В хорошем настроении я приехала к родителям и объявила, что в связи с «повышением» меня перевели работать в Москву. Попросилась к ним жить. Мама моему возвращению была рада, а отец, когда мы остались вдвоем, показал повестку, которой я вызывалась как свидетель «по делу Винавера».
― Спасибо, мать не увидела, ― сказал он. ― А то бы поняла, какое ты получила «повышение».
Наутро, собираясь в МУР, я взяла с собой узелок запасного белья (кровотечение затянулось) и захватила том «Капитала» К. Маркса в бумажном переплете. В таком виде предстала перед Ножницким. Увидев мое «оснащение», он рассмеялся:
― Решила в камере даром времени не терять?
― Именно так, ― весело, в тон ему, ответила я. ― В прошлый раз просила книжку ― отказали!
Шутила, а у самой сердце екало от страха.
― Не волнуйтесь, ― сказал Ножницкий. ― Показания ваши и Винавера совершенно не расходятся. Мы об этом уже сообщили районному прокурору; нам ясно, что вы не обвиняемая, а потерпевшая, а посему дело в отношении вас прекращается. Надеюсь, что как свидетеля в Ленинград вас вызывать не будут, поскольку он сам признал всё!
― Спасибо, ― прошептала я.
Но жгучее любопытство разбирало меня. Я хотела знать, что же сделал Игорь и, пользуясь хорошим настроением Ножницкого, решилась спросить. Вместо ответа он протянул газету. Это был «Вечерний Ленинград».
― Здесь довольно точно описано, что натворил ваш муженек, надеюсь, уже бывший!
«Теплым вечером 8 июня 1928 года в частный магазин фото и кинопринадлежностей, расположенный на Невском проспекте, вошел хорошо одетый молодой человек. Он долго рассматривал киноаппарат. А когда хозяин магазина вышел и там остался лишь один служитель, налетчик схватил его, заткнул ему рот платком, связал проводами, взял все деньги из кассы, киноаппарат и ушел. Возвратившийся в магазин хозяин немедленно позвонил в ЛУР, и грабитель был пойман еще на Невском, вблизи Московского вокзала. При обыске у него были обнаружены украденные деньги, наган и билет на поезд».
|
Описание преступления ошеломило. До последней минуты я надеялась, что все сведется к истории с моими деньгами и наганом. Если бы Игорю удался план ограбления и благополучного отъезда из Ленинграда, я бы поверила «большим деньгам» ― что он получил их за «изобретение», за сценарий, наконец, выиграл, ― и страшно подумать, чем бы все закончилось. Я вспомнила о молитвах моей мамы, пережившей много несчастий, но не терявшей присутствия духа из‑за своей глубокой религиозности. Конечно, религия помогает жить, в особенности тем, кто родился под несчастливой звездой..
Часть 2. Арося
Так вы сегодня дежурный по Управлению, а вчера из‑за меня легли так поздно спать! – воскликнула я.
― Я как раз чувствую себя очень хорошо! ― Иван Васильевич помолчал и лукаво добавил: ― В особенности когда вижу вас!
― Ну‑ну, ― смущенно засмеялась я, чувствуя, что сильно покраснела, ― осторожнее, а то и поверить могу!
― А разве вы мне не верите? ― с явным огорчением сказал он. У меня что‑то оборвалось в груди, когда увидела чуть ли не слезы в его больших голубых глазах, вопросительно обращенных ко мне.
― Стоит ли нам поднимать эту тему? ― очень серьезно ответила я.
Наступило долгое молчание.
|
Я прервала его просьбой рассказать о себе:
― Ведь я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы были на фронте и у вас есть семья.
― Раз вам интересно, расскажу с удовольствием, только я не такой блестящий рассказчик, как вы, предупреждаю.
Родители Ивана Васильевича вышли из бедных крестьян Тульской губернии. Матери в юности пришлось даже побираться по деревням, помогая прокормить большую семью. Она стыдилась этого и, как только вышла замуж, настояла, чтобы уехать из деревни в Москву, где в сентябре 1911 года и родился Иван Васильевич.
― Моя мама поклялась, что больше детей у нее не будет и что единственного сыночка она выведет «в люди». Отец стал рабочим‑токарем на теперешнем заводе имени Войтовича. Я учился хорошо в школе, легко поступил на физико‑математический факультет МГУ [13]. Но я подвел маму. Уже в конце первого курса женился на семнадцатилетней однокурснице Лене Ермоловой [14] Маме, человеку очень нервному и честолюбивому, казалось, что мой ранний брак погубит предстоящую мне карьеру. Она долго не могла простить моей женитьбы и лишила нас какой‑либо помощи и поддержки. Гордость не позволяла пользоваться деньгами матери Лены, хотя та прилично зарабатывала, как доцент МГУ, из‑за чего, кстати, Лена не имела стипендии. Вот поэтому со второго курса я начал работать, вначале ассистентом, потом преподавателем на кафедре физики пединститута имени Карла Либкнехта, на Разгуляе. По окончании факультета меня оставили в аспирантуре, но жить на стипендию аспиранта мы не могли, и я продолжал преподавать физику в пединституте. К тому времени моя мама, убедившись, что женитьба не мешает мне заниматься наукой, помирилась с нами, хотя Лену так и не полюбила. За эти годы Лена три раза беременела. Первенец родился мертвым. В 36‑м родился мальчик Сережа, которому пошел седьмой год, и он живет с мамой в эвакуации, а третий ребенок, Митя, умер на первом году жизни. Таким образом, Лена практически не работала, семейный бюджет «трещал по швам», пришлось бросить аспирантуру и принять предложение о работе в Гостехтеориздате, где я вскоре стал старшим редактором.
|
А в апреле сорок первого я был призван на территориальный сбор, откуда сразу попал на фронт.
― А теперь вернулись, потому что ранены?
― Представьте, ранен не был ни разу, хотя был на пяти фронтах!
― Вам так повезло?
― Наверное. Я служил в артиллерии, причем, как старший лейтенант, назначался командиром разведки. Немцы наступали, а мы с боями отступали, и по распоряжению командира мне приходилось «скакать» со своим отрядом вглубь страны, чтобы найти место для новой дислокации полка. Найдешь, возвращаешься, а полка уже нет, только.
― Так вы сегодня дежурный по Управлению, а вчера из‑за меня легли так поздно спать! ― воскликнула я.
― Я как раз чувствую себя очень хорошо! ― Иван Васильевич помолчал и лукаво добавил: ― В особенности когда вижу вас!
― Ну‑ну, – смущенно засмеялась я, чувствуя, что сильно покраснела, ― осторожнее, а то и поверить могу!
― А разве вы мне не верите? – с явным огорчением сказал он. У меня что‑то оборвалось в груди, когда увидела чуть ли не слезы в его больших голубых глазах, вопросительно обращенных ко мне.
― Стоит ли нам поднимать эту тему? ― очень серьезно ответила я.
Наступило долгое молчание.
Я прервала его просьбой рассказать о себе:
― Ведь я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы были на фронте и у вас есть семья.
― Раз вам интересно, расскажу с удовольствием, только я не такой блестящий рассказчик, как вы, предупреждаю.
Родители Ивана Васильевича вышли из бедных крестьян Тульской губернии. Матери в юности пришлось даже побираться по деревням, помогая прокормить большую семью. Она стыдилась этого и, как только вышла замуж, настояла, чтобы уехать из деревни в Москву, где в сентябре 1911 года и родился Иван Васильевич.
― Моя мама поклялась, что больше детей у нее не будет и что единственного сыночка она выведет «в люди». Отец стал рабочим‑токарем на теперешнем заводе имени Войтовича. Я учился хорошо в школе, легко поступил на физико‑математический факультет МГУ [15]. Но я подвел маму. Уже в конце первого курса женился на семнадцатилетней однокурснице Лене Ермоловой [16]. Маме, человеку очень нервному и честолюбивому, казалось, что мой ранний брак погубит предстоящую мне карьеру. Она долго не могла простить моей женитьбы и лишила нас какой‑либо помощи и поддержки. Гордость не позволяла пользоваться деньгами матери Лены, хотя та прилично зарабатывала, как доцент МГУ, из‑за чего, кстати, Лена не имела стипендии. Вот поэтому со второго курса я начал работать, вначале ассистентом, потом преподавателем на кафедре физики пединститута имени Карла Либкнехта, на Разгуляе. По окончании факультета меня оставили в аспирантуре, но жить на стипендию аспиранта мы не могли, и я продолжал преподавать физику в пединституте. К тому времени моя мама, убедившись, что женитьба не мешает мне заниматься наукой, помирилась с нами, хотя Лену так и не полюбила. За эти годы Лена три раза беременела. Первенец родился мертвым. В 36‑м родился мальчик Сережа, которому пошел седьмой год, и он живет с мамой в эвакуации, а третий ребенок, Митя, умер на первом году жизни. Таким образом, Лена практически не работала, семейный бюджет «трещал по швам», пришлось бросить аспирантуру и принять предложение о работе в Гостехтеориздате, где я вскоре стал старшим редактором.
А в апреле сорок первого я был призван на территориальный сбор, откуда сразу попал на фронт.
― А теперь вернулись, потому что ранены?
― Представьте, ранен не был ни разу, хотя был на пяти фронтах!
― Вам так повезло?
― Наверное. Я служил в артиллерии, причем, как старший лейтенант, назначался командиром разведки. Немцы наступали, а мы с боями отступали, и по распоряжению командира мне приходилось «скакать» со своим отрядом вглубь страны, чтобы найти место для новой дислокации полка. Найдешь, возвращаешься, а полка уже нет, только разбитые орудия, убитые и раненые. Отправляют на переформирование в другой полк.
К сожалению, в тот период войны разведывать силы и расположение немецких дивизий было практически невозможно: они напирали так, что нам приходилось только отбиваться. В такие дни вступил в партию, чтобы умереть коммунистом. На Волховском фронте полтора месяца были в окружении. Голодали. На роту выдавали одну банку тушенки, которую варили в большом котле воды. Котелок такого супа, даже без подобия какой‑либо крупы, был единственной пищей. Хлеб в последние дни окружения тоже кончился. Солдатам разрешали варить и жевать ремни, офицеры этого права не имели. Многие солдаты и офицеры тяжело болели к тому моменту, когда окружение было прорвано. Подкормив, нас послали на переформирование: для меня оно было шестым по счету. Почти полтора месяца пробирался в Сибирь. Добрался, стою перед генералом и качаюсь от усталости. Он это заметил. «Идите, ― говорит, ― выспитесь, а потом будете докладывать». Уснул моментально. Вдруг трясут, будят: «Вставайте, немедленно к генералу». Иду, ничего не понимаю, что случилось. Вхожу. Генерал встречает меня стоя: «Товарищ Кузнецов, по распоряжению товарища Сталина немедленно выезжайте в Москву», ― и протягивает мне уже подготовленный литер для поезда. С этим документом приехал в Москву, обнаружил дома приглашение в отдел науки ЦК, и это было в тот же день, когда и вы появились там!
― Да, ― засмеялась я. ― Это был знаменательный день, день Красной армии! А почему был издан такой приказ, это не секрет?
― Нет, конечно. Я сам ломал голову над этим всю дорогу. Суворов рассказал, что после победы под Сталинградом товарищу Сталину посоветовали хотя бы временно отозвать с фронта мобилизованных в первые дни войны ученых, писателей и других творческих работников. Он согласился, но чтобы не сразу; было составлено несколько списков. По первому списку в тысячу человек попал и я. Нас, как видите, не демобилизуют, каждый день могут снова призвать, но пока «берегут», и мне стыдно.
― Почему? ― изумилась я, ― вы что, жалеете, что попали в этот список?
― Я чувствую стыд перед погибшими товарищами, я даже не был ранен, стыдно перед теми, кто сражается сейчас, ― с горечью сказал Иван Васильевич.
― Но ведь это очень разумно, разумно! ― запальчиво принялась я его разубеждать. ― Значит, вас ценят, полагают, что вы принесете родине больше пользы в тылу! ― Я говорила с жаром, ощущая благодарность к людям, вызвавшим этого человека с фронта, и почти ужас от его желания идти туда снова.
― Возможно, вы и правы, но мне от этого не легче
― Иван Васильевич задумался, и вдруг в его глазах вспыхнули озорные огоньки. ― Но уж точно, если б не этот приказ, я бы вас не встретил. Ведь мы станем друзьями? ― вдруг очень серьезно спросил он.
― Конечно, ― ответила я, ― я буду всегда гордиться таким другом, только боюсь, как бы не наскучить вам!
― Вот уж чего не может быть! ― уверенно сказал он и продолжал: ― Хотя, по правде говоря, я до сих пор как‑то не очень верил в дружбу между мужчиной и женщиной.
― А теперь вдруг поверши? ― засмеялась я.
― Хочу верить, потому что не хочу потерять вас.
― В этом наши желания совпадают, ― ответила я, и мы надолго замолчали.
Увольняюсь!
Розы зацвели на моих щечках, как сказал однажды нарсудья Петров. Был он невысокого роста, с круглым лицом, на котором выделялись красные мясистые губы. Судье строго предписывалось не проявлять отношения к сторонам, но Петров не всегда мог сдержать эмоции. Как‑то вела протокол заседания, где подсудимый обвинялся в изнасиловании. Известный в то время адвокат патетически воскликнул:
― Граждане судьи, посмотрите на него ― молодого и красивого ― и на нее! Да я бы на его месте и добровольно не согласился!
Петров подскочил с судейского кресла:
― И я бы тоже!
Эту реплику я в протокол не внесла[17].
Я проявила великую наивность, судорожно обрадовавшись, что меня оставили ― хоть и на технической работе, но все‑таки в нарсуде. А потом увидела, что смотрят на меня косо даже те, кто не знал о «моих преступлениях», а слышал о них лишь краем уха. Слухи, как потом выяснилось, распространял мой бывший шеф Вознович. Он поливал грязью уполномоченного губсуда Гришковского и Петрова, писал на них доносы, что вместо наказания они меня повысили, устроив работать в Москве, хотя отлично знал, что теперь я выполняла скромную работу секретаря судебных заседаний, которая оплачивалась значительно ниже.
Моя переписка с Георгием Ларионовым, бывшим Иркиным женихом, начавшаяся незадолго до сватовства «финансиста», продолжалась всю зиму и весну. Ира, оскорбленная его бегством в армию, на письма не отвечала. А Георгий хотел о ней знать все, несмотря на ее «мещанскую натуру» и легкомысленность. Так или иначе, с оговорками и прозрачными намеками, он требовал информации о ней. А что хорошего я ему могла сообщить? Что Ира познакомилась с Петром, московским студентом родом из Ашхабада? Что тот болен диабетом? Что она вышла за него замуж, несмотря на его болезнь, и стала жить на его стипендию? Что, вопреки указаниям врачей, кормила его жирным борщом и кашей?
Сразу после своей свадьбы поделилась с Георгием сомнениями ― работа мужа в кино не казалась мне надежной. Георгий пожурил, что вышла замуж «очертя голову», но писать не перестал.
Игорю я не показывала его писем, держала их в канцелярии, там же строчила ответы.
А потом писать перестала ― было мучительно стыдно сознаться в грубой ошибке с замужеством, но преследование меня и «моих покровителей» заставило излиться в отчаянных жалобах именно Георгию.
Он к этому времени стал секретарем парторганизации части. Я в подробностях описала свое «дело» и попросила с партийных позиций посмотреть на поведение судьи Возновича, дать совет, что делать дальше. И тут моя вера в сердечность «эпистолярного» друга пошатнулась ― ответа я не получила. Разочарованию не было предела. Не выдержала и написала короткое, язвительное и, как думала, последнее письмо.
Спустя два или три дня, в воскресенье, в дом, вытаращив глаза, вбежал Шурка, мой младший брат (он здорово вытянулся за лето):
― Рая, ― заполошно закричал он, ― к тебе корреспондент!
Я схватилась за одно платье, потом за другое, метнулась от шкафа к зеркалу, а расческа, как назло, куда‑то запропастилась. Наконец, задержав дыхание, одернув на бедрах юбку, степенно вышла на крыльцо.
Невысокий, хорошо одетый человек с желтым кожаным портфелем представился:
― Илья Лин, ― и протянул руку.
Я хорошо знала эту фамилию ― хлесткие фельетоны Лина в «Косомолке» читала вся страна.
― Рая Нечепуренко, ― робко сказала я. ― Проходите, правда, у нас не убрано.
― А давайте на свежем воздухе, ― предложил фельетонист и показал на скамеечку.
Он поставил портфель в траву и, делая пометки в блокноте, долго и участливо меня расспрашивал. Оказалось, он уже побывал у меня на работе и в Пушкино, где узнал, что нарсудья Вознович поставил вопрос о моем праве состоять в рядах комсомольской организации. Но Лин попросил разбор дела в ячейке задержать.
― Спасибо, ― робко поблагодарила я.
Лин широко улыбнулся и сказал, что теперь имеет прекрасный материал для поучительной статьи о нечуткости руководства и травле комсомолки.
― Как? Вы хотите об этом писать? ― испугалась я, ― Вы хотите рассказать о моей глупости, о моей доверчивости на весь Советский Союз?
― Но как же иначе? Чтобы понять причины и сделать выводы, необходимо изложить всю историю!
― Ой, пожалуйста, не надо! Не хочу! ― взмолилась я.
― Но тогда мне будет трудно помочь вам остаться на работе, ― задумчиво сказал он.
― Я оттуда уйду, совсем уйду! ― наконец‑то меня осенила идея, которая уже давно должна была пробраться в мою голову!
― А ведь это выход! ― согласился Лин. ― И достойный! И вы, наконец, сможете приступить к реализации мечты ― учиться!
― А жить на что? ― тупо спросила я.
― Лучшее, что могу посоветовать, это физический труд днем, для заработка, а по вечерам, на свежую голову ― учебники. Вы куда собираетесь поступать? ― как о решенном деле спросил он меня.
― Конечно, на юридический, ведь у меня такая огромная практика... Даже личный опыт имеется, ― добавила я.
Он засмеялся:
― Этот опыт тоже пригодится, хотя никому его не пожелаешь. Мне кажется, чуткость Ножницкого показала вам, каким должен быть настоящий следователь. А ваши нынешние судьи, о которых вы рассказываете с таким восторгом! Вот именно это‑то и важно ― быть человеком с чистой душой на любом посту. И я верю, вы станете именно таким юристом!.
И, пожелав мне успеха, Лин пообещал фельетона не писать.
― А жаль, ― вздохнул он. ― Уж больно материал благодарный!
Фельетонист уехал, взяв слово, что завтра же я подам заявление об уходе с работы и начну готовиться к поступлению.
О том, что Вася Минин женился, узнала весной, когда у меня все еще было хорошо. В клубе г. Пушкино проходил выездной судебный процесс. Неожиданно появился Василий. Дело было громкое ― судили убийц сельского рабкора, и я подумала, что он пришел из‑за этого. Когда суд удалился на совещание, я задернула занавес сцены, на которой мы сидели во время процесса, и стала подписывать протокол. Василий поднялся на сцену. Он долго сидел молча, ждал, пока закончу работу. Потом сказал:
― Можешь меня поздравить, я женился!
И, странное дело, я, недавно вышедшая замуж, любящая и любимая, почувствовала от этого известия почти дурноту, сердце забилось, как от быстрого бега.
― Что с тобой? ― спросил удивленно.
― Духота, наверное! А на ком? ― с трудом овладев собой, спросила я.
― На Тане.
Это была девушка из сельхозтехникума, за которой он ухаживал еще в те времена, когда бегали в Битцы на танцы.
― Это хорошо, что ты наконец сделал выбор! ― не смогла удержаться, чтобы не уколоть его.
― Но ты ведь тоже сделала выбор. И даже раньше, чем я, ― вдруг с горечью сказал он.
Теперь, когда Игорь был в тюрьме, у меня возникла мысль посоветоваться с Василием, но мне казалось, что он настолько меня презирает, что, приезжая в Бирюлево, избегает встреч со мной. Однако я ошибалась. Вскоре после посещения Лина Вася объявился ― оказалось, о том, что со мной случилось, он узнал лишь накануне.
Мы ходили по знакомым нам дорожкам поселка почти до рассвета. Он слушал меня с сочувствием и почти не прерывал. Он не мог себе простить, что, будучи опытным партийным работником, не разглядел подлинное лицо афериста и поверил его россказням. Он знал, что судья добивается моего исключения из комсомола.
― Этого не будет, ― сказал он. ― Я пойду на бюро комсомола и решу этот вопрос. Ты, конечно, жертва своей доверчивости, но Лин прав ― с работы следует уйти.
Я спросила о семейных делах. Он вздохнул:
― Таня ― хороший человек, но... ― и замолчал, а потом добавил: ― Я вот хожу с тобой по старым дорожкам и все думаю: как я, да и ты тоже... как мы оба были глупы тогда!
А на другой день пришло письмо от Георгия:
«Получил твою “ядовитую записку” На меня она произвела впечатление очень скверное... И все же это не мешает мне поговорить с тобой по душам... Главное, на что я обратил свое внимание, на твой истерический крик о смысле жизни, о потере веры в людей, о том, что все видят, что ты кругом “жертва” и никто не помог?.. Вывод ты из этого сделала самый глупый, заговорила о смерти. Глупый потому, что если бы по такой причине уходили из жизни, то и жить было бы некому... А я поверил тебе, что ты “кругом жертва”... и поэтому посчитал своим долгом обратить внимание комсомола на твое положение. Сделал я это через газету “Комсомольская правда”. В свое время мы при ее помощи возвращали ребят из далекой ссылки, сосланных туда за смелую критику самодуров и бюрократов. “Комсомольская правда” одна из отзывчивых газет, которая занимается и личными переживаниями, и запутанностью комсомольца. О том, что газета занялась этим вопросом, говорит мне срочный запрос твоего адреса[18]...»
Вася Минин, как и обещал, уладил дело с комсомолом, и вскоре в бирюлевскую ячейку поступила моя личная карточка без единой помарки.
Вечером мы вновь встретились с Иваном Васильевичем.
― Расскажите о вашем муже, ― обратился он ко мне. ― Конечно, если это вам не тяжело.
― Нет, отчего же? Я вспоминаю о нем как самом светлом и чистом, что досталось мне в жизни и что так безжалостно было отнято судьбой! Начну с его стихов, посвященных мне:
Щепоткою расцвеченной сирени
Глаза твои я не могу назвать.
Любимая! В них слишком много тени
Безумств, ума и мыслей невпопад.
Я запнулась, вспомнив последующие страстные строки стихотворения. Сделалось как‑то неловко читать их вслух. Иван Васильевич, заметив мое состояние, подумал, что я забыла продолжение.
― Нет, не забыла, но лучше прочтите их про себя, ― сказала я и протянула ему текст, который всегда носила с собой.
― С удовольствием, но разрешите все‑таки прочитать вслух:
Щепоткою. О, это было б грубо.
В щепотке нету нежности любви.
Когда же в кровь сцелованные губы
В твоих глазах, как жизнь, отражены,
Тогда ничем: ни кистью и ни словом
Не передать горячий их испуг,
Тогда нельзя сознаньем бестолковым
Понять всех чувств меняющийся круг.
― Как прекрасно это состояние выражено, – тихо проговорил Иван Васильевич и продолжил чтение «комментариев», в которых не совсем удачный юмор явно свидетельствовал о застенчивости их автора.
Губы! С которых хочется...
Пить поцелуй и видеть ДНО...
Губы, в которых таятся головокружительные пропасти беспамятства и недосягаемые для непосвященных вершины торжества.
― Не надо, не надо вслух, ― смущенная попросила я.
Почему же? ― удивился Иван Васильевич, ― ведь это так прекрасно и верно
Хороший друг
В конце июля я уже старательно готовилась к экзаменам в вуз. Литературой занималась в библиотеке «Москопищепромсоюза».
Надя Ушакова, красивая, живая и остроумная, всегда хорошо одетая, что в те времена бросалось в глаза, быстро и ловко расставляла на стеллажах книги, сданные читателями. Я же, по праву подружки, сидела за высоким барьером и, невидимая из читального зала, ― на самом деле, небольшой комнаты с четырьмя столами ― корпела над толстенным Белинским. Надя расставила книги, подошла к барьеру и с кем‑то поздоровалась. Ей ответил такой звучный и красивый баритон, что, не дочитав предложения, я тут же отодвинула книгу и выглянула из‑за барьера.
Посреди зала стояли двое молодых людей. Тот, что отвечал Наде, поразил какой‑то нездешней красотой. Высокий, широкоплечий; на крупном, будто написанном нежной акварелью лице ― ярко‑красные губы. Черные волнистые пряди, разбросанные по высокому лбу, удивительно гармонировали с распахнутой курткой из черного бархата, а рубашка слепила белизной. Дополнял это великолепие не какой‑нибудь обыкновенный галстук, а газовый бант вокруг шеи ― тоже черный.
Привычным движением близорукого человека он надел очки и, придерживая пальцами дужку, уставился на меня.
― Илюша, Арося, познакомьтесь с моей подругой, ― спохватилась Надя, заметив мой интерес к ее собеседникам. ― Она готовится в вуз. Хорошо бы ее тоже вовлечь в наш кружок.
Первым подошел худой юноша и протянул руку;
― Винников.
― Нечепуренко, ― так же официально представилась я.
Красавец приблизился к барьеру и снял очки; увидев узкие, ярко‑синие глаза, я сразу вспомнила свое невзрачное платье, исхудавшее после недавнего аборта[19]бледное лицо, гладко затянутые в незамысловатый пучок на затылке волосы ― и успела подумать, что этот принц не для меня, хотя я вполне годилась на роль Золушки, правда, с большим жизненным опытом.
― Арося, ― назвался этот «рафаэлевский», по моему определению, человек. Я вяло пожала его руку:
– Рая[20].
Для оплаты репетиторов по естественным наукам нужны были деньги, и по совету Нади я устроилась работать в одну из артелей «Москопищепромсоюза» фасовщицей.
В конце июля ночи сделались душными, я не высыпалась, весь день на ногах ― такая уж мне досталась работа, а вечером бежала на занятия. Проходили они в небольшой комнате огромной коммунальной квартиры, где пахло тухлой рыбой и прокисшими тряпками. Преподаватель сидел на стуле с планшетом на коленях; исписанные формулами и схемами листы он передавал в партер, где мы, пять или шесть учеников, рассевшихся на полу полукругом, прилежно строчили в тетрадках, касаясь друг друга горячими локтями и роняя пот на страницы; вскоре, увлекшись уроком, репетитор тоже оказывался на полу ― в позе турка. Гонял по всему курсу, до полного нашего изнеможения, добиваясь понимания и четкости в ответах[21].
Однажды Надя мне сказала, глядя на очередной пухлый том в моих руках:
― Ты получишь гораздо больше для своих экзаменов у нас в кружке. Между прочим, им руководит Эмиль Блюм.
― Кто это?
― Литературовед, критик, и очень известный! А еще туда ходит Арося. Помнишь, я тебя знакомила?
― Мне‑тο что? Подумаешь! ― буркнула я.
Блюм, знаток литературы и классической, и советской, превратил наши занятия во что‑то такое важное и нужное, что мы и часа пропустить не хотели. Он был настоящим кладезем знаний; с жадностью припав к этому источнику, я почерпнула такую массу фактов и сведений, которых никогда бы не нашла в книгах[22]. Он сделался настоящим другом для всех нас, и особенно для тех, кто обладал несомненным талантом. По общему признанию, первым поэтом считался Арося.
Вскоре я узнала, что работает он бухгалтером, а по вечерам учится в брюсовском институте. Однажды я его поддела:
― А у вас в бухгалтерии все носят бархатные куртки и шейные банты?
― Нет, ― сразу нашелся он, ― только те, у кого в стойле жует сено Пегас.
В кружке велись нескончаемые споры, которые продолжались и после того, как мы расходились. Арося жил у Даниловского рынка, мне же надо было на Павелецкий вокзал.
Библиотека находилась в Козицком переулке. Чтобы доспорить, мы, пренебрегая трамваем, шли пешком ― спускались с Тверской к Красной площади, по Москворецкому мосту выходили на Пятницкую и только на Серпуховской площади расставались. Если до моего поезда оставалось время, еще, бывало, и постоим! Надо же доспорить, почему поэзия Маяковского выше (мое утверждение) поэзии В. Хлебникова (любовь Ароси). А потом я бежала по Валовой и Зацепе к вокзалу, чтобы успеть на последний поезд.