...Ибо если чувства и убеждения национальны, то знание — одно для всех и у всех.
И. А. Гончаров
Итак, именно в Петербурге — столице и культурном центре страны — яснее всего обозначились социальные грани языковых различий — в их взаимном столкновении, которое отражало все условия общественной жизни России. В единоборстве сошлись здесь самые разные, пока еще не совпадающие по многим признакам жаргоны, стили, речения, — сошлись, чтобы войти в соприкосновение на общей территории и при общности судьбы. Даже формы и способы образования новых слов у иных из них совпадали, а слова — вообще были общерусскими.
Слова-то общие, но отношение к ним разное.
Переносные значения слов развиваются различным образом, и не у всех (у чиновников, скажем, нет). Серый или зеленый в речи публициста, деревенского мужика или мазурика часто понимаются в противоположном смысле. Многозначность слова существует объективно, но она не сведена в многозначность обаятельного для всех литературного слова, «разнесена» по социальным группам.
Синонимы, столь необходимые литературному языку, также оказываются излишними в просторечии; и только в составе отдельных выражений, перебирая определения из разных жаргонов, мы можем составить последовательный их ряд: долгий, длинный, дальний ящик — и какой там еще? Получая формулу речи в долгий ящик, представитель иной языковой группы немедленно подставляет свой эквивалент. Смысл общий, форма — каждый раз своя.
Отношение к иностранным словам также совершенно разное. Их заимствуют без разбору или, напротив, намеренно и весьма расчетливо. Какие именно слова и в каком их значении — тоже важно. Просторечию в целом заимствования чужды, оно искажает их облик, доводя слово до абсурда (шашй, марша, облизьяна).
|
Способы образования слов с помощью суффиксов тоже различны. Кто-то предпочитает суффикс иностранный, кто-то славянский, а кто-то и свой деревенский. Оттенки слов, неизбежно возникающие при этом, усложняют общение, и тогда смысл слова узнается приблизительно, по корню, который при всех катаклизмах речи сохраняется.
Фраза и оборот совершенно различаются в речи представителей разных социальных групп — вот где раздолье для мысли! Но просторечию, похоже, чуждо развитие и совершенствование мысли. По сравнительным оборотам видно, как варьирует форма выражения. Сравнение вводится и традиционными словами: как, точно, будто, словно, и но-выми: научным типа и просторечным вроде. Опять-таки в каждом жаргоне по-своему: если и ежели, потому что и ибо... Традиция?
В крестьянских говорах разлшчие ясно — по отдельным словам (или избах, или дом, или хата). В городском просторечии различше идет то по форме, то по значению., а иногда и по (относительной заачи.-мости слова. Система языка одна, но отношение к ней — разное у каждой социальной группы городского населения.
Однако возникает какая-то вшутренняя готовность к объединению речевых усилий^ к созданию нового типа городского просторечия, шли, как говорили когда-то, койне. Пока это толыко модель, и каждый жаргон существует сам по себе аз городе, который возник недавно и собрал на своих зулицах пеструю смесь речений и наречий. Единства негт, поскольку, как заметил Б. А. Ларин, «именно прротив остальных каждая языковая „партия" в горюде (как в фокусе государства) отстаивает „свой" язгык, т. е. тот, какой наиболее привычен ее членам. Одним-единственным диалектом располагают разве дика)ри».
|
Это вынужденное многообразие определяется исторически, условиями развития русского языка. Сам по себе лексикон слишком велик, чтобы всякий знал все русские слова. Достаточно, что в ходу некий средний запас слов, необходимых для общего пользования, а остальными словами «владеют» те, кому это нужно по роду деятельности, по рождению, по значению в обществе. Единство по общности языка (в данном случае — словаря) и создает нацию, поскольку нация в целом владеет этим богатством, но только при учете всех социальных групп населения.
С XVIII в. в результате все большего расслоения населения по самым различным признакам специализация в языке расширяется. В каждой социальной группе перерабатываются собственные формы речи, В речи отдельных социальных групп проверяются разные способы чистоты произношения, семантического обогащения слов, словообразования, развития синтаксических средств, необходимых для создания новых форм мышления, и т.д. Значительную работу удалось исполнить в кратчайший срок, практически за один век, и снова, завершив этот языковой эксперимент, вернуться к синтезу форм национального языка, совершенствованию на основе полученного материала современного литературного языка. То, что в масштабах столичного города мы описали как дробность социальных жаргонов (арго), на самом деле явилось исторически важным этапом в развитии литературного языка. Дробность форм взывала к общности смысла.
|
Попутно происходило и глубинно осознаваемое развитие самого языка. Семантически (т. е. с точки зрения значения и значимости слова) он усложнялся, представляя каждое слово в непременной связи с остальными словами языка. Усложнялась внутренняя системность языка. Каждый класс (или «партия» языка) давал общерусскому слову непременно свое, только ему присущее и им признаваемое значение. Медленный процесс накопления нового семантическо-
го качества самых употребительных слов в конце концов завершался либо изничтожением слова, либо расширением его смысловой перспективы. Иногда ведь
и обращение к иностранному слову показывает только то. что в собственном — русском — слове мешанина социальных симпатий достигла критического предела
и слово оказалось семантически опустошенным (по
причине несогласий в том, что можно было бы признать «равнодействующей» его смысла).
Одновременно продолжалась демократизация городской речи, становление ее особенностей. От высоких славянизмов и возвышенных варваризмов все ближе к разговорной речи низов спускается просторечие. Были и «тупики» развития, не без того (речь мещан или городского «дна»), но подобные «тупики» тоже направляли процесс усреднения норм городской речи: ни слишком высокая крайность, ни слишком подлая крайность. В качестве «золотой середины» (при опоре на живую речь деревни) осознавалась речь интеллигенции и тех слоев городского общества, которые в своих речевых симпатиях примыкали к ней.
Вынужденная специализация словесных форм по социальным признакам постепенно оборачивалась и другой своей стороной. Множественность жаргонов как признак социального расслоения общества сменилась множественностью функций общего для всех литературного языка, а функциональные стили определялись уже не местом в социальной иерархии (остаток феодального общества), а отношением к трудовому процессу, социально престижным его формам. Это и обусловило перенесение внимания с одних форм городской речи на другие.
Только в столице в XIX в. могли сложиться условия для образования койне — той самой усредненной нормы городской речи, которая легла в основу нового литературного языка. «Городской языковой быт» в Петербурге складывался в противоречиях. Столкновение русских говоров, вынесенных из разных мест России, с иностранными языками сопровождало столкновение различных культур.
Социальная дифференциация сопровождалась своего рода «двуязычием», представители каждой группы свободно владели различными социальными жаргонами (как говорили тогда — диалектами). Это создавало неустойчивость границ между жаргонами, между книжно-славянским и разговорно-русским, между высоким и просторечным и т. д. На разных уровнях человеческой деятельности возникала напряженность отношений, временами — полная отстраненность от других социальных групп и их «языков».
Должно было возникнуть стремление к нейтрализации особенно резких противоположностей. Не соглашаясь на взаимные уступки, представители разных групп могли сходиться на нейтральной почве. Чаще всего таким «третьим» независимым типом речи оказывалось городское просторечие, и поиски экспрессивных средств приводили к заимствованиям из воровского арго, из мещанской речи, позже — непосредственно из народной речи низов. Такое примирение на основе социально ущербного казалось приемлемым, поскольку не имело, как казалось, никаких претензий относительно особой своей важности, не боролось за престиж литературности. Слишком незначительным казался этот источник, и это было ошибкой.
Усиление классовой борьбы также сопровождалось намеренной ориентацией на речевые особенности вполне определенных социальных групп. Развитие возможно только в борьбе, и столкновение социально престижных вариантов обогащало русский язык новыми значениями и формами, оригинальными оборотами речи. Развитие языка в конце XIX в. виделось лишь в одном направлении: в последовательном соединении уже раздробленных особенностей речи. «Разрозненность сословий и чиновная иерархия, — одним из первых заметил Д. И. Писарев, — перепутали все наши понятия и исказили наш разговорный язык... Известно, что неправильное употребление слов ведет за собою ошибки в области мысли и потом в практической жизни».
В условиях «казенного города» письменная речь престижнее устной. Ораторские приемы и художественные средства «культурной» речи также сказались на форме происходящих в языке изменений. Прежде важный для общения диалог (довольствовался репликами при упрощенном синтаксисе и произношении) сменился монологом, а это также потребовало усложнения языка.
Таким образом, из двух основных функций всякого языка— речемыслительной и коммуникативной— функция общения выходит на первый план и с этого времени определяет все направления в развитии языка. Остальные функции становятся зависимыми от коммуникативной. Мировоззренче-с к а я функция языка отчасти утратила:вое значение, поскольку ослабла в развитии речемыслительная его функция. Столь же бледной выглядит теперь и эстетическая функция: общий уровень художественности неуклонно понижается даже в беллетристике. Ослабление контактоустанавливающей функции языка привело к тому, что до сих пор у нас так и не выявилось приемлемых для всех групп населения форм обращения или слов приветствия. Сошла на нет и метаязыковая функция языка, которая призвана средствами естественного языка объяснять смысл языковых форм. С одной стороны, это приводит ко многим недоразумениям в процессе той же «коммуникации» (например, каждый по-своему толкует смысл слова гласность, но нет общепринятых формул решения подобных спорных вопросов); с другой же — лингвисты вынуждены прибегать к метаязыкам науки, чтобы сложными формулами объяснить простейшие факты родного языка. Словом, и функций много, и проблем. Необходимое создание общего средства коммуникации досталось нам дорогой ценой. Оказалось, чего-то лишились...
И только в одном преуспел современный язык — он дал нам прекрасное коммуникативное средство — единый для всех литературный язык. Норму.
В любом развитом языке городские жаргоны, сливаясь, поначалу порождают сленг — просторечие низов. Этот процесс знаменует конец старых жаргонов. Однако лишь при благоприятных условиях на основе сленга начинает развиваться городское просторечие, которое охватывает максимально большое количество городских жителей.
Просторечие — не просто «снижение литературного языка» в обиходной речи, как иногда полагают. В этом случае возникает разговорная речь, т. е. устный вариант литературного языка, обычно в речи интеллигенции. Просторечие же органически вырастает из смешения самых разных источников городской речи. Это новое качество сленга, развитие его до общепринятых образцов. Формы, слова одно за другим входят в такую образцовую речь, и возникает городское койне—тоже своего рода норма, но не писаная, а обычная. Не закон, а обычай правит просторечием. Хотя просторечие существует только в устной форме, но оно оказывается важным компонентом и в дальнейшем развитии русского языка, и в начавшемся отборе новых литературных норм. Разговорная речь исходит из литературных норм, просторечие же опирается на народную речь, обычную речь простых людей-Просторечие до поры автономно от нормы, а разговорная речь от нее зависит. Разговорная речь общая в любом городе, просторечие же различается по городам теми или иными особенностями (прежде всего— произношением). В разговорной речи много колебаний и вариантов, просторечие же в данном городе стабильно; более того, оно настолько устойчиво, что со временем может дать начало новой норме, которая при удачном стечении обстоятельств может стать нормой литературной. Такое просторечие и развивалось в Петербурге с конца XIX в.
СТАРОМОСКОВСКАЯ РЕЧЬ
Петербург прихожая, Москва девичья...
А. С. Пушкин
Однако и московская городская речь, тоже койне, в начале XIX в. стала образцом для писателей, на ее основе создавался литературный язык. За несколько столетий столица Русского государства создала свой тип койне, со своими особенностями.
Заимствованиями из других языков богата и московская речь, однако... Заимствовались в основном слова бытового характера, и притом через посредство устной речи. Обкатанные в произношении, такие слова попадали в литературный язык уже в их русском виде, Не так, как они произносились в греческом языке: па-Рус, а не фарос; огурец, а не агурк-ион; Чурила, а не Кирилл. Греческих, а затем и тюркских заимствований много, а слов, заимствованных с Запада, нет совсем (кроме древнейших, еще древнеславянских).
Произношение в Москве — компромисс между севернорусским и южнорусским,с некоторыми особенно-стями так называемого среднерусского наречия. Феодальная раздробленность эпохи средневековья привела к разделению древнерусского языка на многие говоры и диалекты. Историческое значение Москвы заключалось в создании общерусского варианта языка. Положение, следовательно, складывалось то же, что и в Петербурге начала XIX в. Петербургу предстояло собрать воедино социальные диалекты (жаргоны). Москва то же самое, но на два века раньше сделала с диалектами территориальными. Времена изменялись, материал для построения новых норм языка оказывался иным, но задача стояла все та же: из множества типов местной речи — наследия раздробленности державы — создать общерусскую норму.
Об ударении, произношении звуков, манере речи поговорим позднее. Это особый вопрос, он связан с устной формой бытования и сленга, и койне, и, наконец, просторечия. Сейчас — о словах.
Высокие книжные слова и выражения через язык церкви проникали в городское койне и скрепляли его— для всех это авторитетный источник. Прямых заимствований из церковнославянского языка было мало. Использовались формальные средства и общие правила образования новых слов, которые выработал церковнославянский язык. Появилось множество новых суффиксов, прежде бывших книжными, возникло много слов, иногда общего значения. «Столкнулись» слова одного значения, но разного происхождения, подчас с неуловимыми оттенками смысла. Приходилось выбирать, какое предпочесть, а какое отвергнуть: властитель — властелин, убиение — убитие — убийство, дан-ник — данщик, невежество — невежествие — невежественность, безумьство — безумие — беэумьствие, старость — староство — староствие — старчество, из-гона — изгонка — изгнание и сотни других. Не забудем, что таких рядов набиралось много, и лишь приблизительно было ясно, что общим для составляющих такие ряды слов является корень, а суффиксы всюду свои. Одни из них — разговорные, другие — книжные, третьи — причудливое смешение тех и других. Возникла проблема стиля: стало ясно, что только в конкретном тексте можно разобраться с богатством, полученным из веков.
И по части грамматических категорий накопилось много вариантов. Вот категория рода у имен. Более шестисот слов имели варианты (скажем, занавесъ — занавесь — занавеса). Какой вариант предпочесть? И новые заимствования из разных европейских языков в XVII в. вызывали подобное же колебание (залъ — зало — зала). Проходило время, и постепенно, слово за словом, язык очищался. Городская речь оставляла себе единственный вариант, руководствуясь при его выборе определенным принципом. Например, слово с отвлеченным значением предпочитало сохранить форму женского рода, с конкретным значением — форму мужского рода {занавес, зал). Объяснялось это влиянием книжного языка, поскольку в нем издавна отвлеченность выражалась именами женского рода (осознавалась еще идея собирательности, свойственная таким именам в древности).
Появилось множество новых слов и новых форм старых слов. Неожиданно оказалось, что многозначность (а точнее, нерасчленимый в сознании синкретизм значений) слова чрезвычайно неудобна, когда речь заходит о чем-то конкретном. Скажем, слово жена обозначало одновременно и женщину, и супругу, и социальный статус женщины в обществе. Также и мужь— и супруг, и мужчина, и звание (высокий мужь). Образованные от этих имен прилагательные позволили со-вдать новые формы: жена — женский, мужь — мужь-ской, а на их основе уже и новые слова: женьчина, мужьчина. Разговорная речь нуждалась в специализации жизненно важных слов, поэтому именно в московских памятниках XVI в. и возникают ряды: жена— женка — женьчина, мужь — мужик — мужьчина. Биологические, социальные, семейные характеристики человека по полу стали определяться самостоятельными словами. Семантическая дифференциация началась в московском койне, но пока лишь на уровне бытовой лексики.
Давно известные книжные слова тоже переосмыс-лялись в соответствии с социальными нуждами людей. Нынешние слова совесть и жизнь (жызень) совсем другого значения, чем были они до XVI в. Слова, ко-торые прежде были почти однозначными, но употреблялись в разных жанрах и стилях, пройдя все тот же путь «усреднения» значения, стали разграничивать важные понятия: живот 'биологическое существование'— житие 'социальное' — жизнь 'духовное'. Уже не в признаке-прилагательном указывалось подобное различие (мой живот, чистое житие, вечная жизнь), а в самостоятельном имени-термине. Это значит, что и понятие о соответствующих сторонах человеческой жизни складывалось в сознании и оформлялось в слове.
Питательной средой для «усреднения» прежде самостоятельных речевых стихий явилась в Москве деловая речь, язык документов, т. е., как ни странно, «язык московских приказов» — чиновная речь. Это была единственная форма письменной речи, которая одновременно использовала и церковнославянизмы и формы народного языка. Их не просто соединяли в одном документе, но и обрабатывали, редактируя текст и доводя до неких образцов. Престиж форм деловой речи позволял «разносить» речевую норму московских приказов за пределы столицы: в XVII в. всюду писали так, как дьяки в Москве.
Все это постепенно привело к стилистическому снижению некоторых жанров традиционной литературы. Так, и жития святых, и повести о военных действиях, и рассказы о житейских делах стали писать на более доступном простому народу языке, хотя в преобразовании книжных (письменных) вариантов речи были и свои отличия от того, что происходило в развитии устной речи.
Так неустанными трудами многих выдающихся и неизвестных нам по имени деятелей сложилась в Москве норма обычной для столичных жителей Ре' чи. «Москва — девичья», тут сохраняют народный склад речи и заветные формы старины. «Петербург — прихожая», здесь еще не все устоялось, все еще впереди, следовало пройти тот путь, который Москва у*е прошла. Пока же толпятся в этой прихожей самые разные люди...
Ситуация двух культурных центров обычна ДлЯ многих европейских стран. Соперничество двух столиц полезно для развития национальной культуры и-" как частный, но важный случай — ее языка. В ДреВ' ней Руси Новгород соперничал с Киевом, в средние века — Москва с Новгородом, в новый период нашея истории — Петербург с Москвой. Отмечена традиционно устойчивая сторона: в средние века — Новгород, в XIX в. — Москва. Сторона же, противоположная ей, на фоне традиции и развивает то новое, что требуется обществу в данный исторический момент. К этому новому обычно тянутся все окрестные центры, которые сами по себе не могут противостоять традиции государственного авторитета, но также нуждаются в изменениях. Возникает «мода» — на речь и на стиль жизни.
Сравним особенности Москвы и Петербурга в тот момент, когда они становились центрами развития — Москва в XVII в., Петербург в XIX в. Разумеется, нас интересует язык. В московский период в языке изменялась преимущественно форма, т. е. произношение отдельных слов, формы склонения и спряжения, интонация речи и т. д. В петербургский период по преимуществу изменяется семантика, т.е. значения слов, грамматических форм, синтаксических конструкций и пр. Конечно, дело не только в этом различии— история русского языка проходила свой собственный путь развития. Однако не случайно, быть может, что в XIX в., когда общественное движение вызвало к жизни конфронтацию славянофилов и западников, славянофилами стали преимущественно москвичи (которые ценили и культивировали старые формы национальной культуры), а петербургские западники предпочитали эти формы обновить — в соответствии с изменившимся содержанием жизни. Еще позже, в конце века, когда в университетских городах складывались филологические школы, призванные, в частности, объяснить законы развития языка, именно московская филологическая школа с ее преимущественным интересом к языковой форме (изучали грамматику) получила название «формальной», тогда как петербургских филологов больше всего интересовала семантика (значение грамматических форм, лексика и пр.); именно в Петербурге визникла сильная Лексикографическая традиция, стали выпускаться словари и пр. Сегодня противоположность между запад-никами и славянофилами, между «семантической» К «формальной» школами отчасти снята, но историческая зависимость публицистической и научной интерпретации идеологии языка и от различных этапов в Развитии языка вполне ясна. Таково первое различие.
Второе различие между московским и петербургским этапами развития языка состоит в преимущественном влиянии на норму устной или письменной формы языка. В Москве в основе образования городской речи лежала все же устная речь, в Петербурге такой основой стала речь письменная. Устноречевые особенности развивались в зависимости от письма и правил письма. Не случайно справочники по правописанию (орфографии) в Петербурге появились раньше, чем в Москве — справочники по правильному произношению (орфоэпии). Орфографический свод составил в 70-х годах XIX в. Я. К. Грот; произносительные нормы старомосковской речи канонизированы лишь в начале XX в., когда старомосковское произношение было уже на излете и его нужно было сохранить для потомков.
Третье отличие касается общекультурного фона, на котором происходило развитие городской речи. В Петербурге возникла принципиально новая ориентация— на Запад. Уже с петровских времен основной поток заимствований (и определяемых ими изменений) связан с влиянием западноевропейских языков: сначала стран протестантских (Голландия, Германия), затем — французский язык, после него немецкий и наконец — английский.
Итак, Москва и Петербург первой половины XIX в., в представлении современников, — противоположности, которым никогда не соединиться. «У нас две столицы,— заметил В. Г. Белинский, — как же говорить об одной, не сравнивая ее с другою?» Затем сравнение провели А. И. Герцен и другие писатели. Общекультурные признаки различения оказались такими.
Петербург — «воплощение общего, отвлеченного понятия столичного города», представляющий «этот раз-ноначальный хаос взаимногложущих сил, противоположных направлений...», «не столько столица, сколько резиденция». Это город двойственный: «...ни в одном городе нет столько разнородных элементов, столько различных классов и сословий общества».
Москва — хранительница традиций, она строилась долго — создавалась. Петербург же — город неисторический, «без предания», своим появлением он обязан реформам Петра I, возник «экспромтом», жизнь Петербурга только в настоящем...
В Петербурге «жизнь идет стремительно», «все Де' лается ужасно скоро», ему свойственна «лихорадка
деятельности», здесь «вечный стук суеты суетствий и все до такой степени заняты, что даже не живут».
Москва живет «на авось», здесь стоит «мертвая тишина; люди систематически ничего не делают, а только живут и отдыхают перед трудом», она пребывает «в мещанском покое», но «нигде нет столько мыслителей, как в Москве».
Чиновники и военные составляют основное население столицы, поэтому «у петербуржца цели ограниченные или подлые, но он их достигает, ибо он работает»; основной вопрос здесь: «Где вы служите?»
В Москве основное население — купечество и баре на покое; здесь «есть люди глубоких убеждений, но они сидят сложа руки»; основной вопрос здесь: «Чем вы занимаетесь?»
Для Петербурга характерна общественная жизнь, «публичность», здесь множество газет, журналов, которые снабжают новостями. «Петербург, несмотря на свой вицмундир, любит пощеголять либерализмом и внешним лоском...», но в целом «в Петербурге все люди вообще и каждый в особенности прескверен»— однако жить можно только в Петербурге!
В Москве, напротив, царит «семейственность», т. е. тихая замкнутая домашняя жизнь: здесь «все люди предобрые, только с ними скука смертельная», при отсутствии печати они питаются слухами...
Множество внешних черт, вроде кофе и шляпок в Петербурге, чая и чепцов в Москве, тоже отчасти сказывается на формировании нового лексикона в столице, но не это главное. «Общий язык» Москвы противопоставлен «разделению языков» в столице. Неопределенно расплывчатой речевой стихии Петербурга противостояла внешне как будто единая по языковым нормам, устойчиво неподвижная Москва. Стабильность норм являлась гарантом правильности и чистоты речи— отсюда и внимание писателей к идеалу прошлого, к старомосковской речи. В девичью заглядывал не один поэт, в прихожую же ступал не всякий...
БЕЛЫЕ НОЧИ ПЕТРОПОЛЯ
Петербург — самый отвлеченный и умышленный город на всем земном шаре.
Ф. М. Достоевский
И точно, писатель, подобный Ф. М. Достоевскому, или такой поэт, как А. А. Блок, могли возникнуть только в этом странном городе.
Таинственный и загадочный в любое время года и в любой момент суток, он притягивал к себе людей и... отталкивал, душил, выжимал из них жизненные соки. «...Среди болот Петрограда, где воздух физически столь же заразителен, как нравственно» (Ф. Ф. Ви-гель), все... чуть-чуть ненормальны. Петербургские повести Н. В. Гоголя и его последователей отражают эту жизнь, которая тенью проходит мимо, стушевываясь в вечерних сумерках. В этом тумане Гоголь увидел Нос и чиновника, а Блок разглядел Прекрасную Даму. «Петербург» А. Белого передает все ту же атмосферу напряженных метаний человека, незримо, но крепко повязанного со множеством людей, подчас незнакомых, но косвенно влияющих на его жизнь — хотя бы фактом своего существования.
Известный писатель и юрист А. Ф. Кони как о ре* альности говорит о исповедях петербургских сумасшедших: «С Иисусом Христом он обедал, а на Васильевском острове встретил и черта, который ему объяснил, что и в будущей жизни есть служба и существуют все министерства». Да и что иное могло привидеться мелкому петербургскому чиновнику? При обилии лиц тут нет окончательной свободы — ты всегда на людях, и настроение, и язык незаметно проникают одно в другое. Языки, настроения, мысли — русские, чухонские, польские, немецкие, французские... И в этой питательной среде рождается нечто новое — новое качество, которое надлежит определить. В 1882 г. девица К. открыла Кони «тайну о том, что вследствие вмешательства одного из великих князей немецких безобразий стало меньше, но что все-таки у нотариуса Серебрякова собираются немцы и немки и действуют посредством телеграфа, электричества и спиритизма и в особенности одна гадальщица-чухна, с красной бородавкой на самом кончике носа, увидеть которую в креслах в театре значит ужаснуться и прийти в омерзение».
Скрывались в тумане дома и деревья, таились до времени новые понятия в непонятных и чуждых словах, которые множились и с помощью печатного станка расходились по России.
Публицисту Н. В. Шелгунову совершенно ясно, что даже «и все мысли, которые производит Петербург, которые составляют его умственную атмосферу, носятся в его воздухе. Петербургская интеллигенция именно только дышит мыслям и...».
Расплывчатость города отражена уже в его названиях. Их несколько, они легко сменяются в зависимости от настроения, смысла или интонации говорящего, «Петрополь, или Петербург, или Петроград» — говорит Г. Р. Державин в XVIII в.; «Петроград—Петербург — Санкт-Петербург» — пишет один из приятелей А. С. Пушкина в начале XIX в., «до Петрополя» — иронически замечает А. И. Герцен; «в Петроград, или по-немецки в Петербург» едет его современница. Эта неназываемость при обилии имен выдает столицу как чуждое русскому человеку образование, еще не нашедшее своего места в народной традиции, хотя и вли-ющее уже на все его дела.
Таковы психологические основания всех тех вза-мных влияний, которые оказали воздействие на раз-итие городской речи.
Складывается совершенно новый тип горожанина, которому нужен свой язык — с непривычными формами речи, способами соединения слов во фразы... Вот один пример, типичный для северной столицы.
Белые ночи существовали всегда, но свое название они получили уже в наше время. Северные летние ночи писатели называли светлыми (А. Н. Радищев), ясными (H. М. Карамзин), прозрачными (А. И. Куприн), белыми (Ф. М. Достоевский), выражая не просто их сходство с днем, но и вкладывая в это важный художественный смысл. В бытовой же речи жило множество описательных выражений; например, в «Дневниках» Е. Штакеншнейдер упоминается и весенняя голубая ночь, и майская ночь светла, и эти прозрачные весенние сумерки. Голубая, светлая, прозрачная... — определения есть, но термина нет. Известны, например, постоянно меняющиеся определения петербургской ночи у И. А. Гончарова. У критика Ап. Григорьева есть и такие ночи, и наши северные ночи, и роскошные ночи. Поэтическая речь ищет признаки, по которым можно было бы назвать оригинальное явление природы, но... для Каратыгина это наша петербургская ночь, для Н. И. Греча —еветлая полночь на Невском, а для Н. А. Некрасова — светлые петербургские летние сумерки. Да и позже, в 80-е годы, столичный бытописатель М. Альбов говорит о «мутной мгле петербургской майской ночи», но тут же: «солнце отовсюду носилось в полусвете этой петербургской белой ночи — что-то напряженно-томящее, что-то болезненно-страстное». Нет еще термина, но есть множество описательных выражений, как бы готовящих появление «термина-образа» белая ночь. В XIX в. такое определение казалось необходимым! Какое отличие от XVIII в., когда М. В. Ломоносову достаточно было сказать: Се в ночь на землю день вступил! — без определений...
Символика белого как чистого, светлого, свободного пришла из Древней Руси (последнее значение осознается до сих пор: белый вальс, белые стихи). Белый день, белый свет отражают русскую символику слова: белый здесь противопоставлен темному, черному, и это противопоставление мы ощущаем сегодня; вот как Е. Долматовский описывает посещение пушкинских мест:
Прозрачной ночью, белой ночью лета На Черной речке побывали мы.
Толчком для сочетания белые ночи стало французское выражение проходит белая ночь: воин, удостоенный рыцарского звания, бессонную ночь перед посвящением проводит в каком-то священном месте, при оружии и в белом. В русской литературе начала XIX всочетание белая ночь в этом «переводном» смысле известно (Д. В. Григорович, Ап. Григорьев), но Ф. М. Достоевский обыграл его в своей повести «Белые ночи», говоря о петербургских ночах, которые волнуют и тревожат, светят «на все иным, особенным светом». Рыцарственное служение Мечтателя на фоне бессумрачных ночей есть своего рода белая ночь, посвящение в человечность: «Вчера было наше третье свидание, наша третья белая ночь». Повесть вышла в 1848 г., но популярность получила позже, а выражение белая ночь в современном значении Достоевский употребил в дневнике 1877 г.: «...в белую, светлую, как днем, петербургскую ночь». Это еще не идиома, сочетание не вошло в общее употребление, и в академическом словаре 1895 г. его еще нет.
Лишь на рубеже веков о белых ночах заговорили писатели, которых поразил Петербург: Д. Н. Мамин-Сибиряк, А. И. Куприн, М. Горький (В белые ночи он очаровательно воздушен).
Мемуаристы, писавшие в начале XX в., вспоминая события полувековой давности, вполне определенно говорят о белых ночах (П. А. Кропоткин, П. М. Ковалевский, П. В. Засодимский, А. Г. Достоевская).
В «Толковом словаре русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова рядом указаны белый день 'светлое время дня' (как разговорное и устарелое) и белая ночь 'северная ночь с немеркнущей зарей'; затем это выражение закрепилось в словарях, но обычно употребляется в форме множественного числа. Сама возможность переноса значения образовалась благодаря противопоставлению форм единственного и множественного числа. Судите сами: белые ночи, но темная ночь, а рядом темные дни, но белый день. Выражение белый день такое же образное, как и белые ночи, и возможным это стало потому, что темные дни и темная ночь уже существовали в речи, имея свое особое значение. В Петербурге вообще формы числа воспринимались подчас как самостоятельные. Достаточно вспомнить, что Островом здесь всегда называли только Васильевский остров, а островами — все остальные крупные острова, на которых располагались летние дачи. Что же касается светлых ночей, то значение прямое ('светлая') и переносные ('таинственная', 'бессонная') слились, образовав чисто петербургское сочетание, обозначающее ночи с «сомнительным фантастическим светом, как у нас, в Петербурге» (Ф.М.Достоевский). Таким образом, белая ночь— понятие книжное, литературный образ.
Таков путь развития каждого выражения в переносном значении составляющих его слов. Возникает оно в художественном тексте и впитывает в себя сразу несколько значений: белая ночь рыцаря, белый день, белый вальс... Но только когда слово со страниц книги сходит на простор площадей, лексикограф получает право внести его в свой словарь.
Медный всадник — литературный образ, а северное сияние—просто перевод немецкого слова Nordlicht. Справедливости ради заметим, что выражение это очень старое, было известно еще древним грекам (которым, кажется, все уже было известно!). Более тысячи лет тому назад известный богослов, французский епископ Григорий Турский использовал латинскую форму этого выражения: Aurora borealis, что значит 'северная заря', а позднее французский философ П. Гассенди ввел это определение в качестве научного термина (отвергнув тем самым рекомендации физиков своего времени: в XVII в. предлагали названия полярный свет или северный свет). Конечно, тут важен не сам по себе свет, а его сия н и е, тот словесный образ, который и был скрыт в старинном термине греков и латинян. Не термин научный, не значение слова, а именно образ оказался общим у всех народов, на каком бы языке они ни говорили. И у нас названия были тоже, и ничуть не хуже, и существовали во множестве: бтбель по небу, пазори играют, лучи светят, столбы дышат, багрецы пошли, сполохи бьют, сполохи гремят, столбы наливаются, лучи мерцают, снопы рассыпаются, да половина из них и получше скучного северное сияние. Еще хорошо, что торжественное слово сияние, а не просто — как в немецком — свет. «Перевод» только кажется переводом с какого-то языка, на самом же деле в него—как в матрешку — вложились все какие ни были русские образы сияния, и потому это — русское выражение. Играют... светят... дышат... пошли... бьют... гремят... наливаются... мерцают... Северное сияние.
ПЕТЕРБУРГСКИЕ СЛОВА
Что же касается до читателя провинциального, то ему решительно все равно, чем увеселяется и что извергает из себя Петербург.
M. Е. Салтыков-Щедрин