Он помрачнел. Взял сверку, быстро ее просмотрел, подписал и, поднявшись со стула, тихо сказал:
― Вы правы, но я не оставляю своей надежды. А вдруг у вас что‑то разладится в жизни! Помните, сколько бы лет ни прошло, я буду вас ждать!
Я пожала плечами; кивнув на прощание, раздвинула занавеску, заменявшую нам дверь в приемной, и ушла в редакторскую.
Неожиданно Иван Васильевич посочувствовал Черникову:
― А мне его жаль. Я его хорошо понимаю.
Я удивленно посмотрела на него.
― Как же, по‑вашему, мне следовало поступить?
И все‑таки смеяться над чувствами не стоило
Колокольников переулок
Сонечка звала няню «мамой», а меня «мамочкой», что мне, по правде говоря, не нравилось. Соседи же считали, что я «покрываю грех» младшей сестры, выдавая ее дочь за свою. Когда Настя, рыдая, отрицала это, они, ухмыляясь, утверждали, что она похожа на меня, а значит ― сестра, «потому как обе белые», то есть блондинки.
Я предлагала Насте отучить Сонечку звать ее мамой, но она огорчалась еще больше, и все оставалось по‑прежнему.
Мы из последних сил старались не обращать внимания на козни соседей, но они наглели все больше, напивались, дрались, и Аросе порой приходилось вмешиваться: непременно наступал момент, когда Николай мертвой хваткой вцеплялся Ольге в волосы и та принималась орать как резаная. Я не пускала Аросю, боялась за него, но он, не выдержав, все же вступался. Как только Николай, направленный могучей рукой Ароси, влетал в свою комнату, Ольга начинала кричать, что ее мужа убивают. Выйдя из запоя, они становились мрачными и обидчивыми ― их оскорбляло, что мы не устраиваем скандалов, не замечаем их хамства и, следовательно, за людей не считаем. Что правда, то правда ― людьми эти люмпены не были. Настя не раз, с испугом поглядывая в сторону Ароси, шепотом передавала мне слова Ольги, что когда‑нибудь они набьют морду «этим интеллигентам» или чего‑нибудь подсыплют в суп.
|
И тут, как всегда, повезло.
У Ольги была сестра Катя. Каждый день перед работой она приводила к ней двух сопливых, с бледными лицами, чахоточного вида ребятишек, нажитых, как говорила Ольга, «в разгуле». Как‑то, застав Катю одну, я расспросила ее о житье‑бытье и, узнав, что в Колокольниковом переулке, вблизи Сретенки, у нее есть комната, предложила обменяться:
― Побольше твоей будет, ― важно сказала Катя, ― Но, Харитоновна, предупреждаю: у меня полуподвал.
― Не страшно. А ты подумай, как тебе удобно будет вместе с Ольгой! Здесь и сухо, и не придется каждый день таскаться с детьми по трамваям!
Она явно обрадовалась:
― Приходи смотреть.
Не откладывая дела в долгий ящик, отправилась в тот же вечер с Аросей «на смотрины».
Стены комнаты были сырые, облупленные, в полу зияли дыры, не было даже плинтусов. Но комната ― широкая и длинная, восемнадцать метров ― понравилась, и особенно тем, что все три окна располагались по одной стороне, причем два были выше тротуара ― дом стоял на крутом склоне. Я сразу сообразила, что расположение окон позволит выгородить шкафом небольшую спаленку, где поместится тахта для Насти и кроватка Сонечки.
Не раздумывая, предложила Кате обмен.
За свое согласие она заломила цену, явно превышавшую наши возможности, но мы легко убедили ее, что стоимость ремонта превосходит стоимость четырех квадратов, да и ноги в нашей комнате перед окнами не мелькают.
|
Следующим утром мы уже стояли в очереди в бюро обмена. Как правило, при обмене требовалось согласие соседей, и я очень боялась, что Ольга по своей вредности заартачится, но нам пошли навстречу, поскольку удалось доказать, что Катя переезжает к сестре.
Дело сладилось так быстро, что Ольга и глазом, как говорится, не успела моргнуть.
― Ловко вы мне свинью подложили! ― сказала она и, обиженно хлопнув дверью, ушла в свою комнату. Но через минуту вернулась с бутылкой водки. ― Слышь, Харитоновна, давай, что ли, на посошок? Привязалась я к вам, ― в глазах у нее стояли слезы.
Меня это не тронуло, и пить я не стала.
В первую ночь после переезда, усталые, мы побросали кое‑как вещи и, наскоро перекусив, улеглись спать (Сонечка с Настей были у мамы, в Бирюлево).
Разбудил меня какой‑то шум, писк и возня. Открыла глаза и в серой ночной мгле ― окна еще были без занавесок ― увидела, что крышка стола странно шевелится и с нее временами что‑то с глухим стуком обрывается на пол. Словно зачарованная зрелищем, я не могла ни пошевелиться, ни вытолкнуть из горла хоть какой‑нибудь звук. С третьей попытки голос прорезался:
― Проснись, проснись, здесь какие‑то звери!
Арося открыл глаза, надел, нащупав рукой, очки и сел в кровати.
― Крысы! ― захохотал мой отчаянный муженек.
Он дотянулся рукой до окна, где лежали карнизы, схватил один из них и ударил по столу. Раздался дикий визг ― со стола будто картошка посыпалась и раскатилась по полу. От ужаса и отвращения я закрыла лицо руками.
|
Арося включил свет, и стало понятно, что причиной крысиного сборища оказалась булка, не доеденная за ужином.
Остаток ночи провели без сна, расставляя по местам вещи.
На другой день Арося где‑то на улице подобрал кота‑подростка, серого, с тигровыми полосками. Сонечка была в восторге от нового жильца, к тому же Барсик оказался отменным бойцом: почти каждое утро мы обнаруживали задушенную крысу. Я форсировала ремонт ― с огромным трудом, по совету новых соседей, раздобыли редкий по тем временам стеклобитум и промазали им и еще цементом дыры и щели ― и уже через месяц безмятежно зажили в новой, значительно более удобной, чем прежде, комнате.
Шапиро. Болезнь отца
Поручили мне сделать книжку, освещающую деятельность пожарных. Председателем ЦК профсоюза работников пожарной охраны был Лазарь Шапиро. Мы познакомились, и он под предлогом работы над книжкой повадился бывать в издательстве. В нашу редакционную комнату он вторгался с шумом и смехом, рассыпая комплименты, к тому же у него всегда имелся наготове свежий анекдотец, как правило, сомнительного свойства, но всегда политически безупречный. Высокого роста, шатен, с зелеными продолговатыми глазами, он нравился нашим женщинам. Самодовольно и торжественно он приглашал меня и моих сотрудниц в свою машину, чтобы подбросить до столовой, помещавшейся в бывшем «Славянском базаре». Само собой, все охотно соглашались. После обеда он не раз уговаривал меня покататься с ним по Москве, но я отказывалась и если садилась в машину, то только в компании ― столь явные знаки внимания, конечно, всем бросались в глаза.
Как‑то Арося встречал меня после работы и нос к носу столкнулся с ним. Оказалось, когда‑то они вместе работали в Москопищепромсоюзе. Лазарь напросился в гости. Пришел с бутылкой вина и сам ее почти всю выпил. Рот его не закрывался ни на минуту ― он буквально по уши был набит всякими слухами и сплетнями. И после этого вечера ― зачастил. Поставит свою «персональную» у наших окон и спускается в наш скромный полуподвал. Огромный такой, вроде и в угол сядет, а все равно полкомнаты занято ― разбросает по полу ноги и болтает о том о сем; иногда произнесет монолог о прекрасном, по сравнению с проклятым прошлым, положении советского пожарного ― вроде как по делу пришел. И треп продолжается снова.
Поначалу я к этим визитам относилась серьезно ― надо же помочь начинающему автору, потом надоело. Я демонстративно перестала обращать на него внимание и, как бы занятая домашним хозяйством, порой даже не отвечала на реплики. Арося же стал явно злиться: Лазарь воровал у него те немногие после работы часы, когда он мог заняться своим любимым делом ― стихи Арося отделывал бесконечно, буквально зализывая их до блеска, что, как мне казалось, не всегда шло им на пользу.
― Ты можешь мне объяснить, с какой стати этот человек повадился к нам чуть ли не ежедневно?
― как‑то спросил раздраженный Арося.
Я засмеялась:
― Он же твой товарищ по прежней службе!
― Никогда мы не были товарищами, даже близкими знакомыми! Он ездит из‑за тебя!
― Неужели? ― захихикала я.
― Не смейся! Он буквально пожирает тебя глазами. Он стремится, как бы случайно, коснуться тебя...
― Ну, ты и ревнивец, каких свет не видывал!
― Я прошу тебя, ― сказал Арося, очень серьезно, ― дай мне слово, что ты отвадишь его от этих визитов... ― И, помолчав, добавил: ― Больше того, я прошу, дай слово, что будешь избегать встреч с ним. Поверь моей интуиции, он очень плохой человек.
Арося был так расстроен, что я с легкостью дала просимое слово. И держала его честно. Перестала пользоваться машиной для поездок в столовую, объяснив это желанием ходить пешком «для моциона», и откровенно попросила не ездить к нам:
― У Ароси очень срочная работа.
― И что же такое он пишет? ― с отвратительной иронией поинтересовался Лазарь.
― Историю фабрик и заводов.
Мне не хотелось, чтобы он считал моего мужа поэтом‑неудачником.
К годовщине гибели Кирова издательство напечатало тысячу экземпляров. «Товарищ Киров» был разослан во многие редакции газет, крупным политическим деятелям, ученым и авторам книги с просьбой о замечаниях и предложениях, которые мы хотели учесть при полном тиражировании в двадцать пять тысяч. До лета занимались исправлениями, дополнениями. Я лично выверяла каждый лист, чтобы не пропустить ни одной опечатки. Все шло нормально. Наконец основной тираж был готов, «сигналы» поступили в Главлит, куда меня вскоре и вызвали.
Молодой цензор встретил меня холодно.
― Книгу придется перепечатать. Вы допустили массу ошибок!
― Не может быть! Первый тираж в тысячу экземпляров проходил Главлит и был полностью разрешен к выпуску. Все исправления согласованы!
― Мало ли что было, ― сказал цензор, ― сейчас поступили другие указания.
― Но что же вас не устраивает?
― А вот, извольте! Что это вы так мрачно расписали детство Кирова? Отец пил запоем... пропал из дома... мать рано умерла... детей отдали в приют... Все это придется вычеркнуть.
― Но ведь это подлинная биография Кирова! ― воскликнула я. ― Об этом рассказывали его сестры, жена, которая следила за нашей работой с самого начала и подписала верстку к печати.
― Это та правда, которую не следует афишировать,― назидательно сказал цензор и вдруг почти зашептал: ― Писатель Чумандрин, расписавший эту правду, арестован. К тому же, ― он снова увеличил громкость, ― у вас допущены и политические ошибки в главе, посвященной борьбе Кирова с оппозицией. Ваши рабочие авторы заявляют, что «Зиновьев говорил так убедительно, что казался правым».
― Но как же иначе показать силу и убедительность выступлений Кирова? ― спросила я недоуменно. ― Ведь тот же рабочий говорит: «Но выходил на трибуну С. М. Киров и в прах разбивал все аргументы оппозиции, так что мы тут же осознавали их неправоту».
― Вот и оставьте эти слова, а насчет убедительности оппозиции ― вычеркните!
― Нет, ну каков идиот! ― поделилась я впечатлениями о глупых, с моей точки зрения, замечаниях редактора Главлита с нашим заведующим книжным отделом В. Н.Топором. Член партии, он призвал меня, комсомолку, «быть поскромнее, посамокритичней и исправить все, что предложат».
Выпуск книги снова задержали.
Отец вскоре совсем свалился; болел он долго и мучительно, сперва в больнице, а потом дома. Он шумно и тяжело дышал, ноги у него распухли, горчичники, которые ему ставили на сердце, не помогали. Понимая, что умирает, он очень переживал, что не может проститься со своим старшим сыном, пропавшим, как он считал, из‑за его проклятий. Хорошо хоть от Шурки с канала приходили письма.
В январе 1936 года отец скончался на руках у мамы ― ему не исполнилось и шестидесяти. Похоронили его на кладбище рядом с церковью, в строительство которой он вложил столько сил и, как мне кажется, из‑за которой очень многое сломалось в судьбах его старших сыновей...
Спустя месяц после смерти отца вернулся Алексей. Он появился поздним вечером, обросший, оборванный, грязный, в опорках вместо обуви, Оказалось, уйдя из дома, в тот же вечер он напился и пристроился ночевать на Павелецком вокзале. С работы Алексей «за пьянство» давно был уволен, но от родных это скрывал. В ту ночь устроили облаву на «бродяг». Тех, кто не смог указать места работы, тут же посадили в эшелон и отправили на лесозаготовки. Одежды не давали и, когда начались сильные морозы, отпустили по домам. Смерть отца, рассказ мамы, как тот, умирая, страдал от того, что не простился «с блудным сыном», ― все это потрясло Алексея основательно[43].
В это время мы с Аросей учились на историческом факультете: я заочно, а он по моим учебникам и методическим разработкам. Получить диплом, не имея высшего образования, он не мог, но ему важна была не «корочка», а совсем другое. Я, стремясь в аспирантуру, училась на «скорую руку», лишь бы спихнуть предмет; он же вникал в материал основательно
― порой он мне пересказывал и одновременно растолковывал целые книги, благодаря чему экзамены я сдавала играючи.
Но в начале 1936‑го года я снова забеременела. Арося был против аборта, боялся за меня, хотя закона об их запрещении еще не было, а главное, хотел второго ребенка. Так было принято решение, положившее конец моим мечтам о научной деятельности.
Эдик
Лето 36‑го выдалось жарким. Я просто задыхалась в городе, и мы переехали к маме в Бирюлево, в новый дом, стоявший посреди уже большого яблоневого сада.
Вернулся со строительства канала Шурка, но ненадолго ― ему было запрещено жить в Московской области, и вскоре он уехал работать в Таганрог.
Младший брат Ароси, Сея, окончив строительный техникум, поработав на строительстве завода «АМО», перешел на должность прораба дачного кооператива в Кучино. Строительство дач закончили досрочно. В благодарность правление предложило Сее свободный участок.
― Мне дача не нужна, а у вас скоро прибавление. Вы только представьте ― свежий воздух, речка, парное молоко! ― уговаривал он нас.
Поехали, посмотрели местность и ― загорелись. Из Кучино возвращались переполненным поездом.
Сонечка прижималась головкой к моему животу и вдруг громко закричала:
― Мама, закрой рот, к тебе влетела ворона и стучит клювом по моей голове!
Вечером я объяснила ей, что скоро у нее появится «братец». Теперь, стоило Аросе вернуться домой с набитым портфелем, Сонечка бросалась нему:
― Ты мне братца принес?
Отныне куклы, наряженные в платьица, ее не интересовали ― требовала мальчиков.
Очередной отпуск я взяла раньше декретного, так тяжело мне было. А Настю с Сонечкой по путевке, выданной мне в профкоме, отправила в дом отдыха «Матери и ребенка».
Как‑то зашла в издательство, чтобы отправить им посылку с фруктами. Соня Сухотина, младший редактор, оторвавшись от бумаг, подняла голову:
― А, Раечка? Между прочим, ― она сделала паузу и посмотрела на мой живот, ― тебя дожидается какой‑то симпатичный брюнет!
Вышла в приемную ― Марк! Меня как будто горячим молоком облили. Осенью тридцать четвертого я была тоненькой и подвижной. Беременность меня не красила ― я располнела, большой живот торчал вперед, задирая подол платья. Смутилась, потом разозлилась и бойко протянула руку:
― А, Марк! Какими судьбами? Надолго? ― и с вызовом посмотрела в красивые черные глаза на смуглом узком лице.
Он не отвел взгляда, сделал вид, что ничего особенного во мне не замечает, лишь крепко пожал руку.
― Я уже свободна! Можем прогуляться, ― предложила я, и он с радостью согласился. Болтаем о пустяках: о погоде в Москве и Харькове, о предстоящих отпусках, возможном месте отдыха. Дошли до ворот. Я увидела, что подходит трамвай, и вдруг побежала к нему. Вскочила на переднюю площадку и помахала Марку рукой ― будто страшно куда‑то спешила[44]...
Бирюлево‑Товарная ― огромная станция с большой сетью путей для переформирования поездов ― в то время не имела переходного моста. Пассажиры, жившие на нашей стороне, вынуждены были пробираться под вагонами.
Предосторожность требовала осмотреться; как назло, к составу подошел паровоз. И вдруг вижу, неподалеку какой‑то мужчина в полувоенном кителе, волоча за собой плачущую девочку лет четырех, лезет под вагон.
― Что вы делаете?! ― в ужасе закричала я и ухватила его за ремень. Он с удивлением оглянулся, но остановился. Состав вздрогнул и тихо покатился. Когда мимо проплывала тормозная площадка, я взобралась на нее и перешла путь. Там снова стена из вагонов. Осторожно спрыгнула, подлезла под другой состав, потом еще под один ― дальше дорога была свободна.
Вдруг шедшая мне навстречу женщина закричала:
― Оглянитесь!
Я подчинилась и услышала свист бутылки в сетке, пролетевшей над моей головой. По девочке я узнала в разъяренном мужике давешнего безумца. На какое‑то мгновение ноги подкосились, но все же я побежала.
― Убью суку, все равно убью! ― слышала я, перепрыгивая через рельсы и думая об одном: только бы не споткнуться!
Сразу за полотном железной дороги стояло здание клуба. После бега с препятствиями, я как рыба хватала ртом воздух и никак не могла надышаться. Внутри все дрожало. Прислонилась к стене и, защитив голову руками, стала взывать о помощи. Из клуба тотчас выскочила ватага ребят и навалилась на моего преследователя.
Среди ребят оказался мой младший брат Митя:
― Не бойся, мы его задержим!
Наш дом был виден, но дорога поднималась в горку.
Я одолела половину пути, оглянулась: на земле копошилась груда тел, в отдалении стояла девочка ― и, едва волоча ноги, двинулась дальше. Внезапно какой‑то шум поразил слух. Обернулась: пьяный вырвался от ребят и, по‑прежнему размахивая бутылкой в сетке, уже настигал меня. А подъем все еще продолжался. На счастье, из‑за пригорка появилась пара ― мужчина и женщина. Не раздумывая, заскочила за спину мужчины и присела на корточки.
― Где она?! Дайте ее мне!
Женщина закричала:
― Дерешься со своим, так не лезь к моему!
― Он не мой, не мой, я его не знаю!
Но тут, слава богу, подоспели ребята и снова сбили моего преследователя с ног.
Я ввалилась в дом, к маме, и, скрючившись от боли в животе, зарыдала.
Вечером приехал Арося. Он так испугался за меня и будущего ребенка, что тут же хотел ехать в Москву. Но в животе уже все успокоилось, и мы остались в Бирюлево.
В конце лета возвратились Сонечка и Настя. Настя оказалась в «растерянных чувствах», в глаза не смотрела, тяжело вздыхала, а потом решилась и попросила совета, как ей поступить. Директор столовой в доме отдыха, узнав, что она няня, а не мама ребенка, стала уговаривать ее перейти к ним на работу. Пообещала обучить поварскому делу и устроить в общежитии.
Мы задумались: расставаться с такой преданной няней очень не хотелось, но речь шла о судьбе молодой, полуграмотной девушки, профессия повара для которой была шансом найти свое место в жизни. И мы сказали Насте, что, пожалуй, следует воспользоваться представившейся возможностью.
Расставание было тяжелым, особенно с Сонечкой. Рыдали обе, однако со мной и Аросей Настя попрощалась сдержанно. Уже потом соседка рассказала, что она, оказывается, обиделась на то, что мы ее не отговаривали, не просили остаться, а сразу согласились на уход. Вот и пойми душу человеческую!
Списались с маминой родней из Старого Оскола и вскоре получили телеграмму о выезде к нам новой домработницы.
Встречала ее на вокзале. По растерянному и глупому виду женщины с узлом в руках, одетой в потертый бархатный жакет, в черную, поддернутую на животе юбку и обутой в растоптанные башмаки, догадалась: она!
Подошли к трамваю. Прасковья посмотрела на него с недоумением и спросила:
― А где машина?
― Какая машина?
― А мне сказали, что в Москве все ездят на машинах, а такие‑то вагончики и в нашем городе есть!
Наше жилье, разгороженное шкафом, ее тоже разочаровало. Выдала ей белье, сводила в баню, показала магазины, рынок, поучила готовить. Начала сразу учить читать и писать.
― Хозяйка, а когда вы мне ботинки купите?
― Когда поработаешь, ― ответила я, ― еще не знаю, уживешься ли ты?
― А хоть и не уживусь, ботинки купите! Я в деревне свои десять лет носила и ничего, а у вас в Москве как прошлась по асфальтам, так они сразу каши запросили.
― Так потому и запросили, что ты их износила, должен же когда‑то им конец прийти.
Не унялась. Купила ботинки, отдала свое платье.
В своих декретных отпусках я получала лишь «по среднему», работа Ароси на радио и в редакции «Истории фабрик и заводов» денежных знаков почти не приносила. А тут, как назло, явился «демон‑искуситель» в образе бывшего начальника, главного бухгалтера института горючих ископаемых. Стал он Аросю уговаривать вернуться на работу в качестве главного бухгалтера и экономиста подсобного опытного завода при этом институте. Арося колебался недолго.
― Это не уйдет, ― убеждал он меня, ― я постараюсь сочетать работу с литературным трудом и полностью вернусь к нему, как только ты выйдешь из декрета.
Я сопротивлялась ― верила в его талант, видела изумительную трудоспособность и была убеждена, что он непременно добьется успеха на литературном поприще.
Но матерям отпусков по уходу за ребенком не давали, очередной я уже использовала... И я согласилась.
Сонечка была ребенком удивительно способным. Однажды она заявила:
― А ты знаешь, мама, я читать умею!
Ей еще не было пяти лет, и я засмеялась. Ее никто не учил, но буквы она знала лет с двух ― постоянно требовала, чтобы мы ей их называли.
― Ты не веришь, не веришь? ― обиделась она, ― вот смотри: «бакалея», а это «гастроном».
― Ну, ты же отлично знаешь, ― возразила я, ― как называются эти магазины, и думаешь, что читаешь. Многие дети, выучив наизусть стихи Чуковского или Маршака, берут любимые книжки, водят пальчиком по строчкам и думают, что читают.
― А я читаю по‑настоящему! Вот, смотри: «комиссионный».
Я скептически молчала. Пришли домой, разделись; Сонечка тут же схватила газету и принялась громко читать передовую «Правды».
Арося был потрясен ― весь вечер он наслаждался Сонечкиным чтением, открывая на случайных страницах совсем не детские книги, бурно восхищался, таскал ее на руках и без конца целовал.
Через неделю она заболела скарлатиной. Отвезли ее в больницу, сделали в комнате дезинфекцию. Женщина в грязном белом колпаке, из‑под которого неряшливо торчали седые волосы, взяла с меня подписку, что рожать я обязуюсь только в специальном роддоме, где сразу будут приняты меры по моей изоляции.
Ночью 27 октября 1936 года приехали мы с Аросей в роддом, расположенный за театром Красной Армии. Конечно, никакого инфекционного бокса там не было, меня уложили в служебной комнате, и утром, в семь тридцать на свет появился мой сынок. Только навесили нам с ним клеенчатые номерки на руки, как поднялась ужасная суматоха ― что‑то случилось в родильной палате. Бросили голенького малыша на столик, стоявший рядом с моей кроватью, и убежали. Лежим, посматриваем друг на друга ― малыш пыхтит, пускает слюнки и порой глубоко вздыхает. Вошел врач:
― Как, до сих пор не вышло место? Что же вы молчите?
А я недоуменно:
― Какое место?
Не отвечая, врач засучил рукава халата и принялся мыть руки. Прибежала сестра, сделала мне укол.
― Придется потерпеть, ― сказал врач, засунул в меня руку по локоть и что‑то резко дернул. Я вскрикнула; плотный кусок, похожий на печенку, громко шлепнулся в таз.
Потекли дни, необыкновенно скучные ― в полной изоляции. Книги, принесенные Аросей из дома, не пропускали: мол, могут внести инфекцию. Были только его ласковые, нежные письма и свидания с молчаливым мальчиком в часы кормления. В отделении патологии он был самый крупный (вес ― 4,9 килограмма), и сестры его прозвали «председателем колхоза». К счастью, на третий день Арося принес книги с чеками из магазина, с датой покупки, и последние дни в больнице я провела уже не так скучая.
Наконец нас выписали ― сына назвали в честь любимого Аросиного писателя Эдгара По, – а вскоре закончились и сорок дней Сонечкиного карантина. По дороге в больницу купили куклу‑мальчика в матроске, а заодно ― одеяльце для Эдика.
Дочку вывели в капоре, в новом сереньком пальто с белым воротничком. Щечки пухлые, румяные, голубые глазки блестят, губки раздвинуты в смущенной улыбке. Ужасно обрадовалась кукле.
Подошел трамвай; я села, Арося встал рядом, Сонечка прижалась к моим коленям. И вдруг звонко, на весь вагон:
― А у меня теперь есть маленький братик!
Мы удивленно засмеялись:
― Почему ты так думаешь?
― А одеяльце такое маленькое, оно для него?
Мы переглянулись.
― Ну, скажи, скажи, у меня есть маленький братик?
― Придешь, увидишь, ― строго сказала я, смутившись взглядами трамвайных попутчиков.
Сонечка задумалась, опустила глаза, отвернулась.
Сошли с трамвая, свернули в переулок и сразу услышали душераздирающий крик малыша из открытой форточки. Час кормления давно был пропущен. Я кинулась вперед; в коридоре сбросила шубу и, наскоро сполоснув над раковиной грудь и руки, метнулась в комнату. Эдик от возмущения и обиды то и дело терял сосок и, скривив губы, снова принимался плакать. Наконец, сосредоточенно чмокая, затих. И только теперь я обратила внимание на Сонечку, застывшую у двери ― глаза широко раскрыты, губы сжаты, новая кукла безжизненно свисает в руке.
Арося, заметив ее состояние, подошел к детскому столику, и тихонько позвал:
― Иди же, иди сюда, посмотри, сколько игрушек, это все для тебя!
Вдруг Сонечка ринулась от двери к столу, села на стульчик и, обхватив голову руками, громко, отчаянно зарыдала. Когда я, закончив кормить малыша, позвала ее взглянуть на долгожданного братца, она отказалась и еще долго сидела за столиком, уткнув лицо в ладошки.
Тридцать шесть дней декретного отпуска пролетели, как одно мгновенье, а очередной я уже использовала. Перевела мальчика на прикорм и вышла на работу.
Вскоре после октябрьских праздников было назначено партийно‑комсомольское собрание по поводу «грубых политических ошибок», допущенных при составлении книги «Товарищ Киров» и пропущенных при редактировании В. Н.Топором.
На собрании был зачитан «реестр ошибок», полученный из Главлита. В нем содержалось гораздо больше замечаний, чем было сделано мне лично. В частности, там значилось «как недопустимое» выражение «черт возьми», которое Киров употребил, выступая с трибуны XVII съезда партии. Требовали исключить фразу Хаджи Мурата Мугуева о том, что Киров после побега в 1912 году появился в редакции владикавказской газеты хоть и «в белой рубашке, но блестя потертыми штанами».
― Не вижу ошибок, и доводы дураков меня не убедят! ― выкрикнула я.
В. Н.Топор вел себя иначе: каялся в допущенных ошибках, а в перерывах подходил ко мне и ругал, что я не понимаю ситуации.
Ко второй годовщине гибели С. М. Кирова «Правда» опубликовала из нашей книги целую полосу воспоминаний и, главным образом, тех, которые предлагалось исправить. Думаю, именно потому, что рассказаны они были живым человеческим языком. Я ликовала, но рано. Мое выступление со ссылкой на «Правду» выслушали, но кому же хотелось себя признать неправым? К тому же «Правда» не опубликовала воспоминаний о борьбе Кирова с оппозицией, и теперь все выступавшие нападали именно на эту главу, тем более что ее редактор накануне признал все «ошибки».
Собрание, теряя пыл, близилось к концу, когда слово взяла моя близкая подруга Катя Русакова.
― Мне уже давно не нравятся настроения Нечепуренко! Мало того что она обругала товарища из Главлита, так она еще возмущалась якобы «неправедным судом», когда за пение в клубе запрещенной песни был осужден ее брат.
Вот уж от кого не ожидала!
С ней мы делились впечатлениями о событиях и людях, и мнения наши, казалось, совпадали. Когда критик Анатолий Тарасенков сделал Кате предложение, за советом она прибежала ко мне. Впрочем, уже на следующий день сообщила, что Анатолий переехал к ней в особнячок и привез на саночках свои вещи и книги. А недавно Катя рыдала у меня на плече из‑за его измены...
― А что Нечепуренко говорила про строительство канала? ― продолжала топить меня Катя, ― А вот что: «Неужели нет других способов привлечь рабочую силу?»
― Ложь! Это все ложь! ― Я вскочила с места. ― Докажи, что я такое говорила! Если у меня были такие настроения, то почему только ты одна слышала о них? Уверена, ни один человек не подтвердит твоего навета! Никто от меня ничего подобного не слышал!