивному режиму.
Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло.
Краков, где проходила вторая часть конференции, был более укоренен в своей идентичности, чем Варшава, поскольку его памятники, такие как Вавельский замок и Мариацкий костел, война не тронула. Тем не менее в окрестностях Кракова царила зловещая тень Освенцима. Тогда не существовало официальных экскурсий в Освенцим, но некоторые из еврейских делегатов организовали собственный поход и, вернувшись, передали остальным тяжелое впечатление от увиденного.