Ко времени моего возвращения наша бригада была награждена красным знаменем факультетского комсомола, как организация, особенно ярко проявившая себя «в борьбе за чистоту социалистической теории литературы». Дела наказанных потом разбирались в райкоме ВЛКСМ, и там, к счастью, пришли к выводу, что от студентов, еще только изучающих литературную науку, преждевременно требовать точных формулировок. Выговоры были отменены. А знамя в нашей бригаде осталось, и только к концу года оно тихо перекочевало в комнату вузовского бюро комсомола
Комната в Москве
Очень много времени уходило на поездки в город и обратно, и мы стали мечтать о переезде в Москву. Но как‑то вяло ― слишком неосуществимой казалась эта мечта. Вдруг оказалось, что одна из сестер Иосифа Евсеевича, тетя Соня, решила вместе с мужем перебраться из Киева в Москву. И отец предложил Аросе вариант тройного обмена: они переезжают к нему, на Даниловскую, а мы на площадь, что дадут за киевскую комнату. Арося начал поиски, но ничего подходящего не подворачивалось, и он как‑то поостыл. Начиналась весна ― и в город тянуло уже не так сильно.
Петя был первым и единственным из всех моих братьев, кто окончил десятилетку, причем на «отлично», и родители надеялись, что он пойдет учиться дальше. Но Петя решил жениться. Невестой оказалась Катька ― новая жиличка тети Лизы. Она работала на фабрике «Парижская коммуна» мотальщицей, материлась, как мужик, любила выпить и была старше Пети на пять лет. Все уговоры были напрасны ― парень уперся. Наконец, исчерпав все доводы, отец запретил сыну переступать порог своего дома вместе с «этой солохой».
И они уехали в Кимры, где, как уверяла Катька, ей предстояло получить большое наследство. А вскоре мне стали приходить от Петра письма с воплем о помощи. Работы нет, наследство в виде старого гнилого домишки никто не покупает. Ребята просто голодали. Мне стало их жалко, я предложила им вернуться и временно остановиться у нас. И трех дней не прошло, как отправила письмо, а они уже объявились. Спать им пришлось на полу ― поставить кровать или хотя бы раскладушку было просто негде: мы с Аросей спали на ящиках, купленную кровать отдали няне, да еще стояла коляска, где спала Сонечка.
|
Утром Катька закатила скандал.
― Это хамство, ― заявила она, ― класть гостей на полу.
И принялась ругать Петьку. А заодно и всю его родню, лишившую его законного наследства.
― О каком таком наследстве ты говоришь? ― в изумлении спросила я. ― Наши родители, слава богу, живы, да и нет у них ничего, что наследовать. Квартира ― и та казенная.
― А корова?
― Корова? Что же тебе хвост от нее отрезать?
Петька хмуро молчал, а Арося заливался хохотом, слушая нашу перепалку. Катька помолчала, а потом обратилась к Аросе тихим, елейным голоском:
― А правда, что евреи на Пасху закалывают младенцев, жарят и едят их?
Я вся замерла и с ужасом взглянула на Аросю. Он продолжал смеяться, видно, не сразу дошел смысл вопроса. Но вдруг как ужаленный подскочил с кровати, посмотрел на меня, потом на Катьку и, неожиданно улыбнувшись, залихватски ответил:
― О да! Без этого и праздник не в праздник. Я, например, очень люблю жареные ножки младенцев!
Но самообладание, мне кажется, покинуло его, и, грохнув дверью, он выскочил на улицу. Я за ним следом:
|
― Арося! Я сейчас же выгоню их!
Схватила его за руку, но он вырвался и бросился бежать в сторону станции. Я тоже побежала, но догнать смогла лишь на платформе.
― Прости меня, ― сказал он. ― Но эта баба взбесила меня.
– Я тебя понимаю, ― ответила я, ― но боюсь, что у меня не получится их сразу выдворить.
― Я пока поживу у отца, ― сказал Арося, впрыгивая в подошедший поезд. ― Жду тебя там завтра вечером.
Я вернулась в хату разъяренной. Петя старался успокоить меня и оправдать жену: она, мол, ляпнула спроста. Катя ходила по комнате с независимым видом и вела себя так, будто оскорбление было нанесено ей.
Я категорически потребовала, чтобы они удалились.
― И не подумаем, ― ответила Катя, ― этот домик принадлежит Пете так же, как и тебе!
Я подхватила ребенка и с няней ушла к родителям. Отец сказал:
― Захотела быть лучше и добрее всех? Вот и получай на орехи!
На другой день, встретившись с Аросей, узнала, что он развернул бешеную деятельность по осмотру квартир, где предлагался обмен, и уже остановился на одной в районе Аэропорта, на Красноармейской улице.
Смотреть отправились вместе. Деревянная дача стояла в саду, обнесенном забором. Комнатка была маленькая, на втором этаже, но имела террасу и отдельную кухоньку. Нам все понравилось, а главное ― хозяева хотели как можно быстрее перебраться в Киев, даже без осмотра предлагавшегося им помещения. В ту же ночь переговорили по межгороду с тетей Соней, и дело как будто сдвинулось с места.
В ожидании обмена мы жили на Даниловке, в Аросиной комнате, все вчетвером.
|
Летние каникулы в нашем институте отменили: было приказано выпустить наш курс досрочно ― не летом тридцать третьего, а осенью тридцать второго. Сталин, узнав о плохих делах в книготорговле, потребовал немедленно укрепить ее молодыми специалистами. Вот и решили нас превратить в книготорговцев.
А тут еще нас бросила няня ― прямо во время сессии, показала телеграмму: «умирает отец» ― и только ее и видели.
Приехала в Бирюлево, к маме, та мне сказала, что к соседям приехала хорошая девушка из семьи «раскулаченного» и ищет работу. Настя оказалась для нас просто подарком ― смирная, аккуратная и трудолюбивая, хотя ей только‑только исполнилось шестнадцать.
В начале лета 1932‑го к нам неожиданно нагрянул Сима, мой брат, и сказал, что Шурочка прислала родителям письмо, требуя немедленно забрать от нее Алексея, иначе она сдаст его в милицию.
...Из армии Алексей вернулся красивый, возмужавший, членом партии. Поступил, не без содействия Василия Минина, бухгалтером в сберкассу (пригодилось, хоть и короткое, обучение в коммерческом училище), откуда вскоре после свадьбы, без сожаления сдав партбилет, перешел в помощники к дяде Мише, в мастерскую по восстановлению производственной ветоши. Стал зарабатывать втрое против того, что получал прежде.
От родных они с Шурочкой поначалу не отделялись, питались за одним столом, внося деньги. Я нередко посещала этот дом, пользуясь случаем набить свой обычно тощий желудок обильной и вкусной едой.
Во главе стола восседал очень грузный отец Шурочки ― Константин Николаевич. Он не верил в длительность НЭПа, торговли своей не восстанавливал и служил в качестве «спеца» в том же Охотном ряду. Стол ломился от блюд с птицей ― утка, куры, гуси, во всех видах, жареные, вареные, в пирогах и пельменях. Как будто хозяин был владельцем птицефермы, а не скромным служащим госмагазина. Но это полбеды. Главное, на столе всегда стояла батарея бутылок с водкой и вином, отец и его сыновья пили, и мой брат старался от них не отставать.
Эта тина все сильней засасывала Алексея. Застать его «врасплох» было невозможно. В доме могло не быть хлеба, но водка и вино стояли в шкафу всегда. Шурочка получала от мужа деньги на хозяйство не сразу, а по мере надобности. Широким жестом он лез в боковой карман пиджака, доставал бумажник, спрашивал: «Сколько?». Меня эта манера удивляла чрезвычайно. В нашей семье отец отдавал маме всю получку, лишь изредка просил оставить какой‑то мизер на табак и гильзы, которые набивал сам. Отец не пил, разве что за праздничным столом с семьей. Всякая покупка обсуждалась совместно. Шурочка же никогда не знала, сколько Алексей зарабатывает ― ему нравилось самому покупать жене и родившейся дочери вещи и безделушки. «У меня для жены отказа нет», ― не однажды с купеческой гордостью говорил он. Но мастерская дяди Миши уже больше года как была ликвидирована. В дом постучалась бедность. Бывшей фее пришлось пойти работать.
Шурочка встретила нас злая, как будто в ее несчастье были виноваты мы. Свистящим шепотом она поведала, что Алексей пропивает ее брошки и браслеты, а теперь взялся и за подушки; не впуская нас в комнату, указала на дверцу чулана. Голый, в одних трусах, без простыни и одеяла, Алексей лежал, скрючившись, на железной койке. По‑моему, он не спал, притворялся. Мы растолкали его и предложили поехать в Бирюлево. Он покорно согласился. Шурочка брезгливо сказала, что одеть «вашего брата» не во что ― он пропил все костюмы и рубашки. Пришлось нанять такси, и в таком натуральном виде сын предстал перед родителями. Мама плакала, отец возмущался, но Алексей был равнодушен и к слезам, и к ругани. Утром я привезла ему костюм и ботинки Ароси. Вещи оказались велики ― заузили, ушили, подштопали, словом, как‑то обрядили.
Алексей как будто пришел в себя, говорил, что рад уходу от жены, что она якобы ему изменяла, вот он и запил. Арося пристроил его бухгалтером. Брат дал слово, что рекомендацию Ароси оправдает и будет «держаться».
А недели через две мужу позвонили на работу и спросили, куда подевался его «протеже», уже три дня на службу не выходит. Я кинулась в Бирюлево, думала, заболел, но испуганная мама уверяла, что он каждый день в одно и то же время уезжает на работу. Правда, вчера ей показалось, что он был выпивши, но Алексей объяснил свой вид усталостью. В тот вечер домой он не явился. Я вернулась в Москву и на вокзале, на всякий случай зашла в отделение милиции ― и нашла! Как выразился дежурный, его принесли волоком, подобрав в одних трусах и рубашке.
Снова его одели, снова устроили на работу, но история повторилась.
Наконец, ближе к концу лета, настал день переезда на Красноармейскую (Тетя Соня с мужем уже поселились на Даниловке).
Наняли грузовик; грузить вещи нам помогали двое мальчишек лет двенадцати ― мой двоюродный братишка и его приятель. Увязались ехать с нами на Красноармейскую. Я с Сонечкой на руках села в кабину, Арося, Настя и мальчики ― в кузов, на перевозимую кровать. Арося не заметил, что в какой‑то момент мальчишки пересели на борт. Когда мимо промчалась машина, груженная пышной копной сена, Арося обернулся ― приятеля моего братишки в кузове не было; начал бешено стучать в крышу кабины. Остановились; подбежали к выпавшему ― он лежал уже далеко от машины, распластавшись, как тряпичная кукла. Передав дочку няне, приподняла его голову. Крови не было. Мальчик открыл глаза. Спросила, что болит.
― Ничего, ― очень внятно ответил он и бессильно опустил веки.
Шофер подогнал машину; я устроила обмякшее тело мальчика у себя на коленях. Квартира его отца была по пути ― занесли мальчика туда, дали пить, и вдруг он потерял сознание.
Отец равнодушно взирал на нашу суету. Пока думали, что делать, он успел выпить и рассказать, что жена, бросив троих детей, сбежала с любовником. Я поняла, что заниматься мальчиком и навещать его в больнице придется мне.
Рядом была детская «Павловская». Приехали туда, но нам отказали:
― Держите пока дома. Мест нет.
Поехали в Первую Градскую; на этот раз вели себя умнее: сказали, что подобрали сбитого мальчика на дороге и кто он и откуда ― не знаем. Слава богу, приняли.
На Красноармейскую добрались только к вечеру; вещи разгружали под буйную ругань ― шофер поносил нас на чем свет стоит: что потеряли столько времени из‑за этого «щенка», что на колесе «грыжа», бензин кончается, а начальство вычтет из зарплаты. Чтобы он, наконец, заткнулся, пришлось заплатить вдвое[35].
Незадолго до Октябрьских, нежданно‑негаданно, собственной персоной появляется у нас на Красноармейской мой злополучный братец Шурка.
Освободили его накануне, и мама с папой велели ему съездить ко мне, чтобы «успокоить Раю». Удивление от внезапного освобождения еще не покинуло Шурку.
― Понимаешь, перевели нас в Бутырки. А там только и разговоров, что работает комиссия по амнистии. Вызывают. Рассказал, что взяли‑το буханку хлеба да двести граммов масла. Они между собою начали шушукаться. А женщина из комиссии ― такая молодая, светленькая ― подходит ко мне и спрашивает: «Нечепуренко? Из Бирюлева? А сестра у тебя училась на юридическом?» «Да, говорю, все так, а сестра – Рая!» Она отошла, а потом вдруг слышу: «Нечепуренко, как впервые осужденного и несовершеннолетнего, который осознал свой неправильный поступок, по амнистии от наказания освободить».
Я поняла, что членом комиссии была Рая Коробко ― в нашей группе кроме нее были только две блондинки ― Адель Комаровская и я. Мы с Раей не дружили, много спорили, она была резка в суждениях, ортодоксальна, а меня обвиняла в излишнем либерализме[36].
Между тем Шурочка атаковала родителей письмами, негодуя, что не может угнаться за Алексеем, чтобы получить алименты. Я поехала к ней и посоветовала привлечь его к уголовной ответственности «за уклонение от уплаты алиментов». Я полагала, что брат отучится пить, если будет на некоторое время лишен свободы.
Алексею дали полтора года.
Лекции по программе курса свернули и осенью 32‑го нам, недоучкам, вручили дипломы и бросили на укрепление книготорговли.
По распределению я попала на хорошее, по общему мнению, место ― в городской библиотечный коллектор на должность консультанта по художественной литературе. Поначалу мои обязанности и мне, и моим сокурсникам казались очень привлекательными, но уже через полгода я почувствовала, что потеряла всякий вкус к чтению: приходилось читать все, что выходило в стране, и каждый четверг излагать содержание книг и давать им оценку перед собранием библиотекарей Москвы.
Однако моя зарплата была достаточно велика ― двести пятьдесят рублей в месяц, и я стала уговаривать Аросю уйти с работы, где он получал сто пятьдесят, и целиком отдаться литературному труду, о чем мы, только начав совместную жизнь, уславливались. Он долго не решался, считая, что вдвоем мы быстрее заработаем деньги, нужные для обмена, ибо район Аэропорта, где мы жили[37], был тогда довольно глухим уголком; темными вечерами ходить было страшно, а по утрам приходилось в полном смысле сражаться, чтобы втиснуться в трамвай.
Наконец мне удалось сбежать из бибколлектора в издательство ВЦСПС «Профиздат», на редакционную работу. От зарплаты кружилась голова ― девятьсот рублей при выполнении нормы!
Однако всему пришлось учиться заново. На нашем отделении критики мы лишь оценивали произведения, а как они создаются и редактируются, понятия не имели. Я впервые увидела гранки, верстку, узнала, что такое печатный лист и корректура. С оценкой представленных к изданию рукописей я еще справлялась, а вот как править тексты неграмотных в основном авторов ― работников профсоюзов, ― постигала на ходу. Но удивительно благожелательное отношение товарищей, работавших в издательстве, ― старшего редактора Менджерицкой Эрнестины Владимировны, зав. производством Фастовской Клары Ефимовны и зав. книжным отделом Топора Валентина Николаевича, ― помогли быстро пройти и этот курс. Редактировала я, как правило, дома. Арося, со своим безупречным чувством языка, помогал отделывать стиль, так что выпуск моих книжек в свет проходил без срывов и задержек.
Вскоре наши материальные успехи позволили нам приступить к поискам нового жилья. К осени 33‑го дело удалось. Доплатили за нашу восьмиметровую комнатку тысячу рублей и въехали в четырнадцатиметровую ― в самом центре, в Столешниковом переулке.
До работы на Солянке мне было рукой подать. Арося сразу после переезда ушел «на вольные хлеба» ― стал писать для радио и изучать материалы о Раменской текстильной фабрике, одной из первых на Руси, для издания книги в задуманной М. Горьким серии «История фабрик и заводов».
Той же осенью, досрочно, «за хорошее поведение и ударный труд», выпустили Алексея ― почти год провел он в заключении, участвуя в строительстве здания художественной галереи на Крымской набережной. Вернулся похудевший, с обветренным лицом, молчаливый; к водке и вину не прикасался. Случайно или нет, но они встретились с Шурочкой, и вскоре он переселился к ней. Все вздохнули с облегчением: кошмар окончился. Теперь мама была признательна мне за тот «радикальный метод» лечения от алкоголя, который по моему совету применила Шурочка, а ведь осуждала меня и очень долго обижалась.
Жизнь как будто налаживалась.
Но наши соседи... ― они словно сошли со страниц Зощенко.
Бывший хозяин комнаты уверял, что большая темная проходная, в которой находилась топка печи и куда выходили двери, ― общая наша и соседская. Но переехав, еще только внося вещи, застали такую картину: проходная ярко освещена, под люстрой ― стол, за ним гуляет веселая компания, а в углу, вдобавок, стоит застланная белым покрывалом кровать.
Я тут же решила выяснить в домоуправлении, на каком основании занята общая с нами площадь, но Арося уговорил меня на первых порах с соседями не ссориться ― мол, эта площадь нам нужна только для прохода, а что они здесь будут есть и спать, нас не касается.
Соседи жили в проходной комнате, словно другого помещения у них не было. У себя они блюли чистоту и порядок, а в «проходной» ежедневно устраивали пьянки, ссорились и дрались ― иногда приходилось вмешиваться и разнимать. На пути к нашей комнате валялась обувь, стояли табуретки, на стене висела одежда. Если у нас в печь не влезало полено и мы оставляли его до времени на полу, внезапно от удара ногой наша дверь распахивалась, и полено влетало в комнату.
С годами наши чувства становились все крепче и сильнее. Единственное, что омрачало нашу жизнь, ― это мои частые разъезды по делам редакции, во время которых не раз попадала в ситуации, которые Аросе явно не нравились. Не понимая этого, я, заливаясь смехом, и, признаться, с известным тщеславием, рассказывала Аросе о своих приключениях, считая, что между нами не должно быть ничего скрытого.
Искушения и соблазны
Это было глубокой осенью 1933 года. ЭПРОН (экспедиция по подъему затонувших судов) праздновал свое десятилетие. Наше издательство выпустило к юбилею ее начальника Фотия Крылова книжечку. Мне, как ее редактору, прислали приглашение, и «Профиздат» командировал меня в Ленинград, в котором бывать еще не приходилось, с единственной целью ― передать автору экземпляры книжки. Торжественное заседание уже началось, когда я со связкой книг вошла в зал театра и уселась в первом ряду, поближе к двери. Крылов, заметив меня, прислал записку, чтобы я поднялась в президиум. Я не хотела идти, но он, бурно жестикулируя, настаивал. Чтобы не привлекать внимания публики, прошла в задние ряды президиума. Удивительно красивый, высокий блондин лет сорока вскочил и уступил мне стул. Я смущенно поблагодарила, он улыбнулся, откуда‑то принес другой стул и сел рядом. Через некоторое время шепнул:
― Вы из Москвы?
― Да, ― тоже шепотом ответила я.
― А что это за книжки?
– Это сочинение Фотия Крылова под моей редакцией, ― тихо засмеялась я.
― Чудесный подарок эпроновцам к празднику!
― А вы тоже водолаз?
― О, моя работа гораздо глубже, ― она в толщах народных масс! ― И протянул руку: ― Станислав, ― ударение пришлось на второй слог.
Торжественная часть сменилась банкетом. Вокруг роились в основном люди военные, с орденами и знаками отличия. Женщин почти не было, и, когда начались танцы, меня приглашали наперебой. Станислав не отпускал меня и уверял, что я все танцы заранее обещала ему. Я была в ударе, много смеялась, говорила, что таких обещаний не давала, а он шутя обвинял меня в забывчивости. Разошлись с банкета почти на рассвете. Оказалось, Станислав, как и я, получил номер в «Астории» ― до гостиницы дошли вместе.
Я вошла в свой номер, подавлявший обилием бархата и позолоты, и долго наслаждалась ванной: дома мылись в тазиках, за занавеской, или ходили в баню. Не хотелось даже ложиться спать, хотя постель была царская. Вспомнила Есенина, который смог повеситься среди такой роскоши.
Утром, стоя перед зеркалом, критически отнеслась к своему туалету: голубая трикотажная юбка с гофрированными полосками, простая, голубого цвета майка, а поверх нее
― широкий коричневый ремень. Удивилась, как Станислав, несомненно, повидавший немало «шикарных» дам, мог весь вечер танцевать с такой несуразно одетой, в стиле 20‑х, комсомолкой. Но другой одежды у меня не было ― пришлось отправиться на пленум ЦК водников в этой.
Станислав оказался там. Сразу подошел, сел рядом. Перекидывались шутливыми репликами по поводу неудачных выражений ораторов. Вдруг слышу:
― Слово предоставляется представителю Профинтерна.
Станислав поднялся и пошел к трибуне. Речь его, с приятным польским акцентом, была яркой и содержательной. Он говорил о значении интернационализма для борьбы трудящихся всего мира, о глубокой любви рабочих капиталистических стран к стране социализма, о стачках и забастовках в защиту нашей страны.
Председатель ЦК водников Иосиф Сигизмундович Юзефович подошел ко мне:
― Я вижу, оратор увлек вас, ― чуточку ревниво сказал он. ― Берегитесь, он поляк, а они коварны!
― Но вы сами поляк! И так обижаете свою нацию? ― отшутилась я. ― А кстати, какую работу он выполняет в «Профинтерне»?
― Секретарь секции.
― А фамилия и имя у него, конечно, ненастоящие?
― Да! Кстати, он просил дать ему машину ― посмотреть город. Хотите, поезжайте с ним, вам, наверное, тоже интересно? Мой шофер ― коренной ленинградец, лучше любого экскурсовода!
Как только Станислав сошел с трибуны и подошел к нам, Юзефович, уступая ему место, сказал:
― Сейчас на повестке выборы всяких комиссий, вам обоим это неинтересно. Поезжайте осматривать город.
― Большое спасибо! ― сказал Станислав. ― За машину и особенно за спутницу!
Мы побывали у дома на Мойке, где жил и умер Пушкин, у Эрмитажа, осмотрели памятники Петру и Суворову, знаменитых коней Клодта, полюбовались Невским и набережными Невы. В то время была еще карточная система, поэтому закончили нашу экскурсию в Интернациональном клубе моряков, на проспекте Огородникова, где нас накормили по талонам. Отсюда, несмотря на пронизывающий ветер, пешком отправились в «Асторию».
Станислав рассказывал о своей работе с моряками мира.
Он побывал во многих странах и городах, как правило, инкогнито, каждый раз под новым именем. Были и провалы. Сидел в тюрьмах, выходил и вновь принимался за ту же работу. По национальности поляк, но родился в Канаде, много лет жил в Америке и в Англии, учился у нас в Союзе, знал девять языков.
К концу нашей прогулки я почувствовала такой огромный интерес к этому человеку, такое восхищение его личностью, что меня охватил страх. Успокаивало, что вел он себя спокойно, не позволял никаких вольностей и двусмысленных шуток, которых было так много в начале нашего знакомства.
Вечером на ответном банкете в гостинице «Знаменская», который ЛВО дал в честь ЭПРОНа, мы не расставались и танцевали, танцевали без перерыва. Станислав стал теснее прижимать меня к себе, и мне это нравилось... Сознание, что эта встреча не кончится для меня добром, заставило собрать последние силы и, воспользовавшись предложением Юзефовича, уехать вместе с ним на его машине в «Асторию».
Сбежала с банкета в самый разгар веселья.
Утром, когда я чинно сидела на Пленуме водников, на соседний стул опустился Станислав:
― Почему вы исчезли с банкета? ― тихо спросил он.
― Заболела голова, и Юзефович предложил подвезти до гостиницы.
― Я вижу, он следит за вами, как родной отец!
― А он действительно относится ко мне, как к дочери!
― А как вы сейчас себя чувствуете?
― Хорошо! Выспалась, и все прошло.
― Да, у вас отличный вид.
― И настроение тоже.
Еще часа полтора мы послушали ораторов и, воспользовавшись перерывом, сбежали. Станислав подхватил было меня под руку, но его огромный рост мешал нам. Тогда, сняв перчатку, он взял мою ладонь, и, держась за руки, как дети, мы двинулись по пустынным улицам к Ленинградскому порту. Мы спешили рассказать друг другу про себя все, все... Он интересовался моими редакционными и личными делами. Когда услышал о муже и о дочке, со вздохом сказал:
― Самое тяжелое в нашей жизни подпольщиков ― это невозможность иметь семью!
― Но почему, ― наивно возразила я, ― если есть любимая?
– Мы, профессиональные революционеры, ― сказал он отвернувшись, ― не должны мучить своих любимых. Наша жизнь так неопределенна... По крайней мере, я не решался до сих пор... Может быть, потому, ― Станислав замолчал и серьезно поглядел на меня, ― что не встретил такую, как вы!
Я настолько испугалась этого признания, что поспешно выдернула свою руку и долго не могла найти слов для ответа. Наступило долгое и неловкое молчание. Я решилась прервать его «остротой»:
― Значит, я подхожу для роли тех, кого можно мучить?
― Зачем же так трактовать мои слова? Просто мне кажется, что если бы я встретил такую женщину, как вы, меня не удержали бы размышления «об ответственности».
Я смущенно молчала. Он вновь схватил мою руку, и так мы дошагали до клуба, где обычно обедали. За столом он пристально глядел на меня, а я, малодушно избегая его взгляда, ела уткнувшись носом в тарелку.
На пленум не пошли и вернулись в гостиницу. Я сказала, что хочу отдохнуть перед банкетом, который на этот раз давало в честь ЭПРОНа Управление морского порта. В гостинице мы жили на разных этажах. Он ― ниже, я ― выше. Когда поднимались по лестнице (лифт не работал) и дошли до его этажа, он вдруг сказал:
― Может, зайдете ко мне? У меня есть великолепное вино!
Я почувствовала, что краска бросилась мне в лицо, и, как настоящая провинциалка, испуганно залепетала:
― Что вы, что вы! Ни в коем случае! Я вина не пью! ― И еще сильней покраснела под его укоризненным взглядом, вспомнив, как он угощал меня на банкетах и я с удовольствием принимала бокал из его рук. От страха, что сдамся, приму приглашение, помчалась по лестнице вверх.
У себя в номере, отдышавшись, поняла: надо уезжать ― и немедленно. Позвонила экспедитору и упросила взять для меня билет на ночной поезд, что‑то соврав про семейные обстоятельства.
― Поздно заказываете, ― ответил он, ― но так и быть, попробую.
Только положила трубку, звонок:
― Если вы обиделись, приношу извинения! Надеюсь, что не откажетесь вместе пойти на банкет?
― Нет, что вы, охотно!
Мы встретились на его этаже, спустились вниз и вместе с другими приглашенными сели в поданные для нас командованием порта автобусы.
В этот вечер пароход «Сибиряков» гостеприимно распахнул свои кают‑компании и палубы. Гремела музыка; под разноцветными фонариками, тесно прижавшись друг к другу, уже кружились пары. Мы тут же включились в этот водоворот. Станислав прижал меня к себе и прошептал:
― Не обижайтесь, я мечтаю побыть с вами не в толпе, не на улице, а где‑нибудь в тиши, наедине. Могу я надеяться?
Я опустила глаза. «Если не достанут билета, я погибла, ведь уступлю!» И вдруг увидела, как, расталкивая танцующих, ко мне пробирается экспедитор. В высоко поднятой руке он держал билет и плацкарту.
― Еле вас разыскал, ― пытаясь овладеть дыханием, сказал он, ― торопитесь, поезд уходит в двенадцать ночи, а вам, наверное, еще в гостиницу надо?
― Спасибо, ― я взяла билет, ― сейчас же еду!
― Как?! ― воскликнул Станислав. ― Вы уезжаете?
― Я забыла, что срок командировки окончился, ― солгала я.
― Я вас провожу!
― Не стоит, продолжайте веселиться.
― Нет, нет, я должен!
― Это вызовет только ненужные толки!
Но он упрямо пробирался со мной к выходу. Тогда, в каком‑то узком корабельном коридоре, я крепко его поцеловала и бросилась бежать. Навстречу попался Юзефович ― сослалась на болезнь ребенка. Он посочувствовал, дал машину, и через два часа я сидела в поезде, а сердце колотилось, как у воришки, который чудом избежал разоблачения.
Арося, выслушав мою горячую исповедь, в которой я, конечно, опускала многие детали, переменился в лице. Я испугалась.
― Любимый! Но я же убежала, у нас все в порядке!
― Ты делаешь мне больно, ― тихо сказал он.
― Ах! Лучше бы я не рассказывала тебе ничего!
― Нет! ― закричал Арося, ― мы должны говорить друг другу все! Понимаешь, дело не в том, что ты понравилась ему... страшно, что ты увлеклась им... Ты понимаешь, как это больно?
― Да, да, ― расплакалась я, ― ну, прости меня!
― Я больше не буду, ― мрачно передразнил он. Но тут же принес мне воды, напоил и успокаивал, пока я не перестала плакать.
Больше мы к этой истории не возвращались[38].
Во время моих командировок Арося вынужден был домовничать и довольствоваться письмами, в которых я старалась смягчить горечь наших разлук, не унывал и много работал ― выступал на радио, куски из истории Раменской фабрики публиковала фабричная газета.