Все слова пахнут профессией...
M. М. Бахтин
Незаметно, но мы уже коснулись той влиятельной силы городского просторечия, которая называется профессиональным жаргоном. Средневековые ремесленные цехи не только владели секретами мастерства и терминами своего дела, иногда они вырабатывали специальные тайные языки, которыми изъяснялись друг с другом в определенных случаях. Своеобразным остатком этого является и современная речь специалистов: средневековые мастера, побывав уже в профессионалах, стали в наши дни специалистами.
Мастер — это все-таки магистр (таким и было заимствованное до XII в. греческое слово), а это высокая степень и в рыцарском ордене и в университете. Мастер — глава цеха, «мастер на все руки». Слово профессионал пришло из латинского языка через посредство немецкого. Латинское слово professio значит 'заявляю (о своем звании или занятии)'; не кто-то меня назначает или определяет, но я сам заявляю. Профессия — род трудовой деятельности в соответствии со специальной подготовкой человека. Специалист (Таков следующий этап в осмыслении «специальности»)—это латинское слово (speciales< species 'роды или виды', словом, какая-то конкретная форма труда), пришедшее через польский язык, известно с 60-х годов XIX в. Сегодня специалист имеет профессию: обладает специальными знаниями, «мастер своего дела» и может научить других.
Язык специальностей — не французский, а скорее немецкий. От философских терминов до обозначений ручного ремесленного инструмента — таков диапазон полученных из немецкого языка специальных терминов. Это и скобель, и рубанок, и множество других. Только вот, заимствуя термин, русский мастеровой приспосабливал слово к делу, включая его в ряд языковых категорий. Вещь — значит имя существительное, действие — так глагол, и все формы — русские. Например, шпатель — из немецкого языка, отсюда и шпатлевать, шпатлёвка — разговорные формы в речи петербургских ремесленников. Именно они признаются сегодня литературными. Более свойственные русскому произношению слова шпаклевать, шпаклёвка в начале XX в. воспринимались как книжные, сегодня же расцениваются как формы специальные (у строителей). Слово шпиковать (как в немецком или польском языке, откуда оно пришло) долго оставалось литературным, однако сегодня никто так не говорит. Употребляем вполне русскую форму (на)шпиговать, хотя все словари признают как литературный только
|
корень шпик 'сало'. Именно поэтому столь часто затрудняются произнести: Дайте шпика или Дайте шпи-га? В быту сохранились только такие слова, которые формой своей сливались с обычной для русского человека речью.
Скажем, в начале прошлого века говорили: шле-сарь, шлесарная, т.е. так, как эти слова произносили немцы или поляки, у которых мы и заимствовали их. Не привилось: звучит не по-русски. И в городском быту у российских слесарей чужое слово обкаталось до известного всем теперь с-ле-с-арь — все звуки в гармонии друг с другом.
Да и по смыслу слова, переходя из языка в язык, постепенно утрачивали особую свою важность. Вот немецкое слово маляр — 'живописец, художник'. Сначала попало оно в польский язык: 'живописец', но отчасти уже и 'маляр' (в сочетании комнатный маляр), потом — в украинский: 'маляр' и только отчасти 'художник', а отсюда уже и в русский: моляръ 'ремесленник, расписывающий стены краской'. Так постепенно снижался «уровень» художника: живописец — художник — мастер — маляр\ А отсюда уже и до малевать недалеко; уж это-то слово—наше, русское: глагол, а не имя-термин.
|
Многие современные жрецы науки, техники или искусства, как в добрые старые времена, стремятся укрыться за ливнем специальных слов, что, надо признать, удобно, потому что часто прикрывает некомпетентность, слабосилие или бездарность.
В XIX в. мелкие торговцы в разнос, старьевщики в изобилии ходили по городам. Глухие дворы-колодцы петербургских домов то и дело оглашались криками:
— То-о-чить ножи-ножницы! То-о-чить...
— А вот судак копченый ладожский...
— Бэром тра-ааа-пки старыя-я...
У каждого была своя «терминология», свои условные знаки, своя речь. Кое-что из поведения этого лю-Да сохранилось в быту, но язык... Слишком специальные слова не укоренились в общенародной речи. Совершенно забыты, например, таинственные формулы офеней-коробейников, хотя, может быть, и они попали в вульгарную речь (лафа!).
ВОРОВСКОЙ ЖАРГОН
— А как, Семен, жулики-то в Питере прозываются? —Иусмехнулся Максим Иванович.
— Мазуриками-с, дяденька.
И. И. M я с н и ц к и й. Забавные приключения черноболотинцев
В Петербурге же отлился в законченные формы и воровской жаргон — наречие городского «дна», созданное специально для сокрытия мыслей своих — как их ни мало — от посторонних. Его называли «блатной музыкой», «байковым языком». Некоторые слова и выражения позднее вошли в разговорную речь города: оголец, амба, дли близиру, для форсу, двурушничать, достукаться, жох, зашился, засыпался, завсегдатай, темнит, не каплет, захороводила, забуреть, кемарить, шебаршить, манатки, чинарик, чихирь, башка, зубы заговаривать, трепаться, охмурять, кирюха, клёвый, лады (или ладно), лататы задал, мокрое дело, липовый (или липа), слабо, стырить и настырный, подначивать, на ширмака, чумичка и многие другие, включая сюда и знаменитую малину. Источником их были слова финские, татарские, цыганские, турецкие, даже неведомо как попавшие к нам китайские, но больше всего слов немецких и еврейских. Сравнение с воровскими «языками» других народов показывает общий тип мышления уголовников.
|
В постоянной тревоге «засыпаться» воровской мир изменял и смысл обычных русских слов, так что становились они непонятными для непосвященных: грубЛ 'хорошо' (тут же и более новое круто), обратно 'снова' (тут же и по новой 'опять, вновь'), прогореть 'разориться', завалить 'убить* (отсюда и просторечное завалить дело), слинять 'убежать, избегнуть беды', серый 'ничтожный, неясный', ушлый 'умный', дешевый 'нечестный' (дешевка 'дешевая водка'). Использовали и почти понятные современному обывателю выражения: что-то темнит; замотал мои вещи; оторвал вещь; его купили; ушлый парень; подняли хай...
Образцы подобной речи русские писатели давали с осторожностью, поскольку их герои «говорили что-то на условном жаргоне, представляющем смесь из еврейского, цыганского и румынского языков и из вороз-ских и конокрадских словечек» (А. И. Куприн). Иное дело — 20-е годы XX в., когда жаргон хлынул на страницы беллетристики в изобилии и примерно в таком виде, как у И. Сельвинского:
Вышел на арапа. Капает буржуй.
А по пузу золотой бамбер.
«Мусью, сколько время?» — Легко подхожу...
Дзззызь промеж роги... — и амба.
Подобные речения — вплоть до неистребимого Скока время? — сегодня можно встретить в разговорной речи горожан. Почти все. К сожалению.
То, что впоследствии стало приметой городского просторечия и часто используется в разговоре как экспрессивное средство выражения, чаще всего восходит к чуть искаженным в значении общерусским словам: глубоко 'совершенно, полностью', даром 'без усилий' (т. е. первоначально 'без подготовки к «делу»'), нахально 'насильно' и др. На первый взгляд, их значения понятны каждому (но именно сегодня, после того как многие популярные стихи и песни нас «просветили»!). Однако незаметное «уменьшение» исконного значения слова налицо, и сменившее его переносное значение не столь уж удачно с точки зрения языка в целом. Ведь язык обладает и другими словами, обозначающими то, для чего потребовалось искажение смысла.
Д. С. Лихачев, специально изучавший в 30-е годы воровской жаргон, заметил, что и в вывернутом наизнанку обычном русском слове, и в таинственном звучании чужого слова проглядывало желание скрыться, хотя бы на время исчезнуть из вида и со слуха. То была попытка магическим отношением к миру зашифровать этот мир непонятным словом. Магия слова. Слово — сигнал, с помощью которого можно воздействовать на этот мир. Кроме того, воровская речь очень экспрессивна. Она вся рассчитана на непосредственность чувства, на эмоцию, с помощью особого слова пытается внушить нечто важное для воровской среды. Отсюда и игра словом, на первый взгляд невинная. В почете особые клички, запретные слова или слова, заменяющие одно другим. Подобная речь, воздействуя на эмоции, не рассчитана на длительное существова ние. В каждом новом употреблении она как бы рождается вновь, обновляясь в формах и знаках, чтобы хотя таким образом сохранить таинственную привлекательность. «Плодовитость воровской речи, — писал Лихачев, — напоминает плодовитость рыб — чем больше они мечут икры, тем больше ее погибает (характерная черта низших организмов)».
Такой она и была — неустойчивая по значениям и слишком выразительная по эмоциям, чтобы служить долго. Это не язык и даже не речь как живая форма народного языка. Это жаргон, который уходит... Но не сразу. Особенно в 20-е годы экспрессия воровского жаргона казалась живой и привлекательной, и она захватила многих. Засорение подобными вульгаризмами русской речи приняло такие размеры, что пришлось специально писать исследования и, составляя справочники и словари, настойчиво предостерегать молодежь против злоупотребления жаргоном.
Однако в городском просторечии многие из них остались и даже — неожиданно для всех — получили новую жизнь. В 30-е годы XX в. тихо, сначала как будто в шутку и всегда в переносном смысле вошло в разговорную речь выражение по блату 'незаконным образом', т.е. как у блатных (ср. у Л. Леонова: Он был тот, на которого смотрел весь воровской мир, блат). Впервые оно возникает в русском лексиконе в «Толковом словаре русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова с застенчивыми пометами «новое», «просторечное», «вульгарное». В новейших словарях это имя существительное блат, и уже без помет. За этим словечком мы легко разглядим слово blat 'посвященный' (из идиш), которое поначалу перешло в польский язык (там оно значит 'укрыватель' либо 'взятка'), а оттуда и в русский воровской жаргон: там блат — 'преступление'. Так какой же смысл скрывается за этим «международным» словом, в котором отложились значения разных языков, эпох и культур?
До революции только в речи купцов, мешан да бедного городского люда встречалось простое слово лад* но, известное издавна. У бытописателей много примеров: — Теперь выпьем! — Ладно (Н. А. Лейкин);
— Ладно, ладно,—отвечал он.— Помолчу! (А. Ф. Вельтман). И А. П. Чехов частенько вставлял в свои рассказы речь такого рода публики, и М. Горького упрекали за изобилие подобных вульгаризмов в прозе.
Даже у В. И. Даля не встречаем ладно как утвердительную частицу в значении 'хорошо, согласен, пусть будет так'. Отмечает он слова ладненько, ладновато, ладнушко как характерные для речи русского крестьянина, с некоторым любованием старинным корнем: рядком да ладком. И слово ладно он употребляет в его исконном значении — 'подходяще, удобно'. Ладно в значении 'хорошо' (и усеченная форма ладьй) возникло в воровском жаргоне столицы в XIX в. Его восприняли близкие к этим деклассированным элементам слои городского населения и понесли дальше. Слово казалось выразительным, не в пример заменяемым им изрядно и хорошо.
После революции слово упорно стремилось в круг литературных. Если словарь под редакцией Д. Н. Ушакова называл ладно просторечным словом, то словарь С. И. Ожегова считает его разговорным, т. е. почти литературным; в современном четырехтомном «Словаре русского языка» слово ладно тоже охарактеризовано как разговорное.
Одновременно в том же значении входили в оборот и такие старинные слова, как прекрасно, отлично и др. Судя по стилистическим пометам, С. И. Ожегов слово прекрасно еще предпочитал слову ладно; слово же отлично, известное героям А. Н. Островского и Л. Н. Толстого, в сознании долго связывалось с иностранными словами (по всей видимости, это и есть перевод английского слова). Выходит, постепенность включения слова в литературную норму объяснялась конкуренцией вариантов, пришедших из разных социальных слоев общества. Ладно долго «прилаживалось» к книжным прекрасно и отлично, вбирая в себя их значение, но сохраняя собственные эмоции.
Чтобы судить определеннее, отметим последовательность смены обращений в послевоенные годы:
— Возвращайся пораньше! — Хорошо, папа, потом: Ладно, па! и наконец: Отлично, отец... Каждому времени — свой стиль, но ошибется тот, кто подумает, будто между первым ответом и последним большая разница. Вовсе нет, если оценивать их с позиций того времени, когда они зародились. Лишь с течением времени и под воздействием постоянно возникающих «свежих» эмоциональных вариантов, обладающих еще новизной и выразительностью, прежние слова и выражения смиренно уходят в прошлое, и кажется нам тогда, будто слова эти — такие обычные, простые, знакомые.
НЕПЕЧАТНЫЕ СЛОВА
Неестественная ругань у русского человека начинается только тогда, когда у него уже нет аргументов.
Ф. М. Достоевский
Современники озабочены проникновением грубых слов уже не в речь — к такому привыкли!—но в литературу, на сцену, на экран. У А. Рыбакова, у Ч. Айтматова... «Классикам ведь удавалось прекрасным русским языком изобразить все—и плохое, и хорошее», — говорят многие. Придется сказать и об этом. «Прекрасным русским языком» не все изобразишь, да и справедливы слова Ф. М. Достоевского: нет аргументов — появляются и слова «отборные».
Сначала об определении «непечатные». В древности их называли «нелепые глаголы», т. е. некрасивые слова, но именно определением люди подчеркивали свое отношение к ним. У дворян эти слова назывались «неподобные», «неприличные», «непристойные», «непотребные» и как завершение ряда (у В. В. Набокова, например) — «похабные». Для простого люда такие слова — форма социального протеста, средство эпатажа «сытеньких», для них это — «сильные», «крепкие*, «крупные» выражения. Гуляющие в свой выходной день по Невскому проспекту мастеровые с различными интонациями «относятся ко всему одним только словом, чрезвычайно удобно произносимым», — замечает Достоевский в «Дневнике».
В публицистике революционных демократов рано появляются определения подобных слов — «непечатные», а затем и «нецензурные». Уже и по эпитетам видно, что общество осуждает подобные слова, и когда вначале XXв. И.А. Бодуэн де Куртенэ выпустил третье издание «Толкового словаря живого великорусского языка» В. И. Даля, включив в него всю эту лексику, его поступок был оценен как покушение на нравственность.
Однако филолог не может относиться к словам пристрастно: какие-то запрещать или отменять, хотя и вынужден учитывать общее мнение. Во многих литературных языках неприличных слов как таковых нет, в нашем же они имеются. «Старинные лексические выражения времен Батыя» (по замечанию Н. В. Шелгунова) и на самом деле имеют отношение к временам татарского ига. На севере, где иго было послабее, таких слов почти не употребляют, тогда как на юге они обычны. Иные из них связаны с некоторыми языческими культами и в древности не считались неприличными, хотя и находились в обычной речи под запретом; женщины их даже не знали (тоже свидетельство в пользу мужчин того времени!,..
Оскорбление личности, поношение — вообще факт поздней истории, по-видимому, связанный с крепостным правом; к тому времени старинные слова переосмыслили и стали использовать как ругательные.
Рассуждая в столь же общем виде, напомним, что «литературный язык» и «язык литературы», даже художественной,—не одно и то же. Современный литературный язык в своей норме возник на основе среднего стиля речи, поэтому и высокие книжные (старославянские) слова, и разговорные («подлые») одинаково воспринимаются как нежелательные. Кстати, и известное слово, именующее распутницу, по происхождению — высокий славянизм, и до XV в. оно имело значение 'лжец, обманщик' (что связано с общим значением корня, того же, что и в слове заблуждение).
В прямом значении оно употреблялось долго, но во времена бироновщины исчезло из книг как слово непристойное. Академические словари его не включают, но «Словарь русского языка XVIII века» дает его со всеми производными, оговаривая, что после 30-х годов оно стало непечатным. Так же обстоит дело со многими словами, которые постепенно выпали из словаря, потому что общество признало их грубыми, заменило эмоционально нейтральными иностранными терминами.
Не то в языке литературы. Даже такой стилист, как И. А. Бунин, может употребить в своем рассказе «неприличное» слово. Вероятно, и современными писателями руководит желание резким словом обрисовать образ, вызывающий омерзение. Но одобрить это нельзя. Традиции изящной словесности в общем следуют за литературной нормой, и нарушения редки. Даже классики, пытавшиеся «черные» слова ввести в литературный язык, не преуспели в этом. Это не ханжество— это целомудрие, культура речи, уважение к собеседнику.
РЕЧЬ КУПЦОВ
«Эге/ — подумал я. — Да верно и в Петербурге не все же фофаны живут... сем-ка останусь!» И остался.
M. Е. Салтыков-Щедрин
Апраксин двор недалеко от Сенной, потому, наверное, и речь петербургского купца не очень отличалась от воровского жаргона. Даже значения слов те же. Жулик—'ученик, который действует под руководством опытного маза, учителя'. Мазурик, следовательно,
рангом выше, и все он делает лучше. Потому и купец обидится, назови его жуликом, зато в его лексиконе найдем и мазуритъ и на мази, и мазик (в 60-е годы XIX в. выгодный жених в Апраксином назывался мазиком: с галантерейными манерами, с усиками и при капитале).
Пожелай мы проследить развитие купеческой речи в течение некоторого времени, особых изменений не обнаружили бы. Кроме общего с мазуриком, что проявлялось в особом пристрастии купца к грубым — и русским — словам, есть у него и нечто свое. Желал он, купец, сравняться с образованными, и для того впитывал в себя французскую речь, хотя и всегда невпопад. Вот у И. И. Мясницкого два купчика ищут в театре буфет:
[— Куда ж это мы попали?]
— В бенуар, дяденька-с, — проговорил несколько озадаченный Сеня.
— Да что за черт такой, пенуар-то этот?
— Вероятно, что буфет, дяденька-с... <...>
— Выдумал тоже: пенуар — буфет... Дурень/
— Французское слово меня спутало, дяденька-с,— виновато заговорил Сеня, — я теперь вспомнил-с, выпивка-то по-французски, «буар» выходит, а не бенуар.
— То-то вот и есть, заведешь ты с своей Францией дядю-то в какой-нибудь будуар, где нам по шее накладут.
— Не заведу-с, потому будуар, дяденька, это дамская спальня-с, а не буфет-с... Главное, что меня сбило, слова сходственны-с, буар, бенуар... Распивочное слово-с!
Однако никак не спастись героям от родного псковского говора: он был вставши (а то и встамши, как говорят южнее Пскова), по лестнице бегамши и пр.
Еще осторожно, но настойчиво (с 1862 г.) пробивались в литературный текст (например, у Н. А. Лей-кина, прекрасно знавшего быт и язык петербургского «купецкого» сословия) купеческие выражения: А завтра литки с тебя 'поставить выпивку'; с меня вдвое слупили 'с меня вдвое взяли'. Лексикон купца не богат: купил, перекупил, продал, запродал, обработал— вот почти и все. Но, по наблюдениям И. И. Панаева, купец любил порассуждать о литературе и политике, о высоком и прекрасном, о суете и ничтожности жизни.
Однако, желая сказать ласково, вежливо, как привычно в народе, купец и народной речью пользуется невпопад; то не тем суффиксом, а то и слово поставит не там: Важнец... манер хороший... эдакой манерец (да н слово французское тут не к месту: оно означает просто 'внешний вид'). Сопряжение несоединимых стихий в бытовом разговоре — вот еще одна особенность развития разговорной русской речи в городском обиходе; и на этом социальном уровне она пыталась впитать в себя чужеродное слово. Но желания заимствовать слово мало — нужно постичь понятие, то, что за ним стоит, а для того нужна культура. Не переварил «купецкий» желудок этакой смеси, не удалось ему сочинить свойственный лишь для купца жаргон. А все потому, что хватался за внешнее, думал примазаться сбоку. И ухватил одну лишь форму: Надену новый галстук, перчатки, припущу в голову помады, выйдет полный шарман-с...; Положим, что прахтикой до всего можно достукаться... и тут же погрубее, привычным слогом: А ну, бабье!..; Дальше лезть или тут оставаться?; Что же наобум лупить?..; Позвольте рожу умыть... Так изъясняются герои Мясницкого, но примеров множество, и все в том же роде. Экспрессивность подобной речи повышается от обилия сочетаний грубых глаголов и существительных: Народищу здесь напихалось!; и певца притащи; винища обтрескался. Существительные используются обычно грубоватые, синонимы к литературным (морда, рожа, харя вместо лицо).
Синтаксис прост, краткое предложение обычно заканчивается глаголом или прилагательным, употребленным в составе сказуемого: Рожа у него сурьёзная. Вынесение в конец высказывания и определяет особую важность сказуемого, которое призвано сообщить нечто новое, подчеркнуть желаемое действие. Поскольку же об этом действии как бы попутно сообщается в эмоциональной фразе, новизна и важность излагаемого теряются за личною заинтересованностью говорящего. Он незаметно желает себя показать, себя проявить, ставя свои впечатления выше события, дела, о котором речь. Логически удачная фраза в накале эмоций утрачивает свой коммуникативный смысл.
Но не чужд купцу и высокий стиль, в минуту тревоги, опасности, скорби он заменяет манерную французскую «речь»-.Вперяйте взоры, дяденька, вперяйтe!..; Только бы Лизочку с тетенькой об ря-щить-с!..; Чего-с? Кажется, они ни шиша н е глаголят...; у нас, в Черноболотинске, певческие цатреты харчистые, прямо сказать морды глянцевые с спиртовым лаком, а у тебя измождение...
Таково отношение купца к русской речи. Он всеяден: может заглотнуть все, что окажется рядом. Но вот как ни старается он говорить по-русски, ничего не выходит. От своих отбился, к чужим не пристал. Сложилась своя особая речь, свои манеры и вид. Любое слово — и чем чуднее, тем лучше — ставится так, чтобы прежде всего выразить свое отношение к людям, к посторонним. Беззастенчиво, по-хозяйски, невзирая на все, что привычно. Хозяин идет, разойдись, гуляем!..
МЕЩАНСКАЯ РЕЧЬ
Наша великая северная столица есть единственный город в мире, не имеющий своей собственной черни (populace) и своего собственного мещанства {bourgeoisie, Bürgerschaft).
«Северная пчела» (1839)
Сначала о слове, за которым скрывается важное Понятие. Мещанство известно с начала XVI в.: стало расти по местечкам, по слободам да посадам торговое и ремесленное население: не дворянство и не власть, но и не крестьянство, а что-то «посредне», как любили говорить в те времена. А то, что «посредне», по характеру своему неустойчиво и безразлично ко всему на свете, кроме барыша его.
Прозябало так мещанство до XVIII в., а с петровскими реформами все больше стало входить в силу, экономическую и властную. И стало оно, если можно так сказать, не оскорбляя высокого слова, мещанством «классическим». «Мещане в городе юркие, но сытенькие»,— сказал о них М. Горький. В XIX в. развитие капитализма всколыхнуло это затишное многолюдство, породило класс, который долго и не знали, как именовать: то ли по старинке мещанством (так предпочитало правительство), то ли выжидательно средним сословием, то ли буржуазией (как полагали революционные демократы еще со времен Герцена). В начале 60-х годов русский читатель не мог отличить своего мещанина от западного буржуа, и это сбивало с толку в политической оценке событий. Л. Ф. Пантелеев свидетельствует, что в те годы было неясно, как могут мещане препятствовать, например, движению Гарибальди: «О мещанах же я имел понятие как о низшем городском классе и никак не мог понять, почему мещане сыграли такую печальную роль в судьбах Италии»; «И никто из приятелей не мог разъяснить, что тут под словом „мещане" надо понимать bourgeoisie, и какой смысл соединяется с этим словом».
Но постепенно из слова рождается и понятие. Сначала — о западных буржуа. У Д. И. Писарева еще солидный bourgeois; у А. М. Скабичевского — по-русски: похожий на западного буржуа; у И. И. Попова: Он отрицал русскую буржуазию, а всех промышленников и купцов брал под скобку «кулака»; и вот в 90-е годы XIX в. Г. И. Успенский русским словом буржуй нарек русского кулака.
Мещанскую драму еще И. А. Гончаров называл буржуазной — на французский образец. Писатель обвинял разговорную речь в омещанивании («на сцене отвыкли говорить языком образованного общества»). Героиня романа П. Д. Боборыкина, говоря о мещанском быте, молвит: Есть жизнь будничная, буржуазная, пошлая. И она же, посмотрев в театре «Грозу», характеризует Катерину: Говорила своим мещанским jargon простые мещанские слова... Мещанство и буржуа как бы слиты в одном понятии.
Поляризация русского общества к концу XIX в. привела к несомненному разграничению понятий. Мещанство— достаточно широкое понятие, а буржуазия — особый класс. Публицистика окончательно определила ее место в социальном процессе и утвердила название буржуазия. «Средним сословием» стала интеллигенция, со свойственными ей в предреволюционные годы колебаниями и смятением чувств
Слово мещанство осталось как бы не у дел Но так лишь казалось. Внутренний смысл его теплился в самом наборе букв и звуков: мещ-ан-ин-ъ. Тот, кто занимает чужое место, кто мешает делу, кто живет по принципу «моя хата с краю...». Еще В. Г. Белинский хлестко определил эту середину, которая в нравственном отношении хуже крайностей. Это сословие, «которое на низшее смотрит с благородным презрением и чувством собственного достоинства, а на высшее с благоговением. Оно изо всех сил хлопочет быть их верною копиею; но назло себе остается каким-то средним пропорциональным членом, с собственною характеристикою, которая состоит в отсутствии всякого характера, всякой оригинальности и которую всего вернее можно выразить мещанством во дворянстве».
Однако то мещанство — только прообраз «настоящего» мещанства. В XIX в. все отчетливее в русском обществе формировалось представление о мещанине. Дома у себя я могу быть мещанином! — восклицает чеховский герой. Такое значение слова окончательно определилось на волне революционного движения как результат реакции на общие, социальные интересы людей. Мещанский ум, мещанские привычки, мещанская жизнь — такие выражения породило начало XX в. В публицистике М. Горького отчеканены были слова, заклеймившие мещанина, поставившие его по ту сторону новой жизни: «Мещанин — существо ограниченное тесным кругом издавна выработанных навыков, мыслей и, в границах этого круга, мыслящее автоматически».
Свою речь он любил затемнять книжными словами, которые он понимал по-своему, да и многие обыкновенные слова часто употреблял он не в том значении, какое они имеют. Например, слово «кроме». Когда он выражал категорически какую-нибудь мысль и не хотел, чтоб ему противоречили, то протягивал вперед пРавую руку и произносил: «кроме!» — так повествует А- П. Чехов о манере речи приказчика. Славянизм кроме (с ударением на последнем слоге) напоминает "Риказчику бездонность кромешного царства — кромешный, кромешник образованы от предлога кроме. В одном этом слове не только автоматизм мышления, всегда охваченного одним-единственным словом-символом, не просто обращение к высоким славянским традициям, но и отражение единства мысли, слова и поведения — нерасторжимость их во времени, слишком конкретное восприятие всякой «отвлеченности».
Пока буржуазия оставалась «средним сословием», она, как интеллигенция и мастеровые, вербовалась из самых разных слоев общества. В речи этой среды отчасти сглаживались крайности, и она стала одним из источников городского просторечия. «В этом во всем,— справедливо заметил И. А. Гончаров, — и заключается истинная и великая разница между „beau monde" [высшим светом] и средним русским классом, то есть в цельности, чистоте и прочности русского образования и воспитания».
«Средний» стиль литературной речи жил в такой среде естественно, но понятие «средний класс» все время менялось. Изменялось, разумеется, и отношение к подробностям быта. Когда говорят о том, что старые слова заменяются новыми, забывают, что известная социальная группа своим предпочтением того или иного слова изменяла отношение к явлению или предмету, присваивая ему новый признак различения.
С 40-х по 80-е годы XIX в. слово серячки заменилось словом спички, приспешники — словом подручники (позже в употребление вошло слово подручные), выкладки — словом шпаргалки (или шпоры). Одни говорят панталоны, другие — штаны или брюки. Даже определения постоянно совершенствуются: нижнее белье последовательно сменило несколько определений, начиная с исподнего, затем нательного — к современному нижнему. Хотя все такие слова и приходят из бытовой речи разных социальных групп городского населения, вместе они развивают некую общую мысль. Сначала важен признак чисто внешний (из-под верхней одежды), затем — существенный (белье носят «на теле»), а теперь — отвлеченно, как указание на противоположность (верхнее — нижнее).
Предпочтительность слова часто определяет его судьбу. Слово сволочь поначалу обозначало всего лишь мусор, сволоченный в одно место. Слово собирательного значения, условный оборот, за которым не скрывается ничего порочащего. И. И. Дмитриев писал, например, о Пугачеве, который набрал казаков— всякой сволочи, еще не имея в виду порицательного смысла. Сволочь — толпа, событиями «сметенная» вместе. Еще не осудителен этот термин в первой половине XIX в. У В. А. Соллогуба, например, толпа слуг, лакеев... буфетчиков и прочей сволочи или всякая городская сволочь — неотчетливое по лицам и характерам сборище «подлых»... У Н. Г. Помяловского: Всякая мышь счастлива, всякая галка блаженствует, у всякой твари бьется сердце радостно. Не только люди, вся сволочь влюблена. Семантическое пересечение слов толпа, слуги, тварь... постепенно пропитывает слово сволочь смыслом, который в XX в. стал столь неприличным.
Наблюдатель конца XIX в. сообщает важные подробности: «Сволочь. Людям, не учившимся грамоте, разумеется, неизвестно, что сволочь есть имя существительное собирательное, позтому они сплошь и рядом обращают это слово как бранное к отдельным лицам, к животным и даже к неодушевленным предметам. Но странно, как в отношении этого понятия не велика бывает разница между темным простолюдином и человеком, так сказать, образованным». Ирония обоснованна, ведь все дело в отношении к слову. Как обычно случается с такими словами, этимологическое значение, исходный образ со временем исчезает. У Дмитриева, например, и слово негодяй употребляется еще в исконном смысле и значит 'не годный (ни для чего)': при первом осмотре новобранцев одного отмечал в гренадерский убор, иного во фрунтовые, иного в негодяи.
Перенесение слова с «вещества» на обозначение человека вообще свойственно неразвитому сознанию. Это тенденция, противоположная публицистической (назовем ее так) тенденции к обожествлению человеческой личности, что требовало словесных и образных уподоблений человека Богу. Вот еще один пример: «Понятие, заключающееся в слове дрянь, чрезвычайно обширно и из мира вещественного очень удобно переносится в мир нравственный и умственный» (Ф. М. Достоевский). Тот же принцип порочащей оценки: негодяй... сволочь... дрянь...
В. А. Соллогуб в повести «Тарантас» (1845) описывает еще всякую пеструю дрянь в виде товара... Через четверть века M. Е. Салтыков-Щедрин вопрошает: «Что такое дрянь") В просторечии слово это прилагается преимущественно и даже исключительно к явлениям мира вещественного. Всякое вещество, вследствие разложения или принятия в себя чуждых примесей, потерявшее свой естественный, здоровый вид, называется дрянью... Злонамеренный человек, которого назовут дрянью, скажет: „Нет, ты врешь, я не дрянь, я скотина!"; глупец, в свою очередь, возразит: „Да помилуйте, какая же я дрянь — я просто дурак!"; один тот, от которого „ни шерсти, ни молока", смолчит, ибо почувствует, что в глазах его при слове дрянь действительно как будто бы просветлело. Таким практическим указанием пренебречь невозможно».
Необходимость выражения отрицательных сторон личности и человеческой деятельности порождало переосмысление подобных слов. Отталкиваясь от бытовых слов, но переиначивая их смысл, публицистика всегда оттеняет противоположности. Вот как делает это Н. В. Шелгунов: «Вы говорите накипь. Нет, не накипь, а только подонки той самой собирательной посредственности...» (более раннее написание слова— поддонки). Образ, как мы видим, все тот же, которым русская мысль награждает бесполезную претенциозность: 'мусор'...
Есть и другие обозначения тех же поддонков, но уже из «хорошего общества». В этих обозначениях нет, правда, сквозного народного образа — представления о мусорности и дряни. Самым смыслом своим такие слова как бы отслаивались от чужеродных, заимствованных: от французских типа вивёр и английских вроде денди. При отсутствии вкуса — пошляк, но если с претензией — пшют... хлыщ... фат... пижон...— всё «голубки» (смысл последнего слова), стиляги. Каждое слово имеет собственный «образ».
Таковы источники и результаты разговорного словотворчества. Существуют формулы (состоящие подчас из единственного слова!), в которых в зависимости от обстоятельств постоянно замещаются переменные части, чем бесконечно умножается эмоциональная сила высказывания. В течение последних полутора столетий появлялись они. во множестве: Хорошо стоим!; Хорошо идём!; Хорошо сидим! и др. В иных из них кроется и великая мудрость, вынесенная мещанином из жизненных передряг, как эти, сменявшие друг друга: сиди и не высовывайся!, не рыпайся/, не лезь/
РЕЧЬ РАЗНОЧИНЦЕВ
Разночинец — не мужик и не земледелец, это сложная составная формация с разнообразным прошлым, с иными понятиями, иными нравами и обычаями, а главное — с иным духом и иными традициями.
Н. В. Шелгунов
— Ну, Иван Павлыч, давай, брат, опять погово рим отвлеченно. — Отвлеченно — про диавола, стало быть. Этот диалог из повести Е. Замятина как нельзя лучше выражает суть понимания «отвлеченно-стей», с каким выходила разночинная интеллигенция в середине XIX в. на общественный простор. Основная масса разночинцев — поповичи, их устремленность к знанию во многом сдерживалась усвоенным с детства церковнославянским языком, церковными понятиями, бытом мелкого прихода. Желание познать современную мысль заставляло вчерашних поповичей постоянно совершенствоваться, изменяя и себя и, конечно же, свою речь. Стоит перечитать юношеские дневники Н. Г. Чернышевского, чтобы увидеть, как последовательно истребляет он в себе мертвечину схоластических отвлеченностей, приближаясь к жизни своего времени, как «выдавливает из себя раба» условностей провинциальной русской жизни (слова, впоследствии сказанные другим разночинцем, пришедшим уже из мещанства, — А. П. Чеховым). Аристократ В. В. Набоков, говоря о Н. Г. Чернышевском, издевается над этим естественным желанием человека развить в себе Духовность высшего порядка; точно так же в свое
время иронизировал над товарищами по университету, пришедшими из семинарии, и Л. Н. Толстой.
Разночинца не допускают в избранный круг. Как только ни называют студентов-разночинцев: и пивогрызы, и блошиное племя, и всяко. «Я обнаружу врага России — это семинарист!» — это ироническая запись Ф. М. Достоевского по поводу таких обличений. Одно из средств отчуждения — язык. Речь разночинцев XIX в. интересна как пример изменяющегося в новых социальных условиях языка, но также как один из источников современной нам речи. Их слова, манера говорить, способ логически излагать свои мысли надолго остались в русской словесной культуре. Одно лишь слово великолепно чего стоит (несмотря на язвительную оценку Л. Н. Толстого)!