Глава двадцать четвёртая 5 глава




– А себя? Ты за себя не рада? – насторожился и опять как будто помрачнел папа.

– Все голодные, садимся завтракать! – объявила мама.

Разговор оборвался. Оля суховато спросила:

– A c Тюфякиным ты и не поздоровался? Старичок‑то ведь у нас немножко обидчивый!

– С кем?.. – Родион Родионыч огляделся и наткнулся глазами на сидевшего в уголке Тюфякина, которому по случаю торжества Оля завязала зелёный бантик.

– Тьфу ты! Вот ты о чём! А вы всё ещё играете?.. – и насмешливо‑снисходительно, но, пожалуй, даже ласково рассмеялся.

Только в самом конце дня разговор этот начал всплывать снова.

Оля очень скоро заметила, что мешает своим присутствием. Папа рисовал их общее будущее в самых радужных красках, описывал, какие заказаны новые костюмы и оформление для их номера, а мама, нерадостно опустив глаза, смотрела в сторону и рассеянно кивала для того только, чтобы показать, что она слушает и всё слышит.

Оля раза два зевнула, сделала осоловелую рожу, передразнивая клоуна, и объявила, что её одолевает сон, даже мурашки бегают перед глазами.

Пожелала спокойной ночи, разделась, зевая, повалилась в постель и скоро начала ровно дышать, даже посапывать, совершенно искренне желая настроить себя на сон. Она очень старалась заснуть, но, помимо воли, чувствовала, что лежит, как бы навострив уши, чтоб не пропустить ни слова. Если бы она была собачонкой или зайчонком, без сомнения можно было бы заметить, что у неё "ушки на макушке", как бывает у зверят, которые, насторожившись, вслушиваются во что‑то для них очень важное; но она была просто девочкой, которая притворилась спящей, чтоб не мешать разговору, в котором, она предчувствовала, решается судьба и её собственная, и всей их маленькой семьи.

Папа – Родион Родионыч – говорил горячо и твердо вполголоса:

– Я вас забираю! Я же за вами приехал! С десятого мы начинаем работу в Ленинграде! Ты подумай только! В гору пошли Рытовы, а?

– Рытов пошёл в гору. Я за тебя очень рада, но я тут ни при чём.

– Как будто я один работаю! Смешно! У нас ведь общий номер.

– Нет, только твой. А подавать тебе ружья, и приседать, и кланяться с улыбкой, и подыгрывать, пугать клоуна с тыквой выучится любая девчонка. И номер останется тот же!

– Что ж ты хочешь? Хочешь, чтоб я тебе заряжал ружья и пугал клоуна, а ты вела номер?

– Неужели я могу пожелать тебе такое?.. Такую роль… на арене или в жизни, от которой я сама желаю избавиться?

– Ты хочешь избавиться? Ты очень переменилась, Лёля… Как ты изменилась, ты другая стала!

– Нет, к сожалению, нет. Я такая же в себе неуверенная, неустойчивая… Мне приходится всё время бороться с собой, чтоб выполнять принятое решение.

– Тебе прежде нравилось работать вместе со мной. Почему же?..

– Нравилось? Да я была просто счастлива, когда мы начали работать вместе. Я долго была счастлива.

– Вот видишь! И я был всегда с тобой счастлив. Как мы хорошо жили, Лёля! Ты вспомни, ну, вспомни, как хорошо! Неужели ты всё забыла?

Оля услышала странный звук – не то мама всхлипнула, не то тихонько рассмеялась.

– Уж я‑то ничего не забыла и не забуду… какой я была девчонкой, когда мне поручили написать первый в жизни очерк о приезжем цирке для комсомольской газеты, где я только‑только начала работать, и я не вылезала из конюшен, с репетиций. Я влюбилась в цирк, я целую поэму в прозе написала, чуть не пятьдесят страниц, и в газете из неё напечатали сорок строк – вот такую заметочку…

– Да, да… Я работал тогда воздушным гимнастом – "полёт под куполом на трапэ". И мы работали фактически без сетки.

– Пока не вмешалась охрана труда, и ты…

– Да, тогда я потерял интерес к полётам: без риска – это скучно…

– Да, ты такой и был: отчаянный до сумасшествия… И ты меня увёз, и мы поженились.

– Ты сама уехала со мной.

– Полюбила я тебя сама, но ты всё‑таки увёз меня, и это ты потом выучил меня стрелять. Я так старалась ради тебя, из любви к тебе.

– Выучил. Вот себе на голову! – довольно засмеялся папа. – Видишь, ты всё понимаешь и помнишь… Лёля, я вас увожу, мы поедем в Ленинград, правда? Ведь я же не могу без тебя!

Оля, не пропуская ни слова, слушала, и ей казалось, что сейчас всё окончится невероятно хорошо, всё уладится, она выскочит из постели и обнимет обоих, и они никогда не расстанутся, все трое. Но что‑то похолодело в ней от этих последних, так горячо сказанных слов: "Не могу без тебя". "А без меня он может? Да. Мама без меня не может, а он может".

– И я не могу себе даже представить жизни без тебя, Родя, но я не должна сдаваться ещё раз. Я так много раз тебе уступала.

– Ну вот, ты сама говоришь: не можешь! Ты согласна! Мы опять будем вместе! Едем!

– Нет, Родя родной, нет. Не так всё просто. Люди могут оставаться вместе, когда они в разных городах. И могут стать чужими, когда живут рядом… Наша жизнь с тобой поделена не по‑товарищески, не поровну. Ты делаешь своё дело. А я? Сбоку припёка. Я обязана встать на свои ноги, а не жить у тебя за спиной. Это добром не кончается.

– Ты говоришь так, будто я нарочно всё так устроил! Ну, я умел стрелять, а ты нет, вот так и получилось.

– Да, да, это так.

Слышно было, как папа несколько раз нетерпеливо чиркал спичкой, закуривая. Глубоко вдохнул дым и спокойно, рассудительно заговорил снова:

– Верно, ты хорошо теперь стала стрелять. Может, нисколько не хуже меня. Пускай, но пойми: ведь в цирке‑то не состязания по стрельбе идут, там номер для публики, важна игра, артистичность, надо чтоб было интересно и красочно, ведь мы роли играем – я стрелок, мужественный охотник, попавший на сцену, а ты его хорошенькая, весёлая помощница. Это всё роли! А без тебя номер потускнел, плохо выглядит, я же вижу! Давай пока поедем и начнём опять вместе работать, у нас будет время подумать, и когда‑нибудь после мы придумаем новый номер, только сейчас поедем, а?

Мама тоскливо, умоляюще сказала:

– Родя, ты вспомни, сколько раз у нас такой разговор кончался этим! "Как‑нибудь потом". И никогда ничего потом не было. И теперь не будет, если я с тобой поеду. Да мне и нельзя, в шапито я уже дала согласие, и комиссия меня смотрела, мне готовят реквизит, и репетиции назначены.

– Та‑ак! И ты мне не написала даже! Здорово!

– Я тебе говорила. Я тебе писала. Ты позабыл?

– Я думал, это так. Мечта. Одна из твоих этих… фантазий.

– Так оно и есть: мечта. Поэтому я от неё не могу отступиться. Другим она пускай кажется маленькой, а мне она дорога.

– Это всё опять‑таки хорошо в рассуждениях. А ты подумала, ты уверена, что всё сможешь сама выдержать? Прожить даже одна! Уверена? Уверена?

– Не знаю… Я постараюсь.

– "Постараюсь"!.. Нет, у тебя на уме ещё что‑то есть!.. Ты опять?..

– Да, опять. Ты знаешь, я два раза уже бросала заниматься…

– Из‑за Оли! Ты из‑за Оли тогда бросила!

– Пускай из‑за Оли…

– Ты мечтала об Оле! Ты мечтала, что у тебя родится какая‑то необыкновенная, сказочная Фабиола, ты ведь её Фабиолой хотела назвать, а вышла обыкновенная, славная Олька как Олька.

– Обыкновенная, моя единственная, любимая девочка… Если хочешь знать, она для меня и есть Фабиола моего сердца…

– Нет, нет, нет! – не слушая, будто уши пальцем затыкая, перебивал папа. – Ты, значит, опять поступила заочно? Зачёты сдаёшь? Предположим, ты доучишься, ты кем же тогда станешь? Как это… филологом или ещё как? Копаться в старине, собирать сказки и присказки и изучать, что там триста лет назад бабы на свадьбах голосили? Этот самый, как его?..

– Фольклор?.. Да, это тоже мне интересно: что думали, какими словами говорили те, кто жил до нас на этой земле.

– И это будет называться "высшее образование"? Чтоб, значит, превзойти! Вот что в тебе сидит! Чтоб ты – выше. А я – ниже. Вот как!

– Когда люди любят одинаково, – тихо и грустно проговорила мама, – они не бывают ни выше, ни ниже.

– Ах, до чего поучительное изречение! Только это как раз тоже из бабьего «фольклора», сказка! Ты опомнись, ведь ты просто пропадёшь одна! Хорошо вам тут жилось зиму?

– Нет, не очень… Плоховато.

– А‑а‑а! Ты ведь как была, так и осталась, посмотри только на себя – девчонка! Вы с Ольгой в сказочки играли, да сама ты в них и запуталась и увязла! Ты из фантазий‑то своих, из этих сказочек слюнявых, наружу выгляни – мир устроен не по сказкам! Из Ольги ещё тоже существо сделаешь такое же! В жизни нужны крепкие нервы и мускулы… А ваших этих мальчиков с пальчиков ногтем давят… Противно и тошно слушать твои рассуждения!..

– Я… – проговорила мама, и по одному этому слову слышно было, как глубоко она обижена, оскорблена.

– Что "я"? – грубо, как никогда, крикнул Родион Родионыч. – Семья у нас или нет? Не нравится тебе работать, сиди дома, если тебе клоун не нравится, я семью всегда прокормлю… Да, и не желаю, раз ты не хочешь, я тоже теперь не желаю… Должен быть в семье один какой ни на есть, а всё‑таки хозяин? Который за всех решает…

Мама глубоко вздохнула, перевела дух и почти шёпотом ответила:

– Нет.

– Ах вот как у нас пошло! Нет? Хватит с меня! – вдруг взорвался Родион Родионович. – Кончаем болтовню. Я вас забираю, и мы едем, ясно?

В начале разговора Оля ловила каждое слово, каждую интонацию, потом заметила, что всё как будто повторяется – папа настаивал всё больше, сердился, твёрдым повелительным тоном "мужественного охотника" восклицал: "Нет, я вас забираю!", а мама виновато и мягко стояла на своём, и в конце концов Оле стала сниться какая‑то карусель, на которой она несётся по кругу и, пролетая мимо папы, слышит: "Забираю и увожу", а на другом краю мама печально повторяет: "Да, да, это мечта!" А когда она открыла глаза, на стенке сияло яркое солнечное пятно, было утро, мама сидела, опершись локтем о стол, и устало плакала, прикрыв глаза платком, а папа сидел, схватившись за голову обеими руками, стиснув зубы, как будто его больно ударили по затылку и он старался перетерпеть эту боль…

В голове у Оли немножко путалось: что карусель, что правда в ночном разговоре, но постепенно стало вспоминаться, проясняться.

– Доброе утро! – сказала мама. – Сейчас будет готов завтрак!

 

Глава четырнадцатая

 

На другой день было воскресенье. Не нужно было даже заглядывать в календарь, чтоб с первого взгляда в окошко убедиться, что сегодня праздник: небо без единого облачка, солнце слепит и сверкает на воде, на каждом стёклышке, на каждой медной ручке.

На водной станции от лёгкого ветерка полощутся вымпелы. Несётся музыка из большого рупора репродуктора, нацеленного на реку, по которой бегут, извиваясь, и вспыхивают солнечные ручейки.

Знаменитый "боцман дальнего плавания" Никифораки ведёт занятия по прыжкам в воду. Он замечательная фигура. Летом на виду у всего города. А где он проводит зимы, кажется, никто не знает или, вернее, никого не интересует.

Но едва наступает тёплое время, Никифораки оказывается на своём посту начальника водно‑спасательной станции, и все вспоминают, что он спас в своей жизни больше сорока утопающих – ребят и взрослых, выпивших мужиков, дачниц и купальщиков.

Он стоит на мостках, скрестив могучие руки на широченной груди, и наблюдает за прыгунами в воду. Очень впечатляюще выглядит этот голый человек в одних выгоревших плавках, но с толстыми развесистыми запорожскими усами, среди парней, послушно по его команде взбирающихся по очереди на вышку.

На берегу вокруг станции собралось много зрителей, от обыкновенных любителей, загоравших, как попало валяясь по песку, до сосредоточенных профессиональных загоральщиков, вдумчиво, равномерно поджаривавших себя с разных боков, как хороший повар поворачивает кусочки шашлыка на вертеле над горящими углями.

Больше всего было, конечно, ребятишек, они глаз не отрывали от неустрашимых прыгунов, один за другим поднимавшихся по лесенке, расправив плечи и выпятив грудь. Со стороны и то поглядеть было приятно, с каким молодецким видом они возвышались на площадке над жалкой ленивой толпой, копошившейся далеко под ними внизу, в безопасности, на пляже. С каким презрительным равнодушием шли они навстречу ожидающей их опасности. Как, молодцевато усмехаясь, выходили они на упругую доску, нависшую в высоте над водой, и какими скромными, притихшими, смирными делались они, когда, добравшись до её конца, становились спиной к краю пропасти. Как бесконечно долго переминались и топтались, будто бы нащупывая некое идеальное положение для ног, на самом же деле просто собираясь с духом, чтоб преодолеть овладевшую ими постыдную нерешительность…

Наконец, собравшись с силами, они отталкивались – доска их подбрасывала вверх – и, перекувырнувшись в воздухе, летели в воду.

Одни с коротким всплеском вонзались в воду и уходили в глубину, точно рыба, выскользнувшая из рук рыбака, и тогда Никифораки снисходительно бурчал: «Угу». Другие бухались с шумным всплеском, вздымая фонтаны брызг. Каждый такой прыжок Никифораки, не повышая хриповатого голоса, отмечал, точно беспристрастно ставил отметку: "Бегемот поскользнулся!" И это было ещё не так плохо. Куда хуже, когда он хрипло изрекал: "Тётя Мотя!" Но хуже всего было: "Тётя Мотя вместе со своим комодом". Это была позорная оценка.

Так и в это воскресенье всё шло по заведённому порядку: бесстрашные молодцы поднимались на вышку, заробевшие парни ёжились и мялись перед прыжком, но выныривали на поверхность после прыжка все до одного бесстрашные молодцы, готовые тут же, без раздумья снова бежать на вышку. И бежали. И всё опять повторялось.

Вдруг Никифораки, грозно нахмурясь, крикнул:

– А это что? Убрать этого… – и, не докончив, замер с открытым ртом.

На верхней площадке появилась тоненькая маленькая фигурка в купальном костюмчике.

– А‑а‑а… Олька?.. – ахнули в изумлении глазевшие на занятия ребята.

Маленькая фигурка быстро прошлёпала босыми ногами на самый конец доски, повернулась спиной, без всяких раздумий качнула доску и, когда её подбросило, отлично сгруппировавшись в комочек, скрутила отличное сальто в воздухе.

Если бы после этого у неё под ногами оказалась земля, она, наверное, прекрасно стала бы на ноги. Но с вышки Оля прыгала впервые в жизни, и, вместо того чтоб стать на ноги, она неуверенно, медленно продолжая вращаться, полетела вниз, к воде.

Счастье ещё, что перед тем, как удариться о поверхность, она инстинктивно снова сжалась, схватилась руками за коленки и пригнула голову.

Вода всплеснулась фонтаном, и Оля исчезла под водой. Никифораки мгновенно молча нырнул за ней следом, но она уже всплыла, отпихнула его рукой, когда он, как котёнка, подхватил её под мышки.

– Пусти, я сама, – сказала она. – Чего пристал! – и потеряла сознание.

Она пришла в себя через две минуты, лёжа на твёрдой койке в дощатой «каюте» Никифораки на мостках водной станции.

С самого утра, после ночного разговора отца с матерью, она была в отчаянном настроении. Ей всё казалось, что то, что она недослушала, проспала, было ещё важнее, ещё хуже того, что слышала.

Ей всё хотелось натворить что‑нибудь… Она сама не знала что, до тех пор пока не увидела вышку. Вот тогда‑то она, не задумываясь, пробралась к лесенке и крутанула отчаянное сальто…

Теперь она чувствовала лёгкую слабость и обалдение, и на душе стало спокойнее и как‑то легче. Что‑то успокоилось в ней, улеглось. Она лежала не двигаясь, смотрела на круглое окошко каморки‑каюты, чувствовала лёгкое покачивание мостков, как будто и вправду куда‑то плыла. Это приятно успокаивало, и от сердца немножко отлегло.

– И вот гляди‑ка, такой червяк и вдруг как сиганёт с самого верху!.. Будешь ещё?

Оля собралась с силами и ясно выговорила:

– Не червяк.

– Ну, червячишка. Будешь?

– Буду.

– Вот как хорошо! Значит, так: сообщу в школу, потом родителям расскажу про твой подвиг. Ведь разбиться могла. Шею свернуть. Пузо отшибить.

– Я сгруппировалась.

– Ух ты, погляди!.. Он ещё технические выражения пускает, червячонко‑то этот!.. А где ты сальто крутить выучилась? На земле?

– С мешка, на земле.

– Я вижу. С мешка ты бы на ноги пришла, а тут высота, до воды лететь и лететь, ты соображаешь?

Оля кивнула и села на койке, тараща глаза, и помотала головой, проверяя, не кружится ли.

– Ты это всегда такая отчаянная?

– Нет, по настроению.

– Так, придётся сперва тебя к родителям отправить, а потом с ними вместе в школу.

– Да вы даже моей фамилии не знаете.

– Узнаю.

– Откуда же?

– А ты мне сама скажешь.

Она посмотрела на его могучие усы и хитро, сомнительно прищурилась.

– В голове пчёлы жужжат? – спросил Никифораки.

– Уже почти перестали… А вы откуда знаете?

– Сам когда‑то дурак был. Шлёпался.

– Ага! – сказала Оля и причмокнула. – Не пойдёте вы в школу жаловаться. А зовут меня… пожалуйста, Оля, фамилия Рытова.

– Так и запишем. Рытова, Ольга… А почему это ты воображаешь, что я не пойду?

– У вас вид, внушающий невольное доверие.

– Что‑о‑о? Это ещё что такое?

– Возможно, это усы у вас такие, внушающие.

– Что? Какие усы?

– Такие, очень злодейские. Какие бывают… Ну, он будто разбойник, а на самом деле добрый.

– Это такое подхалимство, хитрая ты червячина!

– Нет, это точно. Я проницательная. Если подхалимство, то разве самую капельку…

– Ну, больше прыгать не будешь? Обещаешься?

– По правде? Буду. Мне, кажется, понравилось. Ну, без вас, потихоньку больше не буду. А вы обещайте меня червяком не называть, ладно?

 

Глава пятнадцатая

 

До тех пор пока не изобретён прибор, измеряющий силу, напряжение и горечь человеческого горя (а его, кажется, ещё не начали изобретать), невозможно решить задачу, чьё горе горше, чьё меньше, чьё больше: А, выехавшего из пункта Б, или В, отправившегося ему навстречу из пункта Г.

Некоторые полагают, что у маленького человека и горе должно быть меньше, а у большого – больше. Ну и очень глупо полагают, думала Оля, сидя на краю обрыва в том месте, откуда они спускались купаться к реке ещё в те дни, когда ходили мимо Танкреда.

Папу они сегодня проводили на вокзал, и он уехал в Ленинград один. Вид у него был замкнутый, но ещё больше оскорблённый, когда он прощался с мамой.

В самый‑самый последний момент мама что‑то сказала очень тихо. Пана ответил: "Зачем?" Мама ещё тише ответила ему, и он отчётливо проговорил, тоже вполголоса, но Оля‑то расслышала: "Когда ты одумаешься, напиши первая…"

А на Олю он как будто и внимания не обратил: чмокнул в щёку, погладил по затылку какой‑то деревянной, неласковой рукой и сказал, чтоб она слушалась маму – вполне нелепые слова: они с мамой друзья, и верят друг другу, и любят, и Оля уже не маленькая, так что это «слушайся» показывало, что папа просто позабыл, что ей уже не три, не пять, не семь лет.

Главное же, он понимал – она вся целиком на стороне мамы, и этого ей не прощал. Ей было жаль, что он уезжает, ей хотелось его утешить, обнять, сказать, что она его всё‑таки любит, но всё равно она не за него, а за маму. И она не посмела броситься к нему на шею, а тоже чмокнула в щёку и даже не заплакала.

А потом вот ушла на обрыв, села и всё это стала вспоминать и вспомнила заодно и Танкреда, и вдруг так его стало жаль, что вслух проговорила:

– Милый, бедный Танкреша! – и от этого разревелась вслух.

И тогда до смерти стало жалко и папу, как он говорил: "Я вас забираю, и точка!", всё повторял эти непреклонные и повелительные слова, такие жалкие, когда он сам уже чувствовал, что ничем он больше не повелевает…

У обрыва появился Володя. Он давно повсюду её разыскивал, пока не догадался пойти к обрыву.

Он подошёл и сел шагах в пяти от неё, на край, и стал смотреть на реку, стараясь не замечать её рёва.

Немного погодя Оля вздёрнула нос, размазала ладонями слезы по щеке и сказала в воздух:

– Нигде человеку не дадут побыть одному.

 

 

– Знаешь, когда ты прыгнула… ну и нырнула, я думал, у меня в животе что‑то лопнуло. Вот испугался!

– Ну и сидел бы с лопнутым животом, а сюда зачем пришёл?

– Тебя искал. Думаю: куда ты могла уйти? А потом думаю: ты, наверно, Танкреда вспомнила.

– Танкред тут при чём?

– А мне тоже, когда очень грустно или нехорошо, я почему‑то вспоминаю Танкреда.

– Ну, нашёл. А дальше что? Чего тебе от меня надо?

– Тебе жалко, что папа твой уехал?

– Ну что, если жалко?

– Ничего. Мне тоже жалко… Я и подумал: ты сидишь одна, переживаешь.

– Так ты что, меня жалеть пришёл? Ну и уходи отсюда! Никто не имеет никакого права меня жалеть без моего разрешения… всё равно не имеет! – с ожесточением закричала Оля, топнула ногой, совсем позабыв, что та висит в воздухе над обрывом. Нога дрыгнула в пустоте, и Оля чуть было не съехала вниз под откос. Володя кинулся и, ухватив её за руку, удержал на месте.

Оля заглянула вниз. Откос был песчаный, но довольно крутой, поросший кое‑где колючими кустиками. Съехать вниз было не опасно для жизни, но исцарапаться и оборваться можно было здорово.

– Дура, свинья необузданная… – презрительно заключила Оля. – А у тебя в животе как? Опять лопнуло что‑нибудь?

– Нет, сейчас ничего. Тут же не разобьёшься.

– Так понял, что я тебе сказала: никто меня не смеет жалеть!

– Ну, больше не буду… А он тебя очень любит? Папа?

– Он любит маму. А меня так себе. Любит не потому, что это я, а потому, что я имею какое‑то отношение к маме. Никого он, кроме мамы, на свете не любит… не любит!.. Нет… не любит… – горько морщась, всё прерывистой дыша, повторяла она.

– О, ты не плачь только, ну, пожалуйста, а то я не знаю что… Ты, значит, его любишь… А он тебя?..

Сквозь слезы, со всхлипыванием она прерывисто выпаливала то с отчаянием, то с ожесточением:

– Он мне никогда ни одного слова не сказал, не разозлился! Не обругал! Он со мной одинаковый всегда! Он меня только жалеет! Хоть бы одно несправедливое слово крикнул за всю жизнь!.. Лучше бы стукнул как следует, и потом мы бы помирились. Не желаю, чтоб меня вот просто так жалели!..

Володя плаксивым, жалобным от сочувствия голосом, растерянно и умоляюще ныл:

– Ну не надо!.. Ну уж так‑то не надо!.. Ну ничего!.. – Раза два даже попробовал её погладить по затылку, но сам испуганно отдёргивал руку. – Ну, ты не отчаивайся, раз ты его любишь, он потом, может, тебя тоже полюбит. Как это так?.. Тебя‑то? Ну, обязательно.

– Мало ли, что я его люблю! – отчаянно мотала головой Оля. – А жаления мне не надо!.. Мало ли кто любит, я тебя тоже люблю, а жалеть меня всё равно не позволю… Не могу я этого выносить… Знаешь что? Давай мы вот сейчас рассоримся на всю жизнь! Давай! Сию минуту!

– Не желаю. Что ты, с ума сошла? Ссориться!

– Почему ты какой‑то такой. Я тебе вот что… А ты не обижаешься. Ты тупой, что ли?

– Обижаюсь. Мне очень обидно. Как это не обижаюсь?

Оля повернулась и долго, внимательно посмотрела ему прямо в лицо. Потом уронила голову себе на плечо и ещё поглядела на него сбоку.

– Ну, не сердись. Я же тебе сказала, что я необузданная свинья. Не сердишься?

– Что ты, даже наоборот.

Ей легче на душе стало, когда она выговорилась и отревелась. Она даже улыбнулась, несмело и смущённо.

– А как это бывает наоборот?.. Ну ладно, молчи… Знаешь, раньше хорошо было. Люди сначала все говорят друг другу «вы», а подружатся и переходят на «ты». А мы сразу начали на «ты», нам и менять нечего. Хочешь, будем на "вы"?

– Не выйдет, пожалуй, у нас.

– Вот до того угла наперегонки!.. Бежим!

Они бросились бежать до углового забора и остановились, запыхавшись.

– Владимир… как?..

– Степаныч.

– Степаныч, начиная от этого угла я разрешаю вам говорить мне «ты». Исключительно в виде почтительного знака дружбы. Хотите?

 

Глава шестнадцатая

 

Мама прошла последнюю комиссию, её хвалили, но режиссёр ещё хотел порепетировать с двумя клоунами, и подобрать музыку, и кое‑что доделать в реквизите.

Каждое утро мама уходила на репетиции, а по вечерам в доме было тише и грустнее, чем в первые дни приезда.

Родион Родионович, как и обещал, писем не присылал. Вместо них изредка приходили на имя Оли открыточки и несколько слов – холодные и равнодушные, как счёт за электричество. Он глубоко чувствовал себя оскорблённым и твердо, непоколебимо ждал, пока ему не уступят. Вот он и напоминал об этом короткими открыточками, как бы подтверждая, напоминая, что он остаётся и останется твёрд, но от семьи‑то ведь не отказывается!

Настроение у мамы было очень тихое и грустное. Хотя она и добилась своего – вот‑вот должна была начать наконец работать самостоятельно.

До того грустное, что она, по своему обыкновению, как это не раз уже с ней бывало, вместо занятий подолгу засиживалась, рассеянно улыбаясь над своей «задумчивой» тетрадью в клеёнчатом переплёте, опять сочиняла или дописывала на свой лад, как всегда, что‑то вроде продолжения какой‑то сказочки. Писала она не так уж много, но часто подолгу лежала ночью с открытыми глазами, обдумывая, что будет дальше.

– О чём будет сказка? – допытывалась Оля.

– Не знаю, что получится… наверное, о человеке, который не любил никого, кроме…

– Самого себя?

– Нет… Просто он ничего и никого не любил на свете, кроме… может быть, одного человека. Никого, ничего…

– Он был злой?

– Нет, вовсе нет. Но, наверное, нельзя жить равнодушным ко всему миру, ко всем людям, любить только одного и только для себя… Да, сказки смешно объяснять. Я её уже да‑ав‑но начала… Если что‑нибудь получится, я тебе дам прочесть.

И вот какая на этот раз получилась у неё сказка.

 

Глава семнадцатая

 

Жил на свете Король, до того бедный, что приходилось ему самому косить сено, сажать репу и капусту на огороде. Королевство‑то у него ведь было совсем маленькое: начиналось у проезжей дороги, да тут же неподалёку и кончалось, сразу за пригорком у ручья. На другом берегу начинались уже владения богатого Царя.

Да и подданных у бедного короля было только двое: Королева‑жена и маленький сынок – Бедный Принц.

Каждый день, как только вставало солнце, маленький Бедный Принц просыпался на сеновале и сразу впрыгивал в старые отцовские штаны (они были ему до того велики, что приходилось их подвязывать ремешком прямо под мышками), натягивал короткий отцовский камзольчик, свисавший ниже колен, и мчался вприпрыжку на границу королевства к ручью.

А в то же время из калитки с чёрного хода замка богатого Царя украдкой вышмыгивала Маленькая Царевна.

Одним духом взбежав вверх по склону, она останавливалась, жмурясь на солнце, протирая заспанные синие глазки, и весело оглядывала пригорок, сплошь поросший васильками. Их синие головки волнами ходили, покачивались от ветерка, будто перебегали с места на место, играя в прятки среди зелёной травы. Маленькому Бедному Принцу казалось, что это не цветы, а весёлые синие глазки девочки разбегаются по всему пригорку, и он смеялся от радости.

Дети встречались у ручья, брались за руки и начинали играть, перепрыгивая с одного берега на другой: из королевства в царство… из царства в королевство – ведь детям это хоть бы что!

На девочку, к счастью, не очень‑то много обращали внимания в царском замке. Держали в дальних родственницах из милости при царском дворе, а в царскую квартиру почти никогда не впускали.

Одевали её в обноски других дальних родственниц. А так как она была не только самая дальняя, но и самая маленькая из всех дальних родственниц, платья вечно волочились за ней по земле, а маленькие ножки то и дело выскакивали из просторных чужих расшлёпанных башмаков.

Довольно забавная была эта пара: маленькая дворовая Царевна и Бедный Принц – штаны под мышками, с соломинками в волосах, похожий на Кота в сапогах. Но они очень любили друг друга, и им было всегда весело вместе.

Девочка была такая весёлая, что стоило самому чёрствому, грустному, мрачному или унылому человеку минутку поглядеть в её смеющееся личико, как он уже не мог удержаться и совершенно против воли начинал улыбаться, посмеиваться, хихикать или хотя бы криво усмехаться – уж кто на что был способен!

До того она была ласковая и добрая, что лесные птички на лету присаживались к ней на плечи расколоть семечко, а зайчата кувыркались и играли в пятнашки, путаясь у неё под ногами – просто как будто за человека её не считали!

Однажды случилось несмышлёному воронёнку шлёпнуться из гнезда. Что за переполох поднялся в лесу! Старые вороны, в отчаянии хлопая крыльями, носились взад и вперёд, истошно вопили на весь лес, совсем потеряв голову от страха, что кто‑нибудь обидит или съест их чёрного как уголь долгоносого красавчика, ангелочка!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: