Женщины с Университетштрассе 5 глава




— И еще, Алексей. О земле.

«1. Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа.

2. Помещичьи имения, равно как все земли удельные, монастырские, церковные, со всем их живым и мертвым инвентарем, усадебными постройками и всеми принадлежностями переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов, впредь до Учредительного собрания».

— Ну, понял, Алеша? Понял?

Нет, не разумом я понял, а сердцем, всем существом своим почувствовал, что свершилось грандиозное, невиданное, в корне меняющее жизнь — мою, Денисова, нашего полка, всей страны. [66]

— Пошли, Алексей, пошли! — торопит Денисов. — В землянке сейчас грешно сидеть. К людям пойдем!

Весть о революции уже разнеслась по всему полку — и полк похож на растревоженный муравейник. Всюду горячо обсуждают события в Петрограде. И снова я вяжу все то же, быть может, еще более отчетливое и резкое, размежевание на два лагеря — те, кто принимает и приветствует революцию, и те, кто боится и ненавидит ее.

Штабные офицеры мрачны и растерянны. Они смолкают, когда к ним подходит кто-то «чужой». На вопросы отвечают односложно, стараются поскорее отделаться от ненужного им собеседника.

Солдаты еще и еще раз повторяют лаконичные, скупые, но такие емкие, такие долгожданные слова первых декретов Советского правительства.

И два слова, два коротких слова чаще других передаются из уст в уста: «земля» и «мир».

 

* * *

 

Через несколько дней из штаба дивизии приходит приказ о расформировании нашего полка и о назначении капитана Сомова председателем, а меня членом ликвидационной комиссии.

Начинаются хлопоты.

Прежде всего надо где-то раздобыть обмундирование. Наступил ноябрь, дождь сменился снегом, по ночам температура доходила до пяти градусов мороза, а многие из солдат все еще одеты по-летнему. К тому же и сапоги порядком износились. А солдату хотелось вернуться домой если не щеголем, то во всяком случае и не оборванцем.

Полковых запасов обмундирования нам не хватало. Предстояло пополнить их из дивизионных складов. И мне было поручено отправиться к начальству с ведомостями на получение шинелей, сапог, гимнастерок и прочего вещевого имущества.

В ту пору дивизией командовал недавно назначенный к нам генерал-лейтенант Соболев.

Мне не приходилось встречаться с ним, но слава о нем, как о храбром, волевом, талантливом генерале, гремела далеко за пределами дивизии.

Рассказывали, что в первые годы войны после тяжелого и неравного боя его часть попала в окружение. Казалось, [67] выхода из кольца нет. Надо или сдаваться в плен, или идти на прорыв. Генерал неожиданным для врага, до дерзости смелым, но глубоко продуманным стремительным броском вывел свою часть из окружения с небольшими потерями.

Говорили, будто он одинаково строг и требователен ко всем. И одинаково справедлив. Во всяком случае даже в эти последние дни, когда так обострилась рознь между солдатами и офицерами, я никогда не слышал от солдат резкого осуждающего слева по его адресу. Наоборот, чувствовалось, что они уважают Соболева. «Наш генерал», — говорили о нем солдаты.

Почему-то, когда я подъезжал к штабу дивизии, генерал Соболев представлялся мне высоким, плечистым, с резким голосом, властными глазами. И я невольно растерялся, увидев в крестьянской избе, где работал и жил генерал, сидящего в переднем углу за простым столом человека небольшого роста, седого, с печальными серыми глазами под нависшими густыми бровями. Был он в мундире без погон, но с двумя георгиевскими крестами — на груди и на шее.

— Ваше превосходительство, — смутившись, по-старому рапортую я, вытянувшись перед генералом. — Штабс-капитан Гречкин представляется по случаю прибытия из 228-го Задонского полка.

— Ваше превосходительство? — удивленно переспрашивает генерал, вскидывая на меня глаза.

— Простите, господин генерал. Вырвалось по старой привычке.

— Да, по старой привычке... А вы давно в полку, штабс-капитан?

— Два с лишним года. И мы, солдаты и офицеры полка, гордимся тем, что служим под вашим командованием, господин генерал, — неожиданно и как-то очень некстати вырывается у меня.

— Да?.. Лестно слышать. Очень лестно... Простите, как вас величают?.. Алексей Александрович? Меня зовут Петр Петрович. Прошу садиться... Значит, полк расформировывается и уходит?.. Позвольте полюбопытствовать: куда вы лично путь держите, Алексей Александрович?

— Сначала загляну в родные места, а потом — работать. Дел сейчас непочатый край. Многое придется ломать, многое строить. [68]

— Да, очевидно, это так, — задумчиво говорит генерал. — А вы, Алексей Александрович, большевик? — неожиданно спрашивает он.

— Нет, пока не большевик. Но с ними, с большевиками.

— Ну что ж, значит, определились. Откровенно сознаюсь — завидую вам. Очень завидую... Вот вы сказали, что гордитесь командиром своей дивизии. Боюсь, все это в прошлом. Так же, как и «ваше превосходительство»... Да, я делал все, чтобы быть полезным своей армии, родине, народу. Полагаю, право командовать дивизией заслужил честно. А кто я сейчас? Бывшее «ваше превосходительство», командир бывшей дивизии. Да, да — бывшей, Алексей Александрович. Фактически ее уже нет, формально она перестанет существовать завтра, когда остальные полки последуют вашему примеру — «заглянуть в родные места, а потом ломать и строить», как вы изволили сказать. А что прикажете мне делать, штабс-капитан?

Генерал берет папироску, закуривает, задумчиво барабанит пальцами по столу.

— Я много думал над всем этим в последнее время. И понял, что непростительно ошибался. Мне казалось, армия должна быть вне политики. И я сам горячо отстаивал этот тезис. А оказывается, от политики никуда не уйдешь. Никуда... Нет, в том, что произошло, я не виню большевиков, не виню солдат. Народ никогда не ошибается. Виноваты мы, офицеры. Вернее, та часть офицерства, которая чванством, тупостью, сословными предрассудками порвала связь с солдатами, народом и замарала этим всех офицеров. Пропасть легла между солдатом и командиром. Глубокая пропасть. И теперь этого не поправишь. Близится неизбежная расплата. Она будет суровой. Ведь это у вас в полку был убит капитан Яновский?.. Должен вам признаться, Алексей Александрович, я уже написал своей старушке и детям прощальное письмо.

— Напрасно, Петр Петрович! — горячо вырывается у меня, и я ловлю себя на том, что на мгновение забыл, кто сидит передо мной. Нет, теперь это не генерал, не командир моей дивизии — это просто хороший, честный, стареющий человек, в свое время не понявший основного, главного и оказавшийся на распутье. Вот как я тогда, на Саратовском вокзале. [69]

— Вы сказали, Петр Петрович, что народ никогда не ошибается, — продолжаю я. — Не ошибется он и на этот раз.

— Вы полагаете? Дай-то бог... Хотя это не меняет существа дела. Вот вы говорите — строить, ломать. Нет, я не гожусь на это. С юных лет я делал одно дело, которым мы с вами занимались последние три года. Теперь войне конец, армии нет и, значит, меня за борт, на свалку.

— Не верю, Петр Петрович! Не верю!—говорю я и удивляюсь, откуда у меня берутся эти горячие слова. — Конечно, не могу ручаться, но мне кажется, что армия у нас будет. Не знаю, какая, но будет. И в ней — ваше место, Петр Петрович. Ваше заслуженное место. Если, конечно...

— Что — если? — нетерпеливо перебивает генерал.

— Если вот так же откровенно, честно, как мне, вы скажете все это большевикам.

— Не знаю. Не знаю. Мысли путаются. Во всяком случае спасибо на добром слове, Алексей Александрович. И простите меня: насколько я понял, вы явились ко мне не слушать старческие сетования. Чем могу быть полезным, штабс-капитан?

Деловито, быстро, без обычной штабной волокиты генерал в течение часа решает все вопросы, связанные с расформированием полка, на которые я предполагал убить добрые двое суток.

Выхожу из штаба. На крыльце стоит группа офицеров. Они явно знают, зачем я приехал, и, неодобрительно оглядывая меня, язвительно спрашивают:

— Как дела в вашем полку, господин офицер?

— Все в порядке, — холодно бросаю я и сажусь в экипаж.

Так порывается моя связь с фронтом и с теми, с кем провоевал я три долгих и тяжелых года.

С каким-то особым пристальным вниманием оглядываю окопные землянки, зигзагом уходящую вдаль линию проволочных заграждений. И мне чуть грустно расставаться со всем этим, хотя знаю, что впереди ждет меня еще неведомая, но такая заманчивая, такая интересная жизнь. [70]

И вот наконец мы в эшелоне: четыреста солдат при полном вооружении и двух пулеметах и около десяти офицеров. С нами Зина с медикаментами и перевязочным материалом — я заранее послал в Маневичи своего вестового Крюкова предупредить ее об отъезде.

Как старший в чине, я назначен начальником эшелона. Для пущей важности меня именуют командиром отряда. Мой помощник, советчик, комиссар — Митя Денисов.

Первые серьезные осложнения встречают нас в Минске.

Воспользовавшись походом Керенского на Петроград и подняв восстание против Советской власти, меньшевистский «комитет спасения родины и Западного фронта» временно захватил город. Поставленный «комитетом» военный комендант предлагает нам сдать оружие, покинуть эшелон и следовать дальше одиночным порядком. В случае нашего отказа грозит разоружить отряд частями кавказской кавалерийской дивизии, находящейся в распоряжении «комитета».

Однако, встретив резкий отпор с нашей стороны и посоветовавшись с начальством, комендант меняет свое решение, очевидно поняв, что вооруженное столкновение с нами лишь усилит позицию Минского Совета, который, несомненно, примет все меры к подавлению контрреволюционного мятежа.

Теперь комендант соглашается оставить нам оружие и эшелон, но направляет его не прямо в Москву через Смоленск — незачем наращивать силы большевиков в Москве, — а дает кружной маршрут: Бобруйск. Гомель, Бахмач, Конотоп, Курск. «А дальше устраивайтесь сами». — добавляет он.

И снова медленно, с долгими остановками, идет наш эшелон по белорусским и украинским землям. В теплушках заливается гармонь, звенит песня. Из опостылевших окопов люди едут домой, к родным, близким, любимым, навстречу новой жизни. И хотя в Минске и дальше по дороге нас предупреждают о каких-то бандах, останавливающих поезда, грабящих пассажиров, никто не хочет думать об этом: какая банда осмелится напасть на поезд, в котором едут бывалые фронтовики, где четыреста винтовок и два пулемета. Да и существуют ли эти банды, о которых сообщают нам такие разноречивые сведения? Одни утверждают, что это анархисты подняли восстание [71] и бесчинствуют на дорогах под знаменем «Анархия — мать порядка». Другие рассказывают, будто в бандах меньшевики и эсеры, бежавшие с фронта офицеры или какие-то гайдамаки, объявившие войну России за создание «самостийной Украины».

— Чепуха!—отмахивается от этих рассказов Денисов. — От войны ушли, от немцев ушли, а от бандитов и подавно уйдем...

Все свободное время я провожу с Зиной в вагоне третьего класса. Его прицепили к нам в Минске, и мы разместили в нем Зину и двух сестер милосердия, приставших к нашему эшелону на Минском вокзале.

Мы говорим с Зиной о разном и о многом, но в конце концов обо одном и том же: как вместе, непременно вместе, не расставаясь, будем строить новую жизнь. Учиться — вместе, работать — вместе. Куда бы судьба нас ни забросила — только вместе. И хотя мы ни разу не сказали друг другу ни слова о женитьбе, о свадьбе, но уже твердо считали себя женихом и невестой.

— Ты непременно должен остановиться у наших, Алеша, — горячо убеждала меня Зина. — Знаю, тебе понравятся мои старики. Они очень разные. Отец широкоплеч, с густой бородой. С первого взгляда кажется суровым, сумрачным. А на самом деле добряк, каких на свете мало. Уже давно работает начальником станции, но до сих пор не перестает читать специальные журналы, книги. Как мальчик, мечтает о всяких технических новшествах, горячо возмущается ленью, равнодушием, отсталостью путейского начальства и сердито ворчит: «Встряска нам нужна, революция, чтобы проснулись эти тупицы! Иначе мохом обрастем, как лешие»... Ну, а мама... Мама — прелесть! Стройная, изящная и вся какая-то светлая. Словно из белого мрамора. Ее принимают за мою старшую сестру. А ведь она пожилая, очень пожилая, одних лет с отцом. Много читает, любит стихи, чуть ли не всего «Медного всадника» знает наизусть, влюблена в Надсона... А какая хозяйка! Дома все блестит — ни пылинки. И пироги с капустой готовит — во рту тают... Они понравятся тебе, мои старики. И тебя они полюбят. Непременно полюбят... Ну разве можно такого не полюбить?

Зина ласково прижимается и украдкой чуть касается губами моей щеки... [72]

Частенько к нам заходит Денисов. И тогда начинается разговор о революции.

Зине будущее кажется безоблачным.

— Земля — беднякам. Хлеб — голодным. Все равны. Все имеют право учиться. И власть не у кучки тупых и злобных людей. Власть — у народа.

Глаза у Зины сияют, и мне кажется, нет на свете девушки прекраснее ее.

— Как я мечтала об этом! Каким все это казалось далеким! И вдруг — вот оно, рядом со мной... Ну, почему вы морщите лоб, Дмитрий Николаевич?

— Я тоже мечтал об этом, Зина,—задумчиво отвечает Денисов. — За наш сегодняшний день боролись на баррикадах, умирали на виселицах и в ссылке наши отцы и деды. Но я боюсь, что борьба еще не кончена.

— Знаю, знаю, что вы скажете! — горячо перебивает Зина. — Кулаки, фабриканты, купцы, чиновники... Но ведь это же кучка, жалкая кучка по сравнению со всем народом. Что они могут сделать? Да и они не все одинаковы.

— Конечно, они разные, Зина. Возьмите хотя бы тех, кого мы оба знаем: Ослендера и Максимова. Один будет драться с нами за папашин сундук, доходный дом в Питере, за власть над людьми. Другой — за свою идею. Максимов не понял революции. Ему кажется, мы катимся к анархии, развалу, гибели... Да, они разные. И все-таки они оба наши враги. И еще не знаю, кто из них опаснее.

— Согласна, Дмитрий Николаевич. Ослендер был низким, гадким, подлым. Но неужели в нем нет ничего человеческого? Неужели он не поймет, как прекрасна революция? Неужели он поднимет руку на нее?.. Не хочу, не могу этому верить... Ну, а Максимов... Алеша так хорошо говорил о нем.

— Нет, Зина, тогда я ошибался. Тогда мне казалось: если офицер храбр, значит, он хороший, честный, достойный человек. А сейчас я понял, что одна храбрость еще ничего не говорит. Важно другое: во имя чего проявляет он эту храбрость, во имя чего первым выскакивает на бруствер... Да, прав Митя: оба они наши враги. Но если Ослендер никогда всем сердцем не будет нашим, то о Максимове этого нельзя сказать. Кто знает, может быть, он поймет, что правда на нашей стороне, и придет к нам открыто, искренне, честно... [73]

— Может быть. Но пока это не так, — замечает Денисов.

— А ну вас! Не хочу больше об этом говорить. У меня так светло, так радостно на сердце, а вы всякие страхи рисуете. Не хочу! Давайте лучше песню споем. Хорошо?

Так обычно заканчивались наши беседы.

В Гомеле начальник станции нас предупредил, что на перегоне у Бахмача и Конотопа пошаливают банды.

Мы с Денисовым собрали командиров и приказали никого посторонних в эшелон не пускать, установить дежурства, выслать в наш вагон связных, в случае нападения выполнять приказания беспрекословно.

Случилось это хмурым холодным утром.

Наш поезд подходит к Бахмачу. Уже за окном мелькают впрок заготовленные шпалы, пакгаузы, склады.

Поезд замедляет ход. И вдруг — выстрелы. Бьют вразброд из винтовок.

Поезд останавливается. К нашему вагону бежит запыхавшийся начальник станции. С ним какой-то штатский, опоясанный патронными лентами, с красной повязкой на рукаве.

— Кто старший в эшелоне? Старший кто?

Выхожу на площадку.

— Я старший.

— На ваш эшелон готовится нападение, — еле переводя дух, говорит начальник станции. — Я вызвал красногвардейский отряд, но банда большая, пешие и конные. К станции их не подпустили. Они засели вон в той роще и перерезали путь на Конотоп.

— Сколько их?

— Бандитов будет, мабуть, штук двести да кавалерии полсотни, — отвечает штатский, оказавшийся начальником красногвардейского отряда Мироненко. — Вот мы и просим подмогнуть.

— А сколько вас?

— Восемьдесят гвардейцев. Ребята крепкие, стрелки справные. Если бы нам пулемет, мы бы их мигом знычтожылы. Они, бандюги, на ваше оружие целятся: хтось им досказав об этом. А у нас тэж имеются свои люди у ихнем стани. Подмогайте маленько, покуда паровоз воду наливает.

Советуюсь с Денисовым и принимаю решение: один пулемет выдвигается для обстрела вдоль железнодорожного [74] пути; я с первой группой обхожу справа и ударяю по бандитам, занявшим железную дорогу. Денисов со второй группой прикрывает эшелон слева.

Солдаты быстро выскакивают из вагонов.

Применяясь к местности, под прикрытием станционных зданий и садов, движемся в обхват бандитам. Они, очевидно, замечают нас и усиливают огонь: пули то и дело посвистывают и пощелкивают вокруг.

В ответ бьет наш пулемет. Огонь противника затихает.

Оглядываюсь и вижу: Зина бежит за нами.

— Вернись, Зина! Будешь в распоряжении Денисова.

Зина останавливается, стоит с минуту и, видимо, нехотя возвращается.

Легко выходим в намеченный исходный район. Даем залп по бандитам. Тотчас же вступает в бой наш первый пулемет — бьет вдоль железнодорожного пути.

Стреляя на ходу, бросаемся в атаку.

Насыпь полотна невысока, бандиты на виду, наш перекрестный огонь плотен, и бандиты бегут, оставляя раненых и убитых.

Но что это? Со стороны эшелона слышен лихой свист, гиканье, топот копыт, выстрелы.

Это конница противника, вырвавшись неведомо откуда, карьером несется вдоль эшелона.

Все длится не больше минуты. Конники широкой дугой уходят в лес. Против эшелона мечутся лошади без всадников.

Передаю командование группой одному из офицеров и спешу к эшелону.

У полотна лежат трупы убитых бандитов, стонут раненые.

— Гречкин!

Это зовет меня один из тех, кто лежит у самой насыпи.

Подхожу, но первое мгновение не могу узнать: что-то знакомое в этих наглых злых глазах, в этом заросшем рыжей щетиной узком продолговатом лице. Раненый в офицерских погонах, в рваной окровавленной шинели. Рядом валяется револьвер.

— Неужели Ослендер? Значит — бандит?

— Дело не в словах, — еле слышно шепчет поручик. — На этот раз ваша взяла... Не радуйся — все равно на осине повесят. [75]

— Где Максимов? С вами? — неожиданно вырывается у меня.

— На юг ушел. С вами драться...

— Товарищ командир! — подбегает связной. — Подпоручик Денисов и одна сестра тяжело ранены.

— Какая сестра? Как зовут?

— Не могу знать.

Опрометью бросаюсь к вагонам. Вдогонку несется хрип — словно смеется умирающий Ослендер.

Подбегаю к группе наших солдат. На земле лежит мертвая Зина. Шинель полурасстегнута. В руках крепко зажат бинт. Брови чуть приподняты, и в глазах удивление, словно она никак не может понять, как, почему все это произошло.

Ее убили конники-бандиты выстрелом из револьвера, когда она перевязывала раненого Денисова...

Я плохо помню конец этого дня. Память сохранила только могилу и наш прощальный залп.

 

* * *

 

Денисов остался в Бахмаче. Врачи заверили, что рана не опасна.

Я ехал в Саратов с твердым намерением повидать родных Зины, но вскоре понял, что это выше моих сил, и написал им большое письмо о ее жизни и гибели.

Уездный отдел народного образования командировал меня в Москву, в университет Шанявского, на курсы по внешкольному образованию.

Трудно было спокойно сидеть за учебниками в те бурные месяцы. Сердце рвалось туда, где кипела жизнь, где шли бои за революцию. И когда теплым майским вечером в сквере у Большого театра я прочел в газете: «Бывшие офицеры, желающие вступить добровольно в ряды Красной Армии, могут записаться у товарища Мельникова, гостиница «Савой», комната № 9»,—моя жизнь круто повернула к новому берегу.

Курсы по внешкольному образованию, конечно, закончены не были. Через несколько дней меня назначили старшим в группе добровольцев, таких же бывших офицеров. А еще через день мы ехали в Елань, в штаб дивизии товарища Киквидзе. [76]

 

А. Е. Одинцов. За мудрым и горячим словом

Подполковник в отставке Антон Егорович Одинцов родился в 1899 г. В детстве был пастухом. В 1918 году добровольцем вступил в ряды Красной Армии. Участник гражданской и Великой Отечественной войн.

Член КПСС с 1919 г.

В Советской Армии служил красноармейцем, комиссаром батальона и заместителем командира полка. За боевые заслуги награжден несколькими орденами и медалями. [77]

На газетных страницах большими подслеповатыми буквами было напечатано: «Вступайте в ряды Рабоче-Крестьянской Армии!», «Защита Республики — дело мозолистых рук!», «Мир хижинам, война дворцам!»

Обожгли меня эти слова, и заболел я, забредил: хочу в армию! Но как попасть в нее? Куда пойти? Кого просить?

Газета этого не объясняет — только зовет. Значит, самому надо искать туда дорогу.

Спросить односельчан? Нет, засмеют: «Поди ж ты: Антошка наш от горшка три вершка, а туда же, воевать захотел». В город пойти? До него, говорят, верст сорок, а я дальше семи от своей деревни ни разу в жизни не отлучался.

Да и какой толк, что дойду до города и разыщу тех, кто принимает? Они поглядят на меня, посмеются и откажут. Непременно откажут: «Ростом не вышел». И правы будут: рост у меня уж больно мал.

И как же мне тогда с этим отказом из города домой возвращаться? Ведь всем селом начнут язвить, зубоскалить: «Навоевался, Антошка? Нет, милок, самое твое подходящее дело стадом командовать. Берись опять за кнут и воюй со своим коровьим полком». [78]

Голова от дум разрывается, а подходящего пути в армию не вижу: по одному идти боязно, по другому и того пуще. И зло на себя берет: неужели я такой никчемный, что дорогу в армию не могу найти? А в ту пору, должен сказать, был я действительно робок до удивления — видно, затюкали меня бедность наша, рост мой, моя пастушечья работа. И ничего я с этой робостью поделать не мог.

Так бы и остался я пастухом, но тут, на мое счастье, приходит в наш сельский комитет бедноты распоряжение о вербовке в Красную Армию добровольцев из бедняцкой прослойки.

Я опрометью к председателю Ивану Петровичу Чернышову.

— Дядя Ваня, запиши меня в Красную Армию.

— Сколько тебе?

— Девятнадцатый пошел.

— Девятнадцатый? — недоверчиво оглядывает меня дядя Ваня.

— У кого хотите спросите, — еле выжимаю из себя. — Истинную правду говорю.

— На попятный не пойдешь?

— Не пойду, дядя Ваня.

— Запиши! — бросает председатель секретарю.

— Когда отправляться? — не веря своим ушам, тороплюсь я.

— Через недельку.

— А пораньше нельзя?

— Успеешь наслужиться, — резко обрывает председатель, а глаза ласково смеются.

Уж не знаю как, а слух о моем добровольчестве раньше меня дошел до избы. Только я через порог, как на меня мать обрушилась:

— Брат на войне, и ты за ним? Думала, кормилец подрос, передохну малость, а ты бросаешь нас. На свое горе родила я тебя.

И тут повалили в нашу избу тетушки, сваты, соседушки, и все в один голос: и дурак я, и несмышленыш, прямо изверг бессердечный.

Ругают меня, ругают, а я на своем стою. И даже сам удивляюсь, откуда во мне такая твердость. Ведь люблю мать, жалею ее, но больше любви, больше жалости мое желание быть бойцом Рабоче-Крестьянской Армии. [79]

Видят родственники, что этим меня не проймешь, и начинают стращать нечистой силой. Особенно допекает родная тетя Таня.

— Подумай, Антошка. Крепко подумай. Ведь своей охотой лезешь в пасть Змея Горыныча! Душу молодую губишь!

И так с утра до вечера, изо дня в день. Потом чуть поутихли и принялись за председателя комбеда. Заглазно поносят его на чем свет стоит: и смутьян он, и душу антихристу продал, и обманом других в армию посылает, когда ему первому идти туда положено.

Накануне отъезда приходит в нашу избу дядя Ваня и кладет на стол продукты.

— Это тебе на дорогу, Антон. На десять дней.

Мать в слезы.

— Зря плачешь, Степановна, — успокаивает ее председатель. — Сын на хорошее дело отправляется — защищать нашу бедняцкую власть.

— Сам отправляйся! — кричит мать. — Небось на печи лежать будешь, а других на смерть толкаешь!

И запричитала во весь голос:

— Отбирают у меня сыночка моего любимого! Что мне делать? Семь ртов на руках. Нет жизни мне. Смерть пришла!

Дал ей председатель напричитаться и говорит:

— Слушай, Степановна. При нем говорю, при сыне твоем, будущем бойце Красной Армии, — и указывает на меня пальцем. — В обиду тебя не дам. Какая нужда будет — смело приходи. Кому кому, а тебе не откажу.

Мать не слышит его, вся от слез трясется.

— Поезжай, Антон. Честно служи в нашей Красной Армии, — и кладет мне на плечо свою тяжелую жилистую руку. — О матери не беспокойся. Помогу в нужде и горе.

И вот наконец все позади: думы мои, отговоры, причитания, материны слезы, проводы. Еду по укатанной зимней дороге. Мелькают вешки, занесенные снегом деревни, заиндевевшие перелески. Петляют вдоль дороги заячьи следы. И кажется, не ты едешь, а все это движется мимо тебя.

Мысли быстро сменяют одна другую. Но чаще всего встает перед глазами морщинистое, заплаканное лицо матери. И горько становится на сердце. Хорошая она у [80] меня, добрая, ласковая, только до смерти замученная нуждой и работой.

А вокруг снега, снега, снега, и впереди тревожная, манящая неизвестность. И уже вижу я героическую атаку, себя на коне, в руках шашка, и, как косой траву, кошу этой шашкой врагов нашей рабоче-крестьянской власти...

 

* * *

 

В военкомате сутолока. За тремя столами идет запись: разбивка эшелона — по сорок человек на теплушку.

Через день с мешком за спиной шагаю на погрузку и думаю: «У тети Тани на что уж просторная изба, но и в ней едва ли разместятся сорок человек. Как же их упрятать в один вагон? Ведь он не чета теткиному дому».

Оказалось, все разместились. Правда, тесновато маленько, но на каждого отдельное лежачее место на двухъярусном дощатом настиле.

Словом, все хорошо. Одно плохо: кого ни послушаешь, каждый служил в армии, да и таких немало, которые всю войну не выходили из окопов. Всем есть, что порассказать, только мне одному нечего. Поэтому меня никто и не замечает, разве только пошлют на станции за кипятком, да и то не как следует, а рывком-толчком: «А ну, «серая порция», живо!» Я и этому рад: быстро принесешь — кто-нибудь иногда и молодцом назовет.

Поезд больше стоит, чем идет: то паровоз воду набирает, то пары нагоняет, то машинист дровами запасается.

Помню, на одной из станций послали меня за кипятком. Только набрал я чайник, как какой-то шутник крикнул во все горло:

— Поезд отправляется!

Забегали все на станции, засуетились. И я, конечно, бегом припустил. С разгона проскочил свой вагон и у паровоза оказался. Паровоз фырчит парами, вот-вот тронется. Я назад — и опять мимо своего вагона до самого хвоста эшелона добежал. Да и как его найдешь, свой вагон: все двери закрыты, все вагоны красные, и никакого между ними различия. Так и сную, словно челнок, из конца в конец поезда, и пар от меня идет, как от паровоза.

Наконец слышу рядом переборы гармошки. Обрадовался ей, словно дому родному: это наш командир [81] взвода, Федя Турбанов, играет на своей двухрядке.

Стучу в дверь. Встречают меня не ласково:

— Где тебя черт носил, «серая порция»?

— Ждал, пока вскипятят, — оправдываюсь.

— Ну, лезь живей. Заждались.

— Да ты случайно не из бани?—спрашивает взводный, глядя на мое красное потное лицо.

— У кипятилки такую борьбу в очереди открыли — жарче бани.

— И ты победил? Глядите, братцы, — добродушно улыбается комвзвода. — Оказывается, у нас во взводе сам Поддубный едет.

Все смеются, а я думаю: «Пусть. Лишь бы не узнали, как я вдоль поезда скакал». Тут же, от всех тайком, записываю номер своей теплушки, чтобы больше не теряться.

Развязываем мешки, закусываем. В дороге на аппетит жаловаться не приходится. Во время еды бывалые солдаты вспоминают фронтовую жизнь, окопную дружбу, как сообща лакомились кому-то присланной из дому посылкой. Поговаривают, что хорошо было бы и теперь по-фронтовому: не всем браться за мешки, а развязать чей-либо один и, покончив с ним, за другой приниматься.

Говорить-то говорят, но никто не торопится свой мешок развязывать. Только почему-то все на меня поглядывают.

Вижу, надо почин сделать, иначе не возродить фронтового братства.

Предлагаю свой мешок. Предложение принято. Едят мое сало, посмеиваются, нахваливают меня, ставят в пример.

Кончился мой мешок — и кончилось «братство»: всяк свое развязывает. Жуют, причмокивают, а я последним сухариком похрустываю и смело могу песню запевать: «Ой, легка, легка моя коробушка, плеч не режет ремешок». И с обидой думаю: «Неужто это по-окопному: чужое — сообща, свое — врозь?»

Нет, быть того не может: должно быть фронтовое братство.

Так оно и вышло. Только уже потом, на фронте. А пока в теплушке с этого дня «серой порции» и помину не стало. И никто меня за кипятком не посылал. Признали меня товарищи. [82]

Тамбов. Зачисляют нас на все виды довольствия во вновь формируемую часть — Второй Тамбовский продполк. И теперь я чувствую себя настоящим красноармейцем.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: