ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Шло второе столетие после смерти Грозного.
Время не торопилось.
История Руси по-прежнему оставалась историей страданий и подвигов народа.
Вереницей шли годы, и на многое страшнущее нагляделась Русь, пока крутилось веретено предшествующего семнадцатого столетия.
Пережил народ окончание на престоле рода Калиты, лихолетье Смутного времени, прогнал польских ставленников, самозванцев Лжедимитрия первого и Тушинского вора. Видел в пламени народных восстаний на троне Михаила и Алексея Романовых, воевал шведа и турку под знаменами Петра.
Стрелецкий бунт молодой царь успокоил с беспощадностью Четвертого Иоанна, постригом в монашество усмирил непокорность сестры, Софии-правительницы, сына родного не пожалел, когда тот пошел против отцовских преобразований.
Восемнадцатый век громыхал железом, разил пороховой гарью, корабельной смолой, табачищем.
Петр раскидывал срубы деревянной Руси. Он скручивал и подминал вековые порядки боярского властодержавия. Царь вышвыривал бояр на ухабы дорог из возков привычного, неторопливого бытия, вытряхивал их из пропотевшей парчи, приучая к «табашному мракобесию» и европейской учтивости, учил служить государству трудом, умом и карманом в одной упряжи со всем народом.
Петр верил в великое будущее государства и народа. Основанием Петербурга он поставил величие обновленной, преобразованной Руси перед взором всего мира и дал государству своему новое имя – Россия.
Тень Петра укрывала всю страну, из конца в конец. Допетровская Русь, не приемля нового быта и новых порядков, в бессильной злобе хоронилась по укромным углам. Шла в исход с родных насиженных мест в уральские и сибирские леса по тропам первых раскольников, надеясь, что туда-то не скоро дотянется рука ненавистного преобразователя.
|
К подножию Каменного пояса, на водную дорогу к нему, – еще почти безлюдную Каму, – пришел в дни Грозного род Иоаникия Строганова. Потомки этого купца Иоаникия при царе Василии Шуйском получили звание и м е н и т ы х л ю д е й. Богатство их росло на соли и железе, но при Петре, волею царя, хозяином рудных богатств Каменного пояса стал род тульского кузнеца Никиты Демидова.
Подневольным трудом ставил он по краю свои заводы. Род Демидовых правил без рукавиц, голой рукой душил волю, отнимал силу беглых «шатучих» людей, небезропотно подчинявшихся демидовским законам. Без рукавиц род Демидовых утверждал свое первенство на Каменном поясе, прикрываясь дружбой с царем, крепко давая по зубам каждому, кто осмеливался мешать.
Тянулись годы. Не стало Петра Первого и его жены Катерины, не стало Меншикова. Оспа уложила в могилу юного Петра Второго. Не стало и «кузнеца Петрова» Никиты Демидова. Его тенью, еще более угрожающей, шагал по уральскому краю сын Акинфий, человек самобытный и уросливый.
Путаные колеи ухабистых проселков и торных большаков России нарезаны колесами разных бед. От каждого десятилетия – своя колея. Сменялись схожие друг с другом, жестокие и бедственные годы под зловещий выкрик «слово и дело». Фаворит императрицы Анны Иоанновны временщик Бирон не занимал первых государственных постов и будто не пробирался к рулю империи. Но в тишине царской опочивальни он поистине плел терновый венок для народа! Это по его слову слеталась в Россию стая хищного иноземного воронья. Паутина темных интриг опутала подножие российского престола, и главные нити этой паутины были в руках «курляндского конюха». Он хитро ставил петли для уловления тех, кто испокон веков держал на плечах судьбу государства. Что за дело временщику до вопиющей нищеты чужого ему российского мужика! Пыльная пудра дворянских париков осыпалась на струпья и болячки крепостных холопов. По заводам и рудникам Урала стонали работные люди...
|
Колеса российской истории резали колею тысяча семьсот тридцать пятого года...
ГЛАВА ВТОРАЯ
В Угорье – провинции Каменного пояса – река Исеть петляла среди лесных и горных угодьев. На одной из речных петель вминалась в прибрежные дремучие леса носовая крепость – Екатеринбург.
В году тысяча семьсот тридцать пятом выдалась сердитая зима. Глубокими сугробами завалила она Екатеринбург, умяла их до твердости, не поскупись на гулянки по ним вьюг и буранов. От морозов на лету замерзали вороны. Они падали на снега с распростертыми крыльями, казались на снежной белизне черными крестами. Под тяжестью снега у лесных деревьев обламывались ветки.
Восьмой час январского вечера.
Над щетиной шарташских лесов обломком ржаного каравая вставала ущербная луна. Поднялась и повисла невысоко над лесами, будто ей не хотелось карабкаться дальше по ледяной синеве звездного неба. Лунный свет на снегах не ярок, но тревожен. Гребни сугробов в оранжевых полосах, а в сугробных впадинах расплескалась густая просинь теней.
|
С дозорной вышки крепостных ворот, завернувшись в собачью ягу, смотрел на екатеринбургскую крепость караульный Федот Рушников. От застывшего на морозе дыхания покрылись белым пухом куржи шапка и поднятый воротник яги. В курже и густые брови, а борода побелела только у лица – вся остальная «лопата» укрыта полой армяка.
Пятый год, всякую ночь, караулит крепость Федот Рушников. Кержак он, и в этих местах старожил. Его руки касались всего, что есть в крепости, когда начинали ее строить. От нелегкой работы захирел раньше времени и теперь доглядывал с крепостной воротной вышки за тем, чего жизнь не дала разглядеть ближе.
Старый кержак любил свою крепость, в любое время года находил в ней свою красоту. Любил вслушиваться в ночной шепот людской жизни, угадывал по собачьему лаю ту или иную причину тревоги. Чутьем догадывался о том, что творится на лесных дорогах, тянущихся от окрестных селений и слободок к земляному валу крепости.
Федот помнил, как уктусский горный командир капитан Татищев отыскал место для крепости и главного казенного завода на берегах Исети. Помнил, как запрудили реку, превратив топкое болото в пруд, как потом приходилось спасать эту плотину от демидовских наймитов, норовивших ее порушить. Не обходилось дело без кровавых драк... Но не удалось тогда капитану Татищеву осуществить волю Петрову – выстроить завод и крепость. Лишь позднее, в тысяча семьсот двадцать четвертом году, осуществил постройку генерал берг-директор сибирских и уральских заводов Виллим Геннин. В честь царской жены дали имя новой уральской крепости – Екатеринбург. Он рос на глазах Федота среди извечных хвойных лесов.
В поселках и слободках вокруг крепости всякая изба рубилась за счет казны. И хотя в самой крепости стали потом ладить каменные дома и заводские корпуса вокруг домен на немецкий манер, людская жизнь все же пошла торной дорогой древнерусского бытового уклада; вводили его в крепости поселенцы из раскольничьей слободки, что ютилась в соседних лесах возле Шарташа-озера.
Все помнил старик. Всякого солдата из гарнизона крепости знал в лицо, да и как не знать, если солдат этих пригнали из Тобольска на постройку и охрану крепости еще при капитане Татищеве.
Беглые, шатучие люди непрестанно вливались в население Екатеринбурга со всех российских концов. Сходились сюда, убегая от барского угнетения, от петровских строгостей; больше всего осело здесь приверженцев старой веры из-под Москвы, Тулы и лесных обителей с реки Керженца. Любых беглецов принимали с охотой, укрывали от наказаний, приобретая бесправную, дешевую рабочую силу для хилых казенных заводов. Испытал Федот и на своем горбу тяжесть трудовой доли на казенном заводе. Жестокая доля! За малые провинности людей отдавали в батоги, приковывали к тачкам в рудниках, рвали ноздри. Но все же не гнали от ворот, не возвращали старым хозяевам на расправу, и потому, несмотря на все строгости, беглые люди шли в Екатеринбург густыми «утугами», и никакие страсти не помешали Екатеринбургу с первых лет стать самым большим раскольничьим гнездом на Каменном поясе.
Чтобы наладить казенные заводы и рудники, из столицы слали в Екатеринбург иноземных наемных мастеров горного и литейного дела, больше из немцев. На тяжелые работы толпами пригоняли пленных шведов и поляков. Слава о рудных богатствах уральского края уже пошла по всем странам. Иноземцы-авантюристы с охотой ехали на службу в Екатеринбург.
Все это видел Федот. И на восьмом году после основания завода-крепости, после ухода на покой престарелого Виллима Геннина, вновь нежданно-негаданно вернулся в Екатеринбург его основатель, теперь уже статский советник и ученый историк Василий Никитич Татищев, в звании главного начальника сибирских и уральских заводов и командира войсковых гарнизонов.
Удивлялся народ, когда для командира срубили в крепости новую русскую избу. Не пожелал, вишь, жить в каменных хоромах на немецкий лад! Избу поставили в три больших горницы, с кухней и двумя горенками для слуг.
Бабы вдоволь наохались, когда домоправительницей в избе стала Афанасьевна, разбитная, проворная, хотя с виду и худосочная вдова мастера-доменщика. Она быстро нашла общий язык с барским камердинером, инвалидом Герасимом, солдатом-бомбардиром. Он заметно припадал на правую ногу после встречи со шведским багинетом в битве под Полтавой.
В крепости хорошо знали, что сподвижник и страстный приверженец покойного Петра Первого характером, как и тот, суров, горяч и крут, но в домашнем обиходе нетребователен и по-военному прост. Знали, что соединил в одной горнице опочивальню и кабинет. Во второй горнице была у него парадная столовая, но обедал в ней генерал только при гостях, а в обыкновенные дни садился за еду прямо на кухне или приказывал подавать в кабинет.
В третьей горнице хранились на полках документы по истории горного дела Сибири и Урала. Многонько было там разложено образцов медных и железных руд.
Афанасьевна и Герасим содержали избу в чистоте, но тараканы на кухне водились; сам Татищев говаривал, что русская изба без них все одно, что щи без соли.
Домоправительница ворчала на барина за то, что завел в опочивальне клетку с филином, пойманным на Каменных палатках. Шел от этой птицы дух, как от тухлого сала. Сама же Афанасьевна завела в избе кошек. Одного кота по кличке Купчик даже ревновала к Татищеву. Генерал привык к нему и позволял сколько угодно валяться в ногах постели.
Сдержанный в пище по причине давнишнего нездоровья, Татищев не чаще двух дней на неделе ел вкусную стряпню Афанасьевны, а остальные дни отсиживался на молоке и сухарях. Воскресные дни были для Афанасьевны настоящими домашними праздниками, потому что барин позволял тогда потчевать себя поутру шанежками, в обед рыбными или капустными пирогами, а вечером ему подавались на стол суточные щи с гречневой кашей...
Вот до каких мелочей знал крепостную жизнь Федот Рушников, смотревший в этот морозный вечер с вышки на крепость. Он глядел на ленивую луну, не желавшую лезть на студеное небо. Дымки из труб вставали прямыми столбиками: значит, мороз после полуночи хватит нешуточный. Недаром и снежок, наметенный ветром в караульную вышку, поскрипывает под валенками Федота, будто новая ременная кожа.
С прошлой осени в распоряжение Татищева дали роту драгун для охраны его особы. Разместили роту в старой караульной избе неподалеку от главных крепостных ворот.
Жили драгуны сытно и лениво: не от чего было притомиться. Зимой совсем не знали, что делать: генерал недолюбливал стужу и не покидал крепости.
Для столичных драгун все казалось диковинным в глухом краю. С ними сдружился горщик Корнил, по прозвищу Костер. Прозвище такое дали ему люди за огненную рыжесть волос. И хотя волосы Корнила давным-давно выгорели добела, прозвище прилипло к горщику навек.
У Корнила для дружбы с драгунами была веская причина: солдаты были завзятыми «шаровщиками», а Корнил издавна пристрастился к этому занятию, любил дымить «шар» в зимнюю пору. Вот и ходил вечерами к солдатам почесать язык и вдосталь надымиться даровым табаком.
Горщик Корнил появился в крае еще при царе Петре, когда начали утаптывать здешнюю землю демидовские сапоги, кованные тульскими гвоздями. Корнил слыл в крепости первым мастаком рассказывать сказы и самым дошлым мужиком. Бабы уверяли, будто ему в бане сам домовой помогает париться и хлестать веником спину.
Не побоявшись мороза, Корнил пришел к солдатам и в этот вечер.
В караульной избе жарко. Дух людской жизни стоит ядреный. От курева – сизая мгла.
Возле стола с сальной свечой сгрудились солдаты в расстегнутых синих мундирах. Корнил, поглаживая бороду, разговорился о промысле горщика.
– Слыхано, будто ты, Корнил, большой дока самоцветные камешки отыскивать? – спросил один из солдат.
– Так скажу вам, казенны-царицыны люди: сыскать дельный самоцвет – дело мудреное. Земля наша не шибко охоча на отдачу добра, а посему горщику надо умишком пошевеливать. Задабривать ее надо, уральскую нашу землю.
– Чем же ее задабривать? – поинтересовался один из собеседников.
– К примеру сказать, песней хорошей. Она заслушается и раскроется... А что до меня самого, хвастать не стану, но скажу: лучше многих других я тумпасное дело постиг. А еще лучше моего это дело один кержачок шарташский превзошел. Зовут его Ерофеюшко Марков. Ему камни сами в руки лезут, потому что правильно по земле ступает, ласковые песни ей поет, доброе слово говорит, она ему доброй матерью и оборачивается. Вот, для примеру, такое вам выскажу: раньше его никто не знал тайну выгона земляного дыма из тумпаса, а он дошел до той тайны, когда начал запекать тумпасы в насущном хлебушке. Ерофеюшко Марков не раз новые самоцветы находил и находками этими мастеров-немчиков с панталыку сбивал. Они, стало быть, воронами каркали, будто в нашем краю аметистов нет, а Ерофеюшко и выложил им аметисты из уральской земли. Вот какой кержачок Ерофеюшко! Не зря генерал наш еще выше меня по самоцветному делу Ерофеюшку ставит.
У меня же повадка для розыску другая, тяжело работать не люблю. Знаю пяток заветных местечек, с них и ковыряю помаленьку камешки для прокорму.
– Правда аль нет, будто ты, Корнил, для нашей крепости Екатеринбург место сыскал? – спросил один из драгун.
– Самая сущая правда. Место это я генералу показал. Только вот что, брат, генерал Василий Никитич не велит родной язык чужеродными словами тяжелить, привыкай и ты без неметчины обходиться и крепость нашу Екатерининском звать. Эдак генералу угоднее. Он немцев за воровскую заносчивость не любит. Недавно выпороть одного велел за ослушание. Тот обучал наших рудознатцев немецкими словами, хотя генерал не раз на это запрет клал. Ослушался немец, снова стал по-своему парней наших учить, все работы и снасти немецкими словами нарекать. Оттого не знающие тех слов парни в ошибки впадали. Узнал Татищев про это ослушание да немца того перед всей крепостью и опозорил. Вот какой у нас начальник. Так прямо и говорит: «В русском языке для всего слова найдутся». Теперича тот немец наказанный даже свою женку русскими словами ругает.
Генеральство в нашего Василия Никитича сам царь Петр кулаками вдалбливал... Вот и выходит, казенны-царицыны люди: не объявись я на Исети со святой Руси, Катерининску, может, и вовек на сем месте не стоять.
– С Руси-то пошто убег?
– Экий ты прыткий, Данилушка. Про какую скрытность не испужался спросить! На такой спрос без шарового дыма не по силам мне ответить.
– Набивай трубку заново, только ответь.
– Скажу. Прибег издалека. Месяца три лесами, как волк, шел...
Корнил многозначительно замолчал. Не торопясь, набил в трубку табаку, раскурил от свечи, окутался клубами дыма и начал говорить, понизив голос:
– В родных-то местах стал локтем барское пузо задевать. Как подбоченюсь, так, глядишь, локтем пузо и потревожу. Господам это не поглянулось: мол, пузо ихнее не барабан. Вот и пришел в эти места, а в демидовский капкан ногой не ступил. Стал на Исети рыбачить, к лесам привыкать. Зверье разное и люд недобрый не раз пужали. Но я свой страх пересилил, да и сам стал кое на кого страх нагонять.
– С начальником-то как повстречался?
– Обыкновенно. На закате как-то наловил чебаков да и стал над костром уху варить. Капитан и объявись передо мной верхом на сивом коньке. Спрашивает эдак сердито: «Кто таков-» Я ему в ответ: «А ты-то сам, дескать, кто-» Усмехнулся тот, говорит: «Я, уктусских и прочих горных заводов начальник, капитан Татищев». Гляжу: с виду чахлый. И высказал я ему, что, дескать, в начальниках не хожу, но сам себя как хозяина этих мест понимаю. Гляжу, капитан нахмурился, эдак сердито спрашивает: «Беглый-» А я ему, не сробев: «Как же, беглый. Кому же тут еще в лесах шляться-» Гляжу, слезает он с конька и к костру вплотную подходит. Худущий – кожа да кости! Присел на корточки, к вареву моему принюхивается: голоден! Ухой я его угостил, похлебал он в охотку... На другой день опять меня навестил. Хлеба печеного мне привез и соли чистой, а за ушицей стал мне рассказывать, что место для нового завода присматривает. Я, не будь дураком, и молвил ему, что для завода лучше этого места по всей Исети не сыскать. Он спорить не стал, понял, что кое-какой умишко у меня водится.
Через недельку наехал ко мне со всяким начальством и солдатами, велел здесь лес рубить, место чистить, за дельный совет вскорости шестью рублями меня одарил из своего кармана.
– А я слыхал, что дружбу с генералом ты через Афанасьевну заключил?
– Мало ли что люди из зависти скажут. С Афанасьевной, правда, давно дружу. Грею вдовицу ласковым словом.
Корнил, позевывая, встал.
– Одначе домой пора.
Надевая полушубок, Корнил оглядел солдат.
– А вам пора на бочок. Отчего солдат гладок, знаете? Поел и на бок! Уж такая ваша жизнь. С весны у вас редким гостем буду, в лесу стану жить вольно и хорошо. Вам такой жизни и во сне не увидеть.
– Без шару нашего соскучишься.
– И об этом загодя позаботился. Афанасьевна мне для той поры генеральского табачку помаленьку накопит...
Гоняя с места на место снежные наметы, январская метель четвертые сутки трудилась, как радетельная хозяйка. Еще накануне видны были стены и башни Екатеринбурга, а после метели будто не стало их вовсе. Вся крепость зарылась в сугробах.
Лихо бушевала метель.
В крепости ветер натыкался на строения и не мог развернуться во всю молодецкую удаль; только на пруду, пустырях и просеках он так вихрил снежные столбы, будто лебеди-кликуны, не взлетая, разм ахались свистящими крыльями.
Днем он посвистывал, как ухарь-ямщик, а по ночам отгонял людской сон кошачьим мяуканьем и волчьим воем.
За крепостными валами снежная буря бушевала в неудержимой бесшабашности. Косогоры сугробов росли на опушках лесов – шарташских, исетских и уктусских, деревья в этих лесах будто делались ниже – такие снежные горы громоздились у комлей.
* * *
Сквозь снежную мглистость метели догорал за лесами кумачовый закат субботнего дня.
В кухне командирской избы Афанасьевна все чаще посматривала на часы. Барин с Герасимом ушли в баню. Парятся второй час. Командир любил веники липовые и смородиновые. Их наготовили загодя. Давно ждет барина и холодный квас... Домоправительница уже начинала тревожиться.
Наконец голоса в сенях. Выглянула, всплеснула руками.
– Батюшки-светы! На руках принесли! Неужели опять до беспамятства?
Герасим с кучером Семеном внесли генерала, завернутого в тулуп. Афанасьевна забежала вперед, раскрыла постель.
– За лекарем беги! – еле выговорил Герасим. – Сердце у генерала заходится.
– А ты, ирод, где был? Опять не доглядел?
– Да не причитай ты христа ради!
– Не хайлай на меня. Клади прямо в тулупе. Голову выше подними.
Когда Татищева кое-как уложили, Афанасьевна яростно накинулась на камердинера и кучера:
– Все вы виноваты! Опять раньше времени трубу заслонили? С угаром закрыли?
– Упаси бог! Может, из-за метелицы снег в трубу набился? – смущенно бормотал Герасим.
– Метелица тебе виновата? Завсегда причину сыщет! Мухомор ты, Герасим, а не камердин!
Афанасьевна принесла из сеней горсть мороженой клюквы. Засунула по ягодке в уши Татищеву.
– Лучше хлебного мякиша! – подсказал Герасим. – Беги, Афанасьевна, живее за лекарем!
Но Василий Никитич пошевелился, приоткрыл глаз. Сказал шепотом:
– Не сметь лекаря звать! Сраму такого не потерплю. Из-за бани лекаря? Никому не можно в крепости знать про такое со мной происшествие.
Татищев слабо улыбнулся своей домоправительнице.
– Твердое слово тебе даю: больше не буду париться так.
– Сколь раз слово такое слышала, а на деле что?
– Да все хорошо поначалу шло, Афанасьевна. Правду говорю, Герасим?
– Истинную. Конфузия вышла вовсе невзначай.
– Пар был легкий, как подобает. Окатился я начисто, а в предбаннике вдруг в беспамятство впал.
– Клюквы поешьте, барин.
Татищев положил в рот несколько кислых, хваченных морозом ягод клюквы. Поморщился.
– Может, и кваском угостишь?
– Сейчас. Давно припасла.
Татищев пил квас, причмокивая губами после каждого глотка.
– Спасибо. Сразу полегчало.
– Слава те, господи. Ступай, Семен. Отойдет теперь. Прокатила беда лихоглазая. Спи, барин.
Афанасьевна на кухне снова взялась за Герасима.
– Ишь ты, герой-бомбардир! Позабываешь мои наказы? Барин в избе генерал, а в бане ты над его судьбой единый начальник. Волосом седой, а ума меньше, чем у овечки.
– Да не грызи ты меня. Сам понимаю, что не по-ладному дело обернулось.
Слушая из-за двери перебранку слуг, Татищев виновато улыбался про себя, вспоминал, как Данилыч Меншиков, бывало, говаривал: «Повинную голову меч даже казнокраду не сечет».
Засыпал он, все еще слыша сердитые укоризны Афанасьевны:
– Горюшко мне с вами. Как в баню с барином уйдете, я страхом за вас свой век укорачиваю. Весь Каменный пояс, весь Катерининск генерал наш в дюжем решпекте держит, а в бане над собой решпект взять не может. Чистая беда: как суббота – так в нашей избе банная оказия...
* * *
Стемнело. Татищев еще спал, но филин, услышав в вое метели что-то понятное ему одному, заметался по клетке, захлопал крыльями и разбудил хозяина.
Татищев заметил в темноте огонек лампады. Крепко же спал, раз не слышал даже, как входили зажечь!
Приподнял голову, закашлялся: всегда кашлял, когда пробуждался. Немец-лекарь уверял, что кашель у генерала от грудной болезни, но Татищев знал, что кашляет просто от старости и пристрастия к табаку.
Герасим, услышав, что Татищев проснулся, вошел в кабинет, зажег от лампадки четыре свечи в высоком бронзовом канделябре. Его подарил Татищеву датский капитан Беринг, посетивший Екатеринбург года два назад.
Огненные язычки свечей разогнали темноту по углам. От стола легла на медвежий ковер густая тень и наискось утянулась по полу чуть не до кровати, а на гладких изразцах голландской печки расплылось отражение самого Герасима, пока камердинер задергивал на окнах шторы.
– А поспал я хорошо, Герасим!
– Всякий сон силы крепит. Кажись, в горнице выхолодало? Эдакий ветрила любую теплынь выдует.
– Пожалуй, растопи печь. Посижу сегодня.
– Печь-то растопить недолго, только осмелюсь подать совет – до завтрева работку-то отодвинуть.
– Нет, Герасим, поработать надо. О многом надо с пером над бумагой подумать. С весны начну по-иному перелаживать жизнь в крае.
– Воля ваша. Только за одну ночь всех дум не передумаете, а отдохнуть – не отдохнете.
Когда Герасим вышел, Татищев сказал вслух:
– А ведь обиделся старик на меня, что не внял его совету.
Герасим принес охапку дров, уложил в печь, содрал бересту с полена, зажег от свечи и сунул под дрова.
Татищев прислушивался к завыванию ветра.
– Крепчает непогода?
– Полагаю, после полуночи надо доброго бурана ждать. Гляди, как лесной лешак – филин нахохлился. Говорят, здесь на Поясе филины раньше всех буран чуют.
В кабинет пробрался кот, прыгнул на постель, потерся о руку Татищева.
– Явился, Купчик? Где это ты слоняешься по такой погоде?
Герасим подал хозяину шлафрок синего бархата и войлочные туфли на беличьем меху.
Ростом командир невысок. Сухопарый. Широкоплечий. Не горбится. Седые волосы острижены бобриком. На темени лысина. Широкий лоб в морщинах. На правой щеке шрам. Кожа на лице желто-землистая. Брови нависли над колючими калмыцкими глазами. Глаза сразу выдают крутость характера. Как вспылит, обозлится, взгляд становится морозистым. Отойдет от пыла – начинает потирать руки, но обычную колючесть взгляда скроет только прищуром. Редко его взгляд теплеет. Даже радость не зажигает в нем искорки.
– Паричок наденете?
– Давай. В девятом часу молока мне с ржаным хлебом.
– Афанасьевна груздей припасла, как велели.
– Вот забыл! Что ж, отлично... Все-таки, старина, хорошо мы попарились. Только на верхнем полке лишку пересидел. Напугал тебя?
– Как не испугаться? Губы посинели, руки похолодели...
– Вот и дурак! Губы у меня всегда с синевой. Отошло для них время типичным цветом отливать. Не к лицу нам с тобой пугливыми быть. Такое ли видывали?
Герасим пошел было к двери.
– Погоди! А трубку набить?
– Виноват.
– Набей табачком, коим Беринг одарил. Да потуже!
– Крепковато зелье. Чай, в беспамятстве лежали.
– Не спорь. Из-за твоего ворчания редко его курю. Крепок, а мысль от него светлеет.
Оставшись один, Татищев заложил руки за спину, стал ходить по кабинету. Встретил взгляд покойной жены с портрета, писанного в Венеции. Радость и ласка в ее глазах, недолго гревшие его одинокую душу. В овальном зеркале заметил, что из-под небрежно надетого парика видна собственная седина. Получше надвинул парик, расправил букли. Пробежал глазами полки открытых шкафов с иноземными книгами по горному делу и стопками исписанной бумаги. Наизусть знал, где и какие бумаги лежат на этих полках.
Вот листки записей по Географии Российской. Большой труд замыслен. Хоть бы начало ему положить и направление дать, дабы кто-то другой, прочитав неоконченное, довел бы до конца сию Географию, к славе и чести любезного отечества и в память о великом преобразователе Петре.
Здесь, в этом шкафу, – записи по истории казенных заводов Сибири и Урала. Все содержится в этих записях – как возникали и как работали заводы, какие были от них выгоды и убытки. Есть сведения также о заводах частного владения, основанных купцами-предпринимателями. Много записей про исход людей с Руси за Каменный пояс. Не забыты и кержаки с их кондовым бытом. Их предания записаны со слов седых старцев, рядом с рассказами о розыске уральских самоцветов, мастерстве русских горщиков и гранильщиков.
Гранильное дело Татищев всячески поощрял, ради этого во второй свой приезд привез с собой Рефта. Генерал верил в великое искусство отечественных гранильщиков, заставляющих камень сверкать замысловатыми гранями, раскрывать взору спрятанное в нем чудо.
В том же шкафу, прямо под рукой, – проспект нового горного устава. Писал его Татищев применительно к отечественным законам. Писал давно, переделывал, переписывал статьи и параграфы устава, старался давать им подробное и внятное толкование.
Шкаф, что занимает простенок между окнами, сверху наполнен образчиками яшм и тагильского малахита.
На средних полках этого шкафа еле уместились громадные тома Словаря-Лексикона и объемистая рукопись с надписью на корках «Духовная сыну моему Евграфу».
Татищев писал «Духовную» уже пятый год. Старался передать в ней опыт собственной жизни, накопленные богатства мыслей, полезную чужую мудрость, чтобы послужила обожаемому сыну легче и разумнее наметить жизненный путь.
Сын – последняя радость, главная надежда и гордость старого генерала. В своей «Духовной» он старался не поучать, а больше писал о том, что видел на свете, слышал от разных людей или сам узнал о человеческой жизни.
Татищев советовал, например, выбор книг для чтения сына, в том числе, разумеется, и книг церковных, но предостерегал от вступления в религиозные споры. Дурные, мол, от сего бывают следствия!.. Вот, как раз сверху, попалась Татищеву на глаза свежая запись собственной мысли: «Я хотя о боге и правости закона никогда сомнения не имел, но от несмысленных и безрассудных споров не только за еретика, но и за безбожника почитан бывал и немало невинного поношения и бед претерпел. Однако, презрев такие клеветы и злонамерения терпеливостью преодолев, лицемерным поступкам и фарисейским учениям не последовал».
«Имей в виду, – читал Татищев собственную рукопись дальше, – что жена тебе не раба, но товарищ, помощница и во всем другом должна быть нелицемерной. Так и тебе с нею должно быть, в воспитании детей обще с нею прилежать, в твердом состоянии дом в правление ей вручать. Однако ж храниться надлежит, чтобы тебе у жены не быть под властию: сие для мужа очень стыдно!»
Старик неколебимо верил, что сын, прочитав «Духовную», не повторит многих ошибок отца, сможет без боязни смотреть в лицо всем людям. Сын, в чьих глазах оживало тепло глаз материнских, был сейчас далеко от крепости: учится в столице, выказывает прилежание к наукам и отличную светлость ума...
Василий Никитич попил квасу, разложил на огромном столе бумаги и гусиные перья. Залюбовался блеском природных самоцветов – золотистых топазов, лежавших возле чернильницы. Подарил Татищеву эти камни горщик кержак Ерофей Марков из шарташской слободки.
Редкие по красоте топазы. Лежат всегда на глазах. Татищев не может решить, какому гранильщику отдать их в огранку. Сделать бы из них ожерелье и отослать в Царское Село, порадовать царевну, затворницу Елизавету Петровну, дочь первого Петра!..
На папке с надписью «Терпящие отлагательства» лежал кожаный мешочек с кусками голубой медной руды из колыванских рудников Демидова. Рядом – образцы серебряной руды, добытые с немалым трудом, через подкуп кержаков. Татищев собирался отправить эти образцы в Петербург при секретном рапорте директору берг-коллегии Шембергу с приезжим из столицы немцем, советником коллегии Шумахером.
Заполучив эти куски серебряной руды, Татищев понимал, что на этот-то раз Демидову не вывернуться. Теперь, после такого рапорта, Демидова непременно приструнят, заставят отдать рудники казне и, конечно, велят подчиняться воле Татищева. Это будет наградой за все унижения, которые начальнику горного дела пришлось претерпеть от самоуправства всесильных здешних заводчиков.
Но Татищев также понимал, что действовать надо весьма осмотрительно: ведь у Демидовых в столице всюду сильные заступники и покровители! Скрип дворцовых половиц в Петербурге вовремя слышен заводчикам на Урале. Акинфий Демидов сумел исподволь приручить даже хитрого Бирона; невьянский властелин не пожалел затрат!
Вражда с Демидовыми у Татищева старая. Началась она еще в первый его приезд на Пояс...
Татищев мельком взглянул на филина. Тот, нахохлившись, забился в угол клетки, таращил зеленые, как плавленая медь, зрачки. Будто и этот предостерегал: мол, с сильным не борись, с богатым не судись!
Василий Никитич придвинул к себе ведомость пробирной лаборатории с анализом серебряной руды Демидовых. В каждой букве ведомости улика! Государственный закон преступно нарушен.
Татищев уже несколько раз принимался писать секретный рапорт на заводчика, но всякий раз уничтожал написанное: получалось нечто похожее на донос. В столице могут усмотреть в нем сведение личных счетов. Там, в Петербурге, вражда командира с заводчиком давно не является тайной. Заниматься Татищеву доносами отнюдь не с руки! И он решил отправить образцы серебряной руды с ведомостью лаборатории, приложив краткую докладную записку. Составление записки откладывал со дня на день и хорошо знал, что не напишет ее и сегодня.
Сидел за своими бумагами и образцами горный командир сибирских и уральских заводов, окутанный табачным дымом. Волей императрицы Анны он поставлен во главе не виданного по богатству края. На казенных заводах он никому не давал спуску, сурово, а порой и жестоко наказывал за провинности и ослушание. Все виновные его боялись, но зато правый, кто бы он ни был, всегда мог рассчитывать на его защиту.
Знавшие Татищева со времен первого пребывания на Урале замечали, как он постарел, но при этом полностью сохранил и прежнюю крутость, нетерпеливость характера и энергию в делах. Энергия у него была особенная, свойственная именно людям петровской выучки. У императора Петра Татищев был любимцем. Пушки, спроектированные им и отлитые Демидовыми, начали Полтавскую битву и решили ее исход. Любил и отличал его царь за то, что с полуслова понимал любой замысел, любой приказ. По воле Петра Татищев исколесил всю Европу, пополняя знания как в военном, так и в горном деле. Узнал о рудных богатствах Урала, о хищническом хозяйничанье Демидовых и высказал Петру смелую мысль завести там крупные казенные заводы. Царю понравилось предложение капитана артиллерии. В руки ему Петр отдал судьбу рудных богатств Сибири и Урала.
Татищев увидел Урал впервые, также под снегом, в 1720 году, когда выбрался из кибитки, заметаемой метелью, на Уктусском заводе. Артиллерийского капитана ошеломило суровое, дикое величие здешней природы. Но убожество местного казенного заводика огорчило нового горного начальника. Лень, жестокость, безудержное обкрадывание казны – вот что застал здесь Татищев. Частные заводчики вообще не подчинялись никаким законам. Татищев сразу показал им свою крепкую руку, навел кое-какие порядки и оказался один на один со всей волчьей стаей.
Демидовы уже правили Уралом, успели создать государство в государстве из своих заводских вотчин.
Пользуясь личным покровительством царя, они смеялись над его же законами. Татищев оказался первым, кто осмелился прикрикнуть на Демидовых, чем немало озадачил заводчиков.
Татищева горько удручал главный казенный завод на мелководном Уктусе, притоке Исети. Надо было найти лучшее место для нового главного завода. В лесных дебрях углядел подходящий участок на самой реке Исети, где и возникла крепость Екатеринбург. Без проволочек он сразу начал строить завод, не дожидаясь даже ответа петербургской берг-коллегии на свое донесение о задуманном.
Решительность Татищева не на шутку напугала Демидовых. Никита Демидов поскакал к царю с жалобой, что Татищев несправедливыми придирками и ревизиями тормозит работу его заводов. Пока Демидов обивал петербургские пороги, Татищев расчищал площадку для будущего завода и запруживал Исеть.
Демидовы всеми силами мешали его работе. Сманивали мастеров. Поджигали леса вокруг строительства. Прорывали плотину. Волновали работных людей страшными слухами. Заводчик Акинфий Демидов не допустил посланного Татищевым шихтмейстера к записям в заводских книгах о выплавке чугуна.
Наказать всесильного невьянского заводчика Татищев решил смело и жестоко. Он приказал военным патрулям закрыть дороги и не пропускать в Невьянск обозы с хлебом. На демидовских заводах возник призрак голода.
Испуганный Акинфий подал отцу весть в столицу. Демидов добился свидания с царем, оболгал Татищева. Царь обещал защитить его от жестокости горного начальника.
Но опытный Никита, понимавший лучше других, что сынок Акинфий переборщил в войне с Татищевым, воротясь на Урал, прикинулся покорным слугой горного начальника и явился к тому мириться.
Однако примирение с этим опасным врагом уже не понадобилось. Царь сам встал на сторону заводчиков. Этим был нанесен тяжелый удар по престижу Татищева. Потом берг-коллегия не утвердила татищевский проект нового главного завода на Исети.
Расследовать действия Татищева приехал особый советник берг-коллегии Михаелис. Упрямый немец, не понимавший русского языка, подкупленный Демидовыми еще в Петербурге, осмотрел место для нового завода, не одобрил его и окончательно угробил проект Татищева.