Женщины с Университетштрассе 1 глава




Бойцы вспоминают минувшие дни

- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

Проект "Военная литература": militera.lib.ru

Издание: Бойцы вспоминают минувшие дни. — М.: Воениздат, 1960.

OCR, правка: Андрей Мятишкин

 

[1] Так обозначены страницы. Номер страницы предшествует странице.

{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

 

Бойцы вспоминают минувшие дни (сборник). — М.: Воениздат, 1960. — 232 с. — (Военные мемуары). / Цена 5 руб.

 

Аннотация издательства: В сборник «Бойцы вспоминают минувшие дни» вошли произведения членов литературного объединения при Центральном Доме Советской Армии имени М. В. Фрунзе. В этот творческий коллектив входят заслуженные генералы, адмиралы и офицеры Советских Вооруженных Сил. За плечами каждого из них — многотрудный путь борьбы и побед. Многим членам литературного объединения довелось не только командовать войсками, но и самим создавать первые полки Советской Армии.

В воспоминаниях, включенных в этот сборник, нашли отражение наиболее интересные страницы их жизни и боевой деятельности в период первой мировой, гражданской и Великой Отечественной войн. Просто, искренне, порой с большой эмоциональной силой они рассказывают «о времени и о себе», о мужестве и несгибаемой воле советских воинов. Каждое такое произведение бывалого военного человека, с честью прошедшего сквозь огонь войны, вызывает у читателя чувство патриотической гордости за наш народ и его Вооруженные Силы, порождает горячее стремление служить Родине так, как служили ей эти сильные духом советские воины.

 

СОДЕРЖАНИЕ

А. А. Гречкин. К новому берегу [5]

А. Е. Одинцов. За мудрым и горячим словом [77

И. Н. Виноградов. На оборонительных рубежах [105]

Г. И. Мартьянов. Мои товарищи [121]

Г. М. Савенок. Комендант Вены [167]

 

Бойцы вспоминают минувшие дни

Иллюстрации

А. А. Гречкин. К новому берегу

А. Е. Одинцов. За мудрым и горячим словом

И. Н. Виноградов. На оборонительных рубежах

Г. И. Мартьянов. Мои товарищи

Г. М. Савенок. Комендант Вены {3}

Примечания

 

 

Иллюстрации

Генерал-лейтенант Алексей Александрович Гречкин (стр. 4)

Подполковник Антон Егорович Одинцов (стр. 76)

Генерал-майор Иван Николаевич Виноградов (стр. 104)

Инженер-полковник Георгий Иванович Мартьянов (стр. 120)

Полковник Григорий Михайлович Савенок (стр. 166)

 

 

А. А. Гречкин. К новому берегу

Генерал-лейтенант в отставке Алексей Александрович Гречкин родился в 1893 г. В 1918 г. добровольцем вступил в Красную Армию. В годы гражданской войны принимал участие в борьбе с белогвардейцами и иностранными интервентами.

Член КПСС с 1938 г.

А. А. Гречкин занимал должности командира полка, дивизии и корпуса; на фронте в период Великой Отечественной войны командовал армией. За успешное руководство войсками и личную храбрость, проявленную в боях с врагами, награжден многими орденами и медалями. [5]

Стоял погожий июньский день 1917 года.

Волга словно застыла в призрачном мареве. Противоположный берег был еле виден, затянутый мглой знойного полдня. Пахло дегтем и пылью.

Далекие, как эхо, басовитые гудки волжских пароходов перекликались с визгливыми маневровыми паровозами. Неторопливо тарахтели по булыге извозчичьи пролетки и военные повозки.

Воробьи, возясь у моих ног, радостно переговаривались друг с другом, ссорились, купались в пыли и задорно поглядывали на прохожих. А я сидел на скамейке тенистого сада при саратовском госпитале, где находился на излечении после контузии, полученной во время боевой разведки на Западном фронте. И снова (в который уже раз!) решал мучительный вопрос: вернуться ли на фронт, куда звало меня чувство долга, или остаться в местном гарнизоне.

Вспомнились полк, в котором провоевал два с лишним года, лица солдат, заросшие давно не бритой щетиной, развороченная снарядами земля, вспышки ракет, вырывающие из темноты исковерканные стволы деревьев, лужи в окопе и вот эта последняя моя атака...

— Как чувствуете себя, поручик? — раздался знакомый [6] голос дежурного врача. Он подошел незаметно и стоит передо мной — сутулый старик со старомодным пенсне в тонкой металлической оправе и с черным шнурком, закинутым за ухо. У него разлохмаченные седые волосы и такая же небрежно подстриженная бородка.

— Здоров, доктор, совсем здоров. Пора и честь знать: два месяца провалялся у вас... Какие новости с фронта? Наступаем?

— Фронтом интересуетесь, молодой человек? — и глаза из-под стекол пенсне колюче смотрят на меня. — А знаете ли вы, где этот главный фронт? Там, где немцы, или здесь, в тылу?.. То-то и оно, поручик. Вся Русь пришла в движение. Вся! Повсеместное брожение умов. Сумбур в мыслях. Дерзкие мечтания... Боюсь, смутное время возвращается на Русь. Смутное! — повторяет он и, старчески шаркая ногами, медленно уходит по дорожке к главному корпусу.

«Смутное время»... Эти же слова сказал полковой командир полковник Трампедах за несколько недель до той, памятной для меня, атаки.

Вьюжным февральским вечером он вызвал нас к себе — всех офицеров полка, от командира роты и выше.

Его сообщение запомнилось мне почти дословно: «Господа офицеры, я пригласил вас для того, чтобы объявить важное правительственное сообщение. — Полковник стоял прямой, вытянувшийся, как на параде, и глаза, всегда холодные и пустые, на этот раз выдавали волнение. — Его императорское величество государь император Николай II отрекся от престола. Государственная власть в России перешла в руки Временного правительства».

Тут в бесстрастном металлическом голосе Трампедаха послышались печальные нотки: «Обстановка в стране сложна. Идет борьба политических партий за новую форму правления в России. Обстановка крайне сложна, — повторил он и на минуту замолчал, очевидно давая нам время осмыслить сказанное. — Полагаю излишним обсуждать и комментировать происшедшее событие, — продолжал полковник. — Однако считаю долгом предупредить: нам придется действовать в обстановке смутного времени. А это требует величайшего спокойствия, силы воли, [7] храбрости и дисциплины. Помните, война не кончилась. Надо думать, она будет продолжительной и еще более ожесточенной. Поэтому — спокойствие, сила воли, храбрость и дисциплина».

Помню, сообщение полковника об отречении царя не произвело на меня большого впечатления — оно казалось естественным и неизбежным. Но его слова о «смутном времени» заставили задуматься.

Должен сказать, что за все двадцать три года своей жизни я, если иногда и размышлял над тем, почему люди делятся на богатых и бедных, то до сути вопроса не добирался. Этот веками установившийся порядок казался мне нерушимым.

Правда, когда я, сын крестьянина-батрака, учился еще на скудные отцовские гроши в церковно-приходской школе села Дьякова Самарской губернии, мне приходилось с ребятами, уходя в лес, петь «Марсельезу», «Варшавянку», читать «крамольные» стихи. Уже потом, общаясь с учителями, я слушал их сдержанно-критические замечания о политике правительства.

Возвращаясь на каникулы домой, я рассказывал обо всем этом отцу, под сурдинку напевал ему ту же «Варшавянку», а отец плакал и говорил: «Нет, не дожить мне, сынок, до того желанного времени. А ты не очень-то ершись. Осторожнее шагай. Оступиться легко, подняться трудно».

Объявление войны отодвинуло все это в сторону и вызвало во мне какие-то неосознанные патриотические чувства.

Потом солдатчина в запасном батальоне лейб-гвардии Измайловского полка, экзамен на звание вольноопределяющегося второго разряда, пехотная школа, и вот я, прапорщик царской армии, еду на фронт заменять тысячи таких же, как сам, безусых офицеров, убитых и искалеченных в первые месяцы войны.

Мне везло: смерть проходила мимо, а время и большие потери на фронте прибавляли звездочки на погонах.

Так стал я поручиком, командиром роты, кавалером орденов Святого Владимира и Святой Анны, обладателем анненского оружия с надписью «За храбрость» и красного темляка на эфесе шашки.

Тогда думал лишь так: я — офицер и должен защищать родину. [8]

Понятие «родина» было для меня туманным и расплывчатым. Мне даже трудно сейчас сказать, как тогда я представлял себе родину. Скорее всего это была поднятая плугом так вкусно пахнущая земля, любимая с детства широкая привольная степь, ржаные колосья, снежные сугробы зимой, весенние разливы рек, девичьи песни по вечерам, мои родители и я сам — молодой, здоровый, увлекающийся...

Словом, из речи полковника я понял, что сейчас больше, чем когда-либо, родина требует от меня храбрости и дисциплины. И когда наш полк был брошен в наступление и подпоручик Максимов первым ворвался в неприятельские окопы, я выскочил на бруствер, крикнул: «Ребята, за мной!» и очертя голову помчался вперед.

Дальше ничего не помню.

Сознание вернулось уже в своих окопах. Потом недомогание, болезнь. И здесь, в саратовском госпитале, врачи одно время даже не надеялись вернуть меня к жизни. Но молодость и здоровье взяли свое, и уже пришло время выписываться.

Пока тянулась эта процедура выписки, я бродил по городу.

В те дни Саратов жил митингами, бурными собраниями, горячими речами.

Старый врач был прав: всюду «брожение умов и дерзких мечтаний». В голове у меня неразбериха. Все же с каждым днем в сознании рождалось, правда смутное, представление о партиях, о классах, о разгорающейся классовой борьбе. Я твердо решил не оставаться в Саратове, а вернуться в родной полк: там, в своей среде, легче будет понять то большое и сложное, что надвинулось на страну.

 

* * *

 

На привокзальной площади жарко и пыльно. У кассы галдящая толпа жаждущих уехать.

Протискиваюсь к окошечку.

— Куда прешь, ваше благородие? Становись в очередь! — грубо бросает по моему адресу толстая женщина, нагруженная увесистыми узлами. — Двое суток тут маемся, а ты, гляди, какой прыткий! [9]

— Молчи, тетка. Не твоего ума дело, — останавливает ее стоящий рядом унтер-офицер, но в голосе его нет обычной твердости.

Очередь молчит. В глазах или равнодушие, или еле скрываемая недоброжелательность.

Становится как-то не по себе. Молча протягиваю в кассу требование.

— В Москве пересадка, — выбрасывая в окошко билет второго класса до Минска, равнодушно говорит кассир.

Стараюсь как можно осторожнее выбраться из толпы, но неприязненные взгляды провожают меня.

Нет, этого не было три месяца назад.

Почему? Почему люди враждебно косятся на мои погоны?

На перроне разноголосый гомон, паровозные гудки, лязг буферов, невообразимая толчея. Кто-то нечаянно ударяет меня в больное плечо ребром деревянного сундучка.

Раздражение нарастает.

Резко указываю солдату: показалось, что он нарочно не отдал мне чести. И снова ловлю на себе все те же неодобрительные, подчас враждебные взгляды.

Это словно подстегивает меня. Разве вместе с царем рухнул и порядок в армии? Нет, прав полковник Трампедах: прежде всего дисциплина...

Тут я сам с запозданием замечаю прошедшего мимо штабс-капитана и не отдаю ему чести.

В довершение всего начинает остро болеть ушибленное плечо, и настроение окончательно портится.

У входа в вагон возбужденная толпа. Раздаются сердитые выкрики: «Самоуправство... Нахальство... Разложение...»

Ко мне бросается расплывшаяся, пожилая, но молодящаяся дама в шуршащем черном шелковом платье, в яркой кокетливой шляпке.

— Господин офицер, прошу вас, помогите. Солдаты без билетов ворвались в вагон. Заняли наши места. Нам негде сесть. Проводник не может с ними справиться. Прошу, наведите порядок.

И снова злые выкрики: «Распустились... Не армия, а бог знает что...» [10]

Вскакиваю на подножку. Чувствую, как накипает возмущение. И плечо так разболелось, что хоть криком кричи.

Действительно, некупированная половина вагона второго класса занята солдатами. Они тесно расположились на верхних и нижних полках. Разулись, разложили на багажниках сапоги, развесили портянки. Остро пахнет потом.

Пожилой седоватый проводник без особой охоты уговаривает солдат освободить вагон. Солдаты не обращают на него никакого внимания, чувствуя, что через минуту он, бессильно разведя руками, оставит их в покое.

— Билеты есть?

— Господин поручик, мы на фронт едем, — докладывает унтер-офицер.

— Я тоже еду на фронт, однако у меня есть билет. И все едут по делам. И никто не имеет права лишать их места. Понятно?

Солдаты продолжают молчать. Некоторые устало жуют хлеб, запивая водой из фляжки. Другие переглядываются друг с другом. И только тот, кто рядом со мной, свесив с полки босые ноги, смотрит на меня враждебно, насмешливо, словно хочет сказать: «А ну, попробуй выгнать. Попробуй».

Из глубины вагона раздается хриплый мужской голос.

— Какая распущенность! Теперь понятно, почему нас немцы бьют.

Эти слова словно хлыстом ударяют меня. Поворачиваю голову. На нижней полке сидит толстяк с отвисшим подбородком и жует бутерброд с колбасой. Рядом с ним молодая сестра милосердия. Ее глаза нетерпеливо смотрят на меня, словно ждут, словно просят что-то сделать.

— Унтер-офицер! Солдатам одеться и марш в третий класс! — неожиданно вырывается у меня.

— Уже пробовали, господин поручик. Все битком набито.

— Выполняйте приказание!

Унтер-офицер вытягивается и подчеркнуто строго командует:

— Одева-а-йсь!

Солдаты, гремя котелками, неохотно, но по привычке сноровисто обуваются, вскидывают на спину вещевые [11] мешки и скатки шинелей и вопросительно смотрят на унтер-офицера, очевидно надеясь, что ему удастся все уладить. Но я неумолимо молчу.

— Выходи-и! — раздается команда.

Солдаты идут мимо, и мне кажется, что это моя рота проходит передо мной — те же обветренные загорелые лица, те же давно не бритые щеки, выцветшие гимнастерки и в глазах безмерная усталость.

На мгновение мелькает мысль: да правильно ли я сделал, что выпроводил солдат, идущих в окопы, под пули?

Нет, все верно: прежде всего дисциплина.

Прошли солдаты, и на смену им, шумя, толкаясь, споря, втискиваются пассажиры. Какие-то мужчины с бычьими шеями, в добротных костюмах, с кожаными чемоданами в руках. Молодая барынька с подведенными глазами. Она брезгливо морщит пудреный нос и прикладывает к нему кружевной платочек.

— Фи, какой воздух!

И, наконец, та полная дама в шуршащем платье. За ней идет горничная, нагруженная свертками и пакетами.

Дама, пыхтя и вытирая пот с лица — ее, видимо, основательно помяли при посадке, — пытается кокетливо улыбнуться и приторно благодарит меня. Молча отодвигаюсь в сторону, готовый резко ответить ей, и неожиданно встречаюсь с глазами сестры милосердия. Они смотрят в упор, в них упрек и обвинение.

Чувствую, как кровь приливает к лицу.

Да, они правы, эти глаза: я поступил не так, как надо. Я удалил из вагона солдат, с которыми два с половиной года месил грязь на дорогах Польши, лежал в окопах, ходил в атаки, видел смерть, кровь, рваные раны. Я выгнал моих солдат, чтобы дать место вот этим барынькам с кружевными платочками, вот этим господам с кожаными чемоданами, которые не знают, как свистят пули, как терпко пахнет кровь.

К черту нравоучения полковника Трампедаха! На свете есть что-то важнее его требований. Не знаю, что именно, не знаю, как назвать это, но оно выше, несравнимо выше полковничьих наставлений...

— Господа! — круто поворачиваюсь к пассажирам. — Вам придется потесниться в двух отделениях. А эти два займут солдаты. [12]

— Помилуйте, как же можно?.. Мы протестуем!.. У нас билеты. Мы будем жаловаться коменданту!

Рывком открываю окно. У вагона на платформе растерянно топчутся солдаты.

— Унтер-офицер, ко мне!

Солдаты, очевидно, слышат в моем голосе что-то обнадеживающее и настораживаются.

— Унтер-офицер Ломакин по вашему приказанию! — щелкнув каблуками, четко докладывает он.

— Размещайтесь в этих двух отделениях. Одно место наверху оставьте мне. Сапог до ночи не снимать.

— Слушаюсь!

Солдаты молча входят в вагон.

Стараясь не смотреть на них, молча забираюсь на свою полку. Кружится голова. Боль в плече не стихает.

И снова я встречаюсь глазами с сестрой милосердия. На этот раз они совсем другие — одобряющие, ласковые, улыбчатые.

Очевидно, я слишком внимательно смотрю на сестру, и она, конфузясь, быстро отводит глаза. Но в уголках ее губ по-прежнему дрожит улыбка.

На платформе вокзальный колокол гулко бьет три раза. Протяжный паровозный гудок, лязг буферов, толчок — и шумный перрон медленно плывет мимо вагонного окна.

Лежу на полке. Мерно стучат колеса. Усталые солдаты сладко похрапывают. В соседнем купе слышится оживленный говор. До меня доносятся только отдельные реплики.

— Поверьте, господа, грядет торжествующий хам. Своими грязными сапожищами он растопчет все, что дорого, все, что свято, во что мы верим, чему поклоняемся.

— Ну зачем так мрачно? Уверяю вас, скоро все встанет на место. Мы разгромим немцев, соберется Учредительное собрание, и настанет золотой век, господа. Да, золотой век, когда народ поймет великие святые лозунги — свобода, равенство и братство.

— Боюсь, он уже понял эти святые лозунги. Только по-своему, конечно. Вот, не угодно ли: ворвались в вагон, разлеглись на наших местах, навоняли, простите, портянками. А завтра ввалятся в мой дом, лягут в грязных сапогах на мою кровать, а меня самого — под зад ногой. Вот вам и будет свобода, равенство и братство. [13]

— Что говорить, есть, конечно, болезненные исключения. В семье не без урода. Но ведь и на них управа найдется.

— Управа? А где она, эта управа? Ваш Керенский? Слюнтяй и пустобрех! Вот полюбуйтесь на его офицерика. Струсил. В кусты полез.

— Да, с такими вояками немцев не победить. Нам нужна твердая, жесткая рука. Рука военного, а не присяжного поверенного. Чтобы железом и кровью...

— А знаете, мне иногда приходит в голову страшная мысль: да так ли уж нужна сейчас эта победа над немцами? Из двух зол выбирают меньшее. Может быть, лучше культурный немец, чем наш российский хам?

— Ну что вы говорите! Жутко подумать!

— А думать надо. Пора. Давно пора.

— Хватит, господа, о политике — в зубах навязло. Хотите, я вам последний анекдотик расскажу? Свеженький! Вчера шурин из Петрограда привез. Только рекомендую дамам ваткой уши заложить. Разрешите?..

Хочется спрыгнуть с полки и отхлестать по щекам этих мерзавцев.

Нет, такого откровенно злого разговора я еще не слышал.

И какая ненависть, какое презрение к этим солдатам, что умирают за них в окопах!..

А они умирают. За что?

Полковник Трампедах говорил: за отечество, за народ.

Но ведь они — те, что сейчас гогочут над анекдотом, — тоже отечество, тоже народ?

Значит, и за них умирать?

Нет, тут что-то не так...

Может быть, прав тот старик рабочий на митинге в Саратове: «Штык в землю — и точка!»

А что дальше? Покориться немцам? Отдать им нашу землю?

Значит, зря погибли тысячи солдат? Значит, напрасно пролиты реки крови?..

Нет, нет, это не выход. Но где он, выход?

Путаются мысли. В голове сумбур. А надо понять, непременно понять что-то большое, важное, главное.

Почему вчера все было ясно? Потому что жил, не думая, не видя, что творится вокруг?.. [14]

Просыпаюсь от людских голосов и звона кружек.

Раннее солнечное утро. Станция Ртищево.

Плечо как будто перестало болеть, но голова словно свинцом налита, и такая слабость, что пальцем не хочется шевельнуть. Видимо, все-таки раньше времени выписался из госпиталя.

Снова стучат колеса. На нижних полках солдаты смачно жуют черный хлеб и запивают горячим чаем.

Захотелось есть: вчера в этой суматохе так и не удалось перекусить.

Спускаюсь вниз. Солдаты охотно уступают место, угощают кипятком.

Мимо меня проходят проснувшиеся пассажиры. Важно проплывает полная дама в шелковом платье. Тяжело шагает толстяк, тот, что жевал бутерброды. А за ним — сестра милосердия.

Она задерживается: солдат полез под полку за мешком, загородил дорогу, и мне только сейчас удается как следует ее разглядеть.

На этот раз она без косынки, в легком темном платье, с полотенцем, перекинутым через плечо. Стройная девичья фигура. Пышные светлые волосы уложены сзади тугим узлом. Мягкие правильные черты лица. А глаза большие, синие, ясные.

Она заговаривает с солдатом — у нее красивый грудной голос. И мне кажется, что я знаю ее давным-давно, еще с детских лет — вот эту легкую, словно летящую фигурку, волосы, золотом отливающие на солнце, мягко очерченный рот и этот голос, такой особенный, такой несхожий с другими, что, право, я сразу же узнаю его среди сотен других.

Сестра не видит меня.

Подойти? Окликнуть?

Нет, не решаюсь: мешает моя проклятая застенчивость перед женщинами.

Сижу как на иголках: сейчас она будет возвращаться обратно.

Минут через десять в соседнем отделении слышу ее голос — она говорит с унтер-офицером.

— Скажите, вы на Западный фронт?

— Станция назначения — Минск. А там — как начальство прикажет.

— Значит, до Минска вместе. [15]

Меня словно что-то поднимает с полки.

— Простите, а вы, сестра, в самый Минск? — спрашиваю я и не узнаю своего голоса: он неожиданно спокоен и смел.

— Нет, я до Маневичей. Около Сарн.

— Вот как! Значит, мы с вами попутчики... В госпиталь или на питательный пункт?

— В госпиталь. А вы, поручик, там бывали?

— К сожалению, бывал. Эвакуировался оттуда... Позвольте представиться, — и я называю свое имя и отчество.

— Зинаида Афанасьевна Руднева. А лучше — просто Зина. И вас я буду называть Алеша. Хорошо?

Она говорит это так легко, так просто, словно мы действительно давно знаем друг друга.

— Глядите, утро-то какое!.. Хотите, пойдем на площадку? Там можно окно открыть. Я так люблю смотреть в окно, когда еду в поезде. Пойдемте?

Мы стоим у открытого окна. Утро действительно хорошее. Словно только что вымытые, мелькают перелески. На опушках белые ромашки, голубые колокольчики, сине-желтые иван-да-марья.

— Дождик, очевидно, был.

— Как, вы дождя не видели? И грозу проспали? Ну и сон у вас богатырский! — весело смеется Зина, и смех у нее звонкий, как серебряный колокольчик. — Всю ночь громыхало. Я долго не могла уснуть. Нет, не потому, что была гроза. Меня вчерашний разговор взбудоражил. Вы слышали, что говорили мои соседи?

— Краем уха.

— Мне очень хотелось поспорить с ними. Но я не решилась. Боялась, скажут: «Молоко на губах не обсохло». И будут правы: я действительно почти ничего не знаю. Но одно я знаю, твердо знаю: они не правы... Скажите, Алеша, мы победим? — неожиданно спрашивает она.

— Должны победить.

— А почему же они говорят, что все пропало, что армия развалилась?

— Потому что они мерзавцы и подлецы! — зло вырывается у меня. — Будь на то моя воля...

— Вы бы поколотили их? — улыбается Зина.

Потом, чуть помолчав, задумчиво продолжает: [16]

— Не знаю, надо ли их колотить, но я их ненавижу. И вот из-за таких, как они, я и очутилась здесь... Если бы вы знали, Алеша, какая у нас тоска, в нашей слободе Докровской! Словно нет войны, нет революции. Или брюзжат, как вон те в вагоне. Или спекулируют, наживйясь на чужом горе. Душно, дышать нечем. Никого не хотелось видеть. Только и свет был в окне, что наш старый учитель истории. Он меня и надоумил: «Уходи отсюда, Зинуша. Иначе плесенью покроешься. Поезжай на фронт. Там жизнь настоящую увидишь — может быть, страшную, но настоящую. Ума-разума наберешься. И место свое в жизни найдешь»... Вот я и еду жизнь настоящую смотреть... Скажите, Алеша, я правильно сделала?

И Зина доверчиво рассказывает мне свою нехитрую жизнь.

Училась в гимназии в слободе Покровской, против Саратова, на левом берегу Волги. Дошла до седьмого класса, но тут ее класс «отличился»: добрая половина гимназисток выскочила замуж за прапорщиков. И класс закрыли...

— Вы что так на меня смотрите, Алеша? — улыбается Зина. — Думаете, и я выскочила замуж? Нет, я не тороплюсь. Успею... Ну, потом окончила краткосрочные курсы сестер милосердия и поехала. Сейчас мама, наверное, в слезах... А как у вас, Алеша, сложилась жизнь?..

Странное дело: никому, никогда, ни разу я не рассказывал об этом — стыдился почему-то своей трудной юности, — а тут рассказал. И так это у меня легко получилось, что сам себе не верил: да я ли это говорю?

— Мы с вами, Зина, земляки. Родился я тоже в Поволжье, километрах в ста от вашей слободы. У вас в Покровской гимназии училась моя двоюродная сестра. Вы, может быть, знаете ее — Нюра Глущенко.

— Еще бы! Мы с ней одноклассницы. Как только наш класс закрыли, она сразу же уехала к своим родным.

— Так вот, у ее родных я батрачил, — говорю и даже не краснею — так просто мне с Зиной. — Родители умерли, когда мне было шестнадцать лет. Пришлось самому пробивать себе дорогу. Правда, немного помогала тетка, Нюрина мать. Окончил второклассную учительскую школу. В четырнадцатом призвали в армию солдатом. [17]

Потом учебная команда, школа прапорщиков — и вот стоит перед вами поручик.

— Вы в этот раз виделись с Нюрой?

— Нет. Прямо из госпиталя на фронт.

— А с родными?

— У меня их нет, Зина.

— Кто знает, может быть, это и к лучшему, — задумчиво говорит Зина и ласково касается моей руки. — Вам легче устраивать по-своему свою жизнь. А мне так трудно было сказать маме, что еду на фронт. Так трудно... Но вы мне, Алеша, не ответили на мой вопрос: я правильно сделала, что бросила дом и еду?

— Не знаю, Зина. Там, на фронте, трудно, очень трудно для женщины.

— Пусть! Этого я не боюсь. Но зато увижу настоящую жизнь и настоящих людей. Ведь правда, Алеша, там настоящие люди? По-моему, они не могут быть не настоящими: они рискуют жизнью, идут на смерть, они защищают родину...

— Там разные люди, Зина.

— Конечно, разные. Но зато не такие слюнтяи, сморчки, нытики, спекулянты, как у нас, в слободе... Алеша, у меня к вам большущая просьба: расскажите о ваших товарищах. Хочу знать, каких встречу людей: ведь я же ничего не знаю, ничегошеньки. Только правду говорите, всю правду, а не так, как в газетах пишут или как говорили вон те, в вагоне. Хорошо?..

Когда в Саратове, в госпитальной палате, мы, раненые, болтали друг с другом, я подчас рассказывал всякие случаи из нашей полковой жизни — иногда страшные, иногда смешные. Но Зина, кажется, требует, чтобы я рассказал о своих товарищах, показал их нутро — чем они дышат, что думают, как поступают. Я никогда не задумывался над этим. Просто были люди, которые мне нравились или не нравились. А что такое настоящий человек или не настоящий? Не знаю.

Нет, я не смогу этого сделать. Лучше я расскажу о себе: мне почему-то так хочется, чтобы Зина знала обо мне все, без утайки.

— Начну с себя, Зина. Расскажу о том, как хотел стать музыкантом, а стал офицером.

— Музыкантом? — удивленно переспрашивает Зина. — Вы? Рассказывайте, Алеша, рассказывайте. [18]

И я рассказываю, как нес солдатскую службу в четвертой роте запасного батальона лейб-гвардии Измайловского полка в Петрограде и как однажды полковой капельмейстер, отбирая рядовых со слухом, зачислил меня в музыкантскую команду.

Я был счастлив: с детства любил петь и втайне мечтал, что буду учиться музыке. И тут вдруг — такая удача.

В тот же день, когда у нас в казарме горнист проиграл отбой, я сел в углу и стал писать письмо моему закадычному другу о том, какое неожиданное счастье выпало на мою долю.

В казарме все давно спали, я уже кончил письмо, как в коридоре послышался звон шпор и вошел дежурный офицер, прапорщик Богомазов.

— Отбой был? — гаркнул он на меня.

— Так точно, был, ваше высокородие.

— Почему не исполняешь распорядка?

— Письмо писал, задержался, ваше высокородие.

— Письмо писал, сволочь? Погоди, я научу тебя солдатскую службу нести. Научу!

Он вырвал у меня письмо и прочитал его.

— А-а, музыкантом захотел стать, скотина! В трубу дудеть? А другие пусть умирают?

Он скомкал бумагу, зажал ее в руке и, непристойно ругаясь, начал махать ею перед моим лицом.

Я невольно откинул голову и сжал кулаки. Еще немного, и я бы ударил прапорщика.

Офицер понял, швырнул письмо на пол и зло крикнул.

— Я тебе покажу музыкантскую команду! В маршевую роту! На фронт!..

— В ту ночь я не спал, Зина. Было жалко: так мечтал о музыке — и все сорвалось. И обидно было: как смел он орать на меня, замахиваться... Представил себе, как уйду с этой маршевой ротой на фронт и как там каждый прапорщик может вот так же издеваться надо мной. Страшно стало...

— Что же дальше, Алеша?

— А дальше мне повезло, Зина. Очень повезло. Прапорщик получил какое-то назначение и ушел от нас. В ближайшую маршевую роту я не попал. Добыл программу испытаний на вольноопределяющегося второго разряда, две недели сиднем просидел над учебниками, [19] выдержал экзамен при Второй Петроградской гимназии и стал юнкером школы прапорщиков...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: