— А все-таки пригодился же на что-нибудь москвичам наш петербургский земляк! — подумали мы с гордостью.
«Свисток» (1861)
Тем, кто не любит в русской речи иностранных слов, напомним несколько поучительных историй. Город ведь не деревня, а город большой — особое дело. Возникает нужда и в новых словах. Откуда же их взять?
Множество слов бытового характера вошло в нашу речь первоначально в столице. Иные из них и сегодня чувствуют себя чужаками в нашем лексиконе, другие же утратили всякие следы иностранного происхождения.
Воксал, сообщает словарь 1837 г., — 'увеселительный сад, зал для игр и зрелищ'. Это английское слово— 'вокзальный зал' — применялось у нас в отношении загородных зданий вокруг Петербурга, в которых во время гуляний давались концерты, устраивались танцы. О концертах в воксале Петергофа, и особенно на майских гуляньях, часто пишет Ф. В. Бул-гарин; на гулянии в Екатерингофе 2 мая 1839 г. «в воксале музыка, теснота и весьма непорядочное общество»— вспоминал А. В. Никитенко. «На музыке» в Павловском вокзале бывал И. И. Панаев. Вокзал в Павловске описал в «Идиоте» Ф. М. Достоевский. С 1861 г. это слово уже в словарях, но пока еще на правах иностранного. В Павловске вокзал находился рядом с конечной станцией первой в России железной дороги — той самой, куда, говоря словами известной «Попутной песни», мчался «в чистом поле, в чистом поле п а р о х о д».
Искусственное, составленное по образцу греческого слова хаос голландское слово газ известно уже в 1803 г., а «Северная пчела» в 1839 г., говоря о новом освещении улиц в столице, пишет о гасе. Вскоре стал он и газом: А. Ф. Вельтман в 1846 г. пишет о газе, каким наполняют воздушные шары. «Свисток» в 1862 г. толкует о светильном газе (который тут же именуется и фотогеном). Позже словом газ стали называть еще один вид топлива, совершенно новый — керосин. В словаре 1909 г. газ — 'фотожен, петролеум': налей газу в лампу, кварта газу — сама мера указывает на необычность и странность слов; да и слова эти, как видим, произносились и писались по-разному (Ф. М. Достоевский, например, предпочитал петролей). Вместе с таким газом известен был и газированный напиток: герои Н. А. Лейкина уже в 1862 г. пьют в Петербурге лимонад-газес (еще не газировку!).
|
Были и другие словечки, которые сохранил для своих нужд современный город. Долгое время, например, «соревновались» слова тротуар и панель, причем москвичи-литераторы говорили обычно о тротуаре, а петербургские их коллеги — о панели. Подобные предпочтения сегодня, за далью времен, непонятны, и можно только догадываться, почему так было. Уже в начале XIX в. с введением тротуаров этим словом называли их и в Петербурге, но министр просвещения А, С. Шишков решил, что «.тротуары должны называться пешниками» (молва приписывала ему желание называть тротуары топталищами). Между тем и пешник и топталище — почти точные переводы французского глагола trotter 'семенить': семенит себе потихоньку прохожий там, где лошадям не положено быть. И слово поначалу пишется «по-французски»— троттуар, в просторечии же — плитуар.
Кажется, могли бы петербуржцы, французский знающие лучше русского, принять это французское слово? Но нет. Голландское слово панель, по-видимому, подходило лучше. Оно значит просто 'обшивка', соотносится с обрамлением дома, улицы, города... И только в одном выражении постоянно и долго сохранялось французское слово: на тротуаре Невского проспекта. Выражение это используют все писатели и мемуаристы XIX в., и, видимо, совсем не случайно.
|
Однако вот как будто исключение. Поэт Ф.И.Тютчев в старости любил почитывать свежую газету на солнышке перед домом; жил он на Невском, у армянской церкви, как пишет очевидец, посиживал на лавочке дворника, «на панели». Не «семенил» в прогулках, а мирно сидел — и вот уже новое обозначение: не тротуар, а панель, хотя это все тот же Невский проспект. Прошел по тротуару, но полиция подобрала пьяную на панели — это у В. В. Крестовского. То, что движется, — перемещается по тротуару, что не движется, — находится на панели. Ясно, дело вовсе не в тротуаре. Каждый автор хочет сказать нечто больше того, что значит (и особенно — теперь) употребляемое им слово. Он видит за словом, пусть и чужим, картину, некий образ, всем понятный, который и определяет выбор слова в каждом случае. Нет еще русского термина, закрепившего общее и для всех обязательное значение нового слова. Все значения и признаки еще неопределенны, светят отраженным светом заморских слов и понятий. Ни одно из этих заимствований в точности не соответствует тому, что слово это значит в языке-источнике. Кое-что свое постепенно в него привносилось, а потому осталось и слово.
В пушкинские времена на Мойке находился известный «заездный дом» Демута; в старинных исторических повестях о петербургской жизни говорится о «стоялых домах». Слово гостиница, очень узкое по значению, обозначало, например, гостиницы при монастырях. А. Ф. Вельтман меланхолично сообщает, что только гуляки бегают по воксалам и по отелям, и слово это, по-видимому, значит еще не то, что теперь. Во всяком случае, П. А. Вяземский говорил, что. не ведали в те годы и москвичи об отелях. В столице первые отели были созданы для почетных и богатых гостей. Только с 1866 г. новое слово появляется в словарях. До конца XIX в. обычно выражение роскошные отели, точно передающее смысл слова. Французское слово отель сродни (в далеком прошлом) слову госпиталь (также латинского корня), и значат оба — 'приют'. Приют-то приютом, да очень дорогой.
|
В 1821 г. О. И. Сенковский, сообщая петербургской публике о своих путешествиях по Египту, поведал, быть может, впервые на русском языке, о кейфе: Путешественники, бывшие на Востоке, знают, сколь многосложное значение имеет выражение кейф. Отогнав прочь все заботы и помышления, развалившись небрежно, пить кофе и курить табак называется делать кейф. В переводе это можно бы назвать «наслаждаться успокоением-». Арабское слово kaif (в турецком произношении keif) попало таким образом и к нам, но значило оно поначалу 'хорошее настроение', возникающее единственно при курении трубки. Скоро слово вошло в столичный быт, та&чтой словарь 1837 г. уже знает, что кейф 'нега', и Ф. М. Достоевский в одном из писем 1838 г. употребляет это слово. Из сочинений Д. В. Григоровича, Н. С. Лескова мы знаем, что слово это шутливо (поначалу — шутливо!) означало 'приятное безделье, отдых с легким развлечением' (ср. «перевод» у Крестовского: спокойная нега утреннего кейфа). Любители устроенной домашней жизни, отправляясь в дальние путешествия, этим словом поминали домашний покой, как И. А. Гончаров: Я ли это? Да, я — Иван Александрович — без Филиппа, без кейфа — один-одинехонек с sac-de-voyage едет в Африку, как будто в Парголово! Сегодня слово неожиданно ожило, но звучит иначе: кайф — вряд ли на арабский манер, скорее всего, это модное нынче англизированное произношение. Но слово это, как бы оно ни произносилось, всегда остается либо шутливым, либо осудительным.
Раз уж заговорили о кейфе, естественно перейти к кафе, кофе и сигарам. Еще в 1839 г. «Северная пчела» упрекала какого-то романиста за слово сигара: ведь Ф. В. Булгарин предлагал говорить сигарки, и долго на этом настаивал, полагая, что с русским суффиксом слово становится русским. В Москве именно эту форму и приняли, но в столице распространилось польское слово papieros (корень восходит к папирусу и означает 'бумага':, табак набивался в бумажную гильзу). Оно и произносилось по-польски: папирос, и лишь В. И. Даль решился привести в своем словаре «русское» ударение папирос, а во втором издании словаря, в 80-е годы, уже указана новая разговорная форма папироса. Папирос превратился в папиросу по типу коренных русских слов, потому что в ходу были все-таки папироски, т. е. маленькие папиросы: курить папироску (И. А. Гончаров), крепкая папироска (Д. И. Писарев), а отсюда недалеко и до закурить папиросу (в 1862 г. Н. А. Лейкин уже позволяет это приказчикам в загуле, хотя как автор — хитрец! — варварское слово еще выделяет курсивом). В Москве и с этим новшеством согласились не сразу, подыскали замену — испанское слово пахитосы. Герои романов А. Ф. Вельтмана и И. С. Тургенева жгли десятки пахитосов — уже с русским окончанием слова.
Надо заметить, что изменение видов «курева», несомненно, шло в ногу с заменами сортов табака и типов его закладки, что зависело от отношения общества к курению. Долгое время почти повсюду в общественных местах курить запрещали. Маленькая папиросочка казалась злом меньшим, чем трубка. Лишь в 1859 г. студенты столичного университета добились того, что им разрешили курить хотя бы в шинельной. Официальное дозволение курить на улицах последовало только в 1864 г., что вызвало массовый энтузиазм курящей городской публики. К этому времени папирос уже окончательно стал папиросой.
В 1839 г. «Северная пчела» писала о кондитерских на Невском, что это «кондитерские, занимающие у нас место парижских café, немецких так называемых вин-ниц (Weinstube) и прежних трактиров». Здесь впервые, еще в своей форме, является французское слово, в словари попавшее только после 1861 г. Прежде все заведения такого рода назывались трактирами (даже отменный «Балабин трактир» на месте нынешнего «Метрополя»). Прежние кондитерские превратились в кафе именно в середине XIX в. Л. Ф. Пантелеев, вспоминая события 10 октября 1861 г. напротив Казанского собора, писал: Все кафе (а они тогда были на Невском, но потом совсем перевелись, возродились лишь в XX в.), все рестораны были переполнены совсем особенной публикой...
Чуть раньше появляется слово ресторан, о котором академический словарь уже в наши дни сообщает, что это 'хорошо обставленная дорогая столовая (обычно с музыкой, танцами)' (чего не должно быть в кафе). Сначала это французское слово заимствовали в непонятной форме ресторация. В ресторациях обедали герои М. Ю. Лермонтова, А. Н. Островского и Ф. М. Достоевского. Пожалуй, из писателей одним из первых Н. Г. Чернышевский в романе «Что делать?» такую столовую назвал рестораном (в его время разночинцы предпочитали кухмистерские). Долгое время даже в Петербурге слова кафе и ресторан употреблялись рядом, как бы поясняя одно другое и вместе с тем создавая собирательное именование для чрезмерно дорогого угощения: в кафе-ресторанах обедать! (Ф. М. Достоевский). И. И. Панаев в своих воспоминаниях как будто уже различает разные слова: во французской ресторации, в немецкую ресторацию, в кафе-ресторане у Палкина, за ужинами в кафе-ресторанах, в различных кафе и ресторанах. Сами по себе рестораны как будто не существуют и всегда упоминаются с именем владельца: в ресторане Дюссо. С 70-х годов XIX в., действительно, кафе исчезает, писатели и публицисты говорят о ресторанах и портерных. Слово портерная в особенной чести именно в столице (наряду с немецким биргалле), москвичи предпочитают пивные. Современные пивные залы—наследники биргалле, и не простецких пивных.
Современные журналисты, возражая против неправильного употребления иностранных слов, говорят также о возникшем обыкновении все столовые называть кафе, «хотя за вывеской — обычнейшая закусочная». Такое использование слова, конечно, нехорошо, потому что нечестно, однако к языку это никакого отношения не имеет. В XIX в. (оказывается, есть и опыт!) кондитерские, сменившись портерными, на какое-то время заставили забыть и слоьо кафе.
Не только сладости, но и кофе было непременной принадлежностью кондитерских и кафе, особенно на Невском. Я. П. Бутков и другие бытописатели Петербурга не раз описывали страдания мелких чиновников, которые, возвращаясь из присутствий домой, проходили мимо таких заведений, не имея возможности в них заглянуть. Слово кофе было в особой чести в Петербурге, поскольку уже с XVIII в. этот напиток столица предпочитала традиционному московскому чаю. Немецкое пристрастие к кофе не сбила и англизированная мода на чай. Были и социальные грани: герои Я. П. Буткова, Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, как правило, пили чай. Вдобавок, жители Петербурга определенно разделились на тех, кто. пьет кофе, и тех, кто кушает кофий, желает кофею. Попытки городского просторечия придать слову благообразный «русский» вид удались не совсем, и слово сохранилось без окончания: кофе. Нужно сказать, что не все писатели решались употреблять это слово, особенно в поэзии; в письме А. А. Фету И. С. Тургенев советовал: если невмочь обойтись в стихах без слов карамель и кофе, «поставьте уж лучше: марципан и баваруаз! [по-французски 'сладкое питье'. — В. С.]».
Вспомним и слово пальто. Между кофе и пальто много общего: как утвердился черный кофе, так был и теплый пальто (А. И. Герцен), бедный пальто (П. Я. Чаадаев) — слова мужского рода. (Как, впрочем, и роскошный кафе, какой-нибудь другой кафе.) Новое слово склонялось совершенно свободно, и даже в высоком слоге: к его вретищу, именуемому пальтом (Н. А. Лейкин). Поначалу у нас, как и у французов, пальто — 'плащ с капюшоном'; затем его стали отличать от плаща, но при этом всегда добавляли слово сак 'мешком' (пальто-сак у И. С. Тургенева и А. Ф. Вельтмана). П. Д. Боборыкин, вспоминая те годы, когда плащ еще только превращался в наше пальто, должен был пояснять современникам: В каком-то сак-пальто с капюшоном. С середины XIX в. пальто — 'легкая просторная неофициальная одежда'. Уже в 1864 г. Д. И. Писарев пишет:...Это даже не мундир, а очень просторное домашнее пальто. Покрой и размер того пальто были совсем иными, чем теперь.
Нужно помнить, что типов одежды в прошлом веке существовало множество: каждый класс, каждая группа городского населения отличались своим видом одежды. Стоило писателю изобразить одежду героя — и сразу становилась ясна его социальная принадлежность. По одежке встречали... Ф. В. Булгарин гордился тем, что создал хлесткое слово салопница, говоря о барынях известного рода, которые ходят в салопах. M. Е. Салтыков-Щедрин на этой основе создал тип жалкой салопницы, трепещущей в холодном манто — сочетание, которое кажется странным в наше время, поскольку «аристократичность» слова манто сегодня несомненна.
Заметим, что все такие слова воспринимались как русские мужского рода: зимний манто (Н. П. Огарев), мраморный палаццо (M. Е. Салтыков-Щедрин), кожаный портмоне (И. А. Гончаров) и др. Заимствуя слово, за просторечным его воплощением видели русский эквивалент (плащ, дворец, кошелек и др.). В те же годы Я. К- Грот заметил, что в подобных словах окончание -о не составляет приметы рода и склонения. Оттого-то и изменяются в народе такие слова «вдоль и поперек». Попытки определиться в родовой принадлежности слова ни к чему хорошему не приводили даже там, где выбор был велик. И А. Н. Греч не избежал ошибки: «Многие говорят: зал, концертный зал, большой зал или зало, большое зало. Это неправильно, должно говорить: концертная зала, большая зала». Почтение к женскому роду сыграло злую шутку. В русском языке слова с конкретным значением, выражающие нечто материальное, при заимствовании «стремятся» закрепиться в форме мужского рода (зал).
В современном употреблении нередки и выражения типа городской пейзаж, что также может вызвать удивление. Например, известно, что paysan — слово французское, обозначающее село, крестьянина, деревню, поэтому слово пейзаж (paysage) к виду города так же не может быть применимо, как и немецкое слово ландшафт, обозначающее только природный вид.
Не совсем верно значение русского слова пейзаж определять по французскому, да еще и исходному, корневому. Ведь если paysan — 'крестьянин', то и paysage — обязательно 'сельский вид'. Почему не крестьянский? Ведь оба слова от французского pays 'страна, земля, родина' (ср. ландшафт от немецкого слова Land). И во французском языке слово paysage обозначает собственно картину или рисунок, и не только сельской местности.
Обширные картотеки академических словарей позволяют представить историю русского слова пейзаж. С 1767 г. его стали употреблять наравне с известным до того немецким словом ландшафт («красками писанный рисунок вида» — это о ландшафте). Пользовались словом только художники, это был их термин, не всякому и понятный. В 1791 г. в одном из журналов промелькнуло сообщение, что, вот, многие стали говорить пейзаж вместо ландшафт, а это ошибка.
Сначала пейзаж понимали как изображение природного вида, а затем слово получило и значение самого вида (с 40-х годов XIX в., и притом в разговорной речи). Москвичи предпочитали все-таки слово вид, а в Петербурге пользовались словом ландшафт. Ландшафт как 'вид' жил в столице до конца века, и лишь «передвижники» победили его пейзажем. В 40-е годы, запутавшись в чужих словах, хотели ввести и свое: видопись, но оно не привилось. Не очень уверенно, с оговорками слово пейзаж как 'вид' употребляли Н. Г. Чернышевский, M. Е. Салтыков-Щедрин, Ф. М. Достоевский. Непривычными казались и некоторые сочетания нового слова с русскими словами: скажем, о пейзаже природы говорили Н. А. Некрасов и Н. С. Лесков. Для Л. Н. Толстого пейзаж вообще только 'рисунок вида' (Толстой никак не желает пользоваться иноземными словами!). Но русское слово вид многозначно. Оно — только 'внешность', и притом не всегда красивая. Это не термин, старое слово получает одно из побочных значений. Художнику, критику, ученому этого мало: ему нужен термин!
После 1917 г. пейзажем стали называть не только 'вид', но и 'содержание какого-то ряда красочных картин* (В. В. Маяковский, например, перечисляя плохих поэтов, говорил о пейзаже современной поэзии). Появилось множество сочетаний, прежде совершенно невозможных в русской литературе: вечерний пейзаж (А. И. Куприн), затем — географический пейзаж, пейзаж архитектурный, осенний, местный, даже лунный пейзаж в значении 'пустынное место', т. е. отсутствие всякого пейзажа, во всяком случае живописного. Когда Салтыков-Щедрин впервые употребил сочетание сельский пейзаж, он подтвердил тем самым, что в исконном значении слова пейзаж произошли уже изменения. Ведь что это значит — сельский пейзаж? Масло масляное...
Постепенно внедряясь в образную ткань русской речи и распространяясь все шире, слово меняло свой смысл, становилось русским. Да и словосочетание городской пейзаж ввели в нашу речь не журналисты: оно известно, например, из сочинений М. Горького и К. Паустовского; за ним в газетах появились индустриальный пейзаж, современный пейзаж, вечерний пейзаж и т. п. Еще и до выражения городской пейзаж слово употребляли в отношении к городским «видам»:
..перевел свой взгляд на пейзаж, видный ему из окна
(М. Альбов).
Самый точный и подробный по стилистическим пометам «Толковый словарь русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова слово пейзаж считал еще книжным. Здесь разграничены два его значения: 'картина природы, вид какой-нибудь местности* и 'картина с изображением такового вида'. Впоследствии к слову привыкли. Оно стало русским. Главный его смысл — указание на красоту того или иного вида, достойного живописного изображения, — сохранялся. Такую красоту можно увидеть и в городе — ее описал А. А. Блок. Пейзажисты пишут и город, который красив по-своему. Слово ландшафт не имеет оценочной характеристики. В отличие от французских слов, которые привлекали художников и поэтов, немецкие слова казались удачными ученым. Так и слово ландшафт стало научным термином, обозначающим 'форму или вид земной поверхности'. Словосочетание городской ландшафт, действительно, кажется странным, но ведь потому, что смысловое и стилистическое его содержание в русском языке совсем иное, чем в слове пейзаж.
В последовательном изменении значений русского слова пейзаж содержится общий смысл: от внешнего, описанного художником вида — к реальному виду природы, от внешнего проявления — к внутренней сути. Это вид, который важен не сам по себе, а через восприятие человека. Вид постоянно изменяется, но красота остается. Только художник, увидев ее, может донести до нас и краски и линии подобного вида.
Ясно, что без слова пейзаж, как и без слова ландшафт, мы не могли бы обойтись. Эти слова расширили наши возможности видеть. Русское слово вид безразлично к эстетическим признакам «вида», которые содержатся в слове пейзаж. Но и слово пейзаж не несет надлежащей точности значения, что важно для научного термина и что есть в слове ландшафт 'вид земли*.
В. И. Даль считал, что не следует забывать и «салонных— ныне уже не говорят: гостинных — выражений». Слово салон пришло к нам из французского язы-за, в котором и значит 'гостиная' или (переносно) 'выставка картин*. В XIX в. этим словом обозначалась 'комната для приема гостей' ('в барском доме', добавляют современные словари), что вполне понятно, поскольку гостей принимали в гостиной. По аналогии силоном стали называть 'постоянную группу гостей, которых привлекал этот дом или его хозяйка', а также 'светский кружок, объединенный общими интересами'. Первоначально зто были богатые дома, так что И. И. Панаев не случайно выделил несколько слоз в своем описании:...в легоньких гостиных и в великолепных салонах. Затем салоны возникли и в мещанских домах Петербурга, даже на Петроградской стороне: Таким образом у Анфисы Григорьевны составился целый салон, а потому на стол был подан кофе (М. Альбов). Постоянное общество однородного состава и есть салон.
Салонная литература и салонное искусство, оторванные от народа и его интересов, ведут свое начало из подобных салонов. После 1917 г. словом салон стали обозначать любое общее помещение, где могут сходиться люди (салон-вагон, например, отличается от спальных вагонов именно этой особенностью). Салоны в автобусе, автомобиле, самолете — того же происхождения. И это значение слова пришло из специального языка. Кстати, в новых «Жигулях» салон просторней, — говорит героиня рассказа Ю. Нагибина. На что ее муж реагировал соответственно: Павел Алексеевич сбокц внимательно посмотрел на жену. «Салон» — технический термин, но он не входил в словесный обиход Нины и прозвучал из ее уст чуждо, жеманно и неприятно. Когда человек, особенно женщина, вдруг прибегает к непривычной лексике, это почти всегда знак внутренних сдвигов, смещений. Нельзя не согласиться: замечено точно.
Одновременно с тем старые значения слова салон постепенно уходили из нашего быта, даже сезонную выставку картин стали называть иначе. Слово могло исчезнуть. Однако нередко находится среда, которая по каким-то причинам поддержит «опороченное» слово и даст ему новую жизнь. Салону новую жизнь дала торговля. Как «торговое» оно поминается уже в словаре под редакцией Д. Н. Ушакова — 'помещение парикмахерской'. Салон в парикмахерской — это и гостиная, и общий зал, и отдельные его части (мужской салон, женский салон). Постепенно салоны появились в аптеках, ателье, магазинах, в других учреждениях (и здесь не обошлось без «переборов»: на Литейном проспекте долго висело сообщение о том, что салон стеклотары работает до таких-то часов).
Что такое киоск — все хорошо знают, это слово стало бытовым и широко распространено. Другое дело — киоскер. Слово возникло недавно, и К. Чуковский нашел его столь чуждым русской фонетике, что счел вначале экзотическим именем какого-нибудь воинственного вождя африканцев: Кио-Скер. «Оказалось, что это мирный 'работник прилавка', торгующий в газетном или хлебном ларьке. Слово киоск существовало и прежде, но до киоскера в ту пору еще никто не додумывался». И верно, внимание как бы «зацепляется» за это слово, потому что и суффикс в нем необычный, и среди всех родственных ему (по значению) слов нет подобных (нет, например, слов «ларкер» от ларек или «палаткер» от палатка).
Турецкое слово kösk очень древнее; долго ходило оно из языка в язык на Востоке, а в конце XVIII в. получили его и мы — через немецкое или французское посредничество. Киоск — 'беседка, шалаш, в садах турецких делаемый' (в словаре 1837 г., в словаре 1804 г. — киоска), поэтому слово употреблялось в описаниях восточной экзотики.
Новое слово вступило в конкуренцию со старым палатка. Лучше всего (и дольше всего) значение слова палатка сохраняли в XIX в. москвичи. С. Т. Аксаков палаткой называет маленький домик в сельской местности. А. Ф. Вельтман словом палатка называет уже книжную лавку на Кузнецком мосту. В это время, в 40-е годы, и происходило переосмысление слова: палатка — 'временное торговое помещение, небольшое по размерам и специализированное по товару'. Через три десятилетия в Петербурге в этом же смысле стало употребляться и слово киоск. Описывая изменения на Петроградской стороне в 80-е годы XIX в., М. Аль-бов меланхолически замечал: Я уже не вижу своего старого знакомца Корявого с его ларем [который прежде торговал на углу пирожками вразнос.— В. К.]....Как раз на том месте — киоск с фигурой продавца в глубине... Это киоск букиниста! Такой петербургский киоск — точная копия московской палатки, торгующей книгами. В мае 1896 г. на Ходынском поле в Москве были расставлены ларьки, которые устроители коронации называли буфетами, а народ — палатками. Если бы не сохранилось подробных их описаний, мы бы и не узнали, о чем речь. На самом деле это были киоски.
Поскольку слов накопилось достаточно, началась специализация в их значении. Ларем можно было назвать временное помещение торговца горячими пирожками, книжной торговле требовалось либо архаичное слово палатка, либо заимствованное киоск: Москва и Петербург, как обычно, отнеслись к этому по-разному. И сегодня еще газеты пишут и о временных палатках на ярмарке, и о ларьках на рынках, и о книжных киосках. По-видимому, необходимость в специализации и закрепила употребление всех этих слов в обиходе, однако последовательность их появления в значении 'торговое помещение' такова: ларь—палатка—киоск— ларек. Все слова заимствованы, но в разное время (ларь известен с X в.!). Нет в них «словесного образа», свойственного русскому слову. Чтобы его создать, применили испытанный способ: прибавили суффикс уменьшительности: не палаты, а палатка, не ларь (с приданым), а ларек... В слове киоск в устной речи -к также стал восприниматься как суффикс уменьшительности, хотя никакого «киоса», разумеется, никогда не существовало.
Чтобы читателю не казалось, что все слова, обозначавшие формы городской жизни и введенные в обращение в Петербурге, прижились, укажем на словечко, довольно известное в XIX в., но теперь позабытое: фру-фру. У Ф. М. Достоевского Подросток обиженно говорит о женщинах: Они сзади себе открыто фру-фру подкладывают, чтоб показать, что б ель-фа м, открыто\, что в переводе на доступный нам язык означает: 'женщины вставляют себе в платье «хвосты» попышнее, чтобы показать всю вальяжность свою'. Frou-frou — 'шелест шелковой ткани', обычно — женского платья, неуловимый шорох летящего движения с нездешним ароматом и с кружением головы. Лошадь Вронского звали Фру-Фру. Но это, пожалуй, и все, что осталось нам на память от этого слова.
Таковы эти слова, через городскую речь входившие в литературный язык. Иногда заимствованные слова конкурируют между собой, но до* известных пределов. Таким пределом остается смысл в обозначении реалий городского быта. Слова возникают и исчезают в речп. Поначалу за каждым из них в сознании сохраняется русский его эквивалент, который и определяет грамматический статус нового слова: киоска — палатка, портмоне — кошелек. В многовациональном Петербурге они входили в оборот, тогда как Москва хранила память о их русских соответствиях. Русская разговорная форма подлаживалась под фонетику, упрощая произношение, но также до известных пределов (троттуар не стал плитуаром, несмотря на соблазнительную связь с заимствованным в X в. словом плита).
Однако самое важное свойство подобных слов, сохранявшее их, мы можем заметить только в наше время. Эти слова, подчиняясь законам русской семантики, становясь терминами, расширяли значение, в современном просторечии став знаками выражения бесконечного множества подобий, еще больше теснящих старинные русские слова. Что сегодня не салон? Что теперь не кафе? Что нынче не кайф?
ЗНАЧЕНИЕ ЗВУЧАНИЯ
Великая Москва в языке толь нежна,
Что «а» произносить за «о» велит она.
М. В. Ломоносов
За спиной каждого большого города стоит говор окрестных сел и деревень. Разноликая крестьянская речь накладывала свой отпечаток и на петербургский говор. Особенно много здесь сложностей с ударением, которое ведь на письме не обозначается, но сильно расходится в разных местах России. Она несенá, или нéсена, или, быть может, несёна? Говорят по-разному, но просторечное ударение принéсен(а), привéзен(ы) сегодня как-то вдруг получило силу. В словарях найдем тысячи расхождений в ударении слов и грамматических форм, и в разных городах особенности свои, местные, заимствованные еще из народных говоров (которых ныне может уже и не быть!).
Сложно с причастиями: это категория книжного языка, в устной речи встречается редко. Так, унúженные или унижённые? рáзвитый или развитóй).
Много колебаний ударения у глаголов, существительных, наречий. До конца XIX в. все говорили прáвленье (ибо прáвить), рáнение (ибо рáна, рáнить), приобрéтение (ибо приобрёл) и др. В начале XX в. возникли колебания ударения между корнем и суффиксом, и сегодня нам рекомендуют произносить только так: правлéние, ранéние, приобретéние. Лишь в словах высокого стиля при наличии ряда приставок сохраняется ударение на корне: упрóчение, сосредотóчение и др. Но вот возникает сложность со словами, которые, используясь в просторечии, уже становятся словами разговорными. Возьмем, например, слово обеспéчение. Почти все стихийно стараются произнести обеспечéние. Слово, «понижаясь» в обиходной речи в стилистическом ряду, получает какие-то конкретные значения и стремится подладиться под общую модель, созданную просторечием: давлéние, стремлéние, правлéние... следовательно, и обеспечéние. В одних случаях специалисты по культуре речи разрешают нам колебания: мы́шление и мышлéние; в других же остаются непреклонными: обеспéчение, и никак иначе. Наличие приставки сближает слово с глагольными формами, а ударение в глагольных формах на корне — характерная особенность просторечия (принéсен, привéзен). Ведь почти все говорят звóнит, а не звонúт, как следовало бы произносить. В подобных случаях вообще легко заметить как бы взаимное отталкивание просторечного слова (конкретного по смыслу) и высокого литературного (с отвлеченным значением). Так, укýсит, но вкусúт, почúнит, но учинúт, хорóнит, но сохранúт, поворóтит, но превратúт и др. — слова стилистически высокие (как видно и по архаичной их форме) сохраняют исконное ударение на окончании. То же и в случае со звóнит, если речь заходит о телефонном разговоре (в начале XX в. использовали глагол телефóнить), но «По ком звонúт колокол». Казалось бы, мы нормируем грубое просторечие (знающие люди постоянно поправляют: звонúт, звоня́т...). Но за последние два столетия уже более полусотни глаголов перенесли ударение с окончания на корень, и это стало литературной нормой: гýбит, дéлит, кóрмит, кýрит, лóмит, плáтит, пóит, сýшит, тáщит, ýчит и др. (вместо губúт, делúт, учúт...).
Стремление ударения остаться на корне свойственно многим глагольным формам, и проявляется это прежде всего в разговорной речи, горожан: гнáла, дáла, бы́ла... нáчался, родúлся и т.д. (вместо нормативных гналá, далá, былá... начался́, родился́...). Сколько подобных просторечных форм возникало как стремление упростить произношение образованных от общего корня различных форм!
У прилагательных — стремление обратное: ударение на окончании закрепляется необычно быстро, и вот уже говорим запаснóй выход, валовóй доход... Не все такие выражения признаются нормативными (к примеру, сельскóе хозяйство), но в терминологически новых сочетаниях разговорная речь все же увеличивает число подобных уклонений от исконного ударения прилагательных: запáсный, вáловый, сéльский. Возможно, это какое-то неясное стремление выделить ударением необычность употребления прилагательного.
Не будем забывать, что различные социальные группы горожан могли употреблять слова со своим особым ударением, иногда это произношение создавало своеобразныей «акцент». Тóкарь, например, говорили рабочие, литературное ударение — токáрь.
Об ударении в иностранных словах говорить не будем, но и тут просторечие твердо и неизменно сохраняет свое: докýмент, килóметр, магáзин, пóртфель, сантúметр, шóфер и др. Произношение твóрог, твóрога теперь разрешается даже словарями наряду с литературным творóг, творогá.
Значение ударения важно еще в одном смысле. Распределение ударений в слове и в словосочетании обеспечивает чередование гласных звуков в потоке речи. Просторечие ведь существует лишь в устной форме, произношение для него — единственная форма реализации. Под ударением гласные звуки не изменяются, зато в безударном положении таких изменений довольно много (каждый и на своем произношении легко установит эту особенность устной русской речи). Характер подобных изменений и определяет особенности городского просторечия.
Произношение слова хорошо как харашо — обычное литературное, это и есть аканье (произносится а вместо о). Севернорусские говоры от всех прочих отличаются отсутствием аканья (произносят хорошо), но и акающее произношение в различных местах вовсе не одинаково. По-разному происходит растяжка безударных гласных, особенно в предударном слоге, длительность гласных, даже тембр и ритм важны, поскольку они определяют степень редукции (сокращения) безударных гласных, ослабление или усиление звуков. «Говорят па-масковски свысока», — замечал В. И. Даль, а в других местах окают «низким говором»; на севере народ «строит губы кувшином», акальщики же зовутся «полоротыми», поскольку «говорят открыто».
Со временем в московском произношении стали различать другие особенности, например сокращение безударных гласных (редукцию). Очень хорошо воспроизводит ее Е. Замятин: Уж видать: настоящий декадент (произносится дъкáдънт). Усиление редукции было свойственно, по-видимому, манерной речи символистов, поскольку и москвич К. Д. Бальмонт произносил «только как бы согласные: прш сдаться, нн нрвца...». Ориентация на рифму с согласными звуками — тоже особенность русской поэзии начала XX в. У В. В. Маяковского многие стихи вообще построены на согласных: Дней бык пег.
Москвич говорил примерно так (говорит и теперь, но не каждый), как на качелях качался, предударный слог возносил выше подударного, протяжно тянул, как пел, с растяжкой, а остальные безударные гласные проглатывал: пыгляадú, хыраашó гываарúт, пымааскóфски, нырааспéф. Ф. М. Достоевский иронизировал над «мещанской» речью: «характерная слащавая растяжка гласных» — са-а-маá па-а-шлá/
Москвичей, в свою очередь, удивляла равномерность, ровность петербургского произношения; они приписывали такое произношение сырости столичных каналов и ветреных набережных, у которых не хочется и рта раскрывать. Говорят как сквозь зубы, будто высокомерно (а на самом деле с достоинством и без лишних эмоций): ха-ра-шó га-ва-рúт мас-квúч, кра-сú-ва, ум-нó га-ва-рúт. Здесь четкие линии переходов, ровность тона, без подъемов и падений, выпуклость каждого гласного, вокруг любого из них спокойно расположены согласные. «Прыгающая московская походка», о которой поговаривали недоброжелательные петербуржцы, в петербургском произношении никак не проявлялась.
Так при общей, казалось бы, особенности произношения (аканье) возникали различия между петербургским и московским говорением: в столице не просто аканье, но и ровность тона, как на севере, и равномерность в длительности безударных гласных, и особый тембр безударного гласного.