Пеппино благосклонно согласился показать Огюсту Флоренцию– за двадцать франков в день.
– Нет необходимости. Я и сам найду дорогу, – ответил Огюст.
Пеппино пришел в бешенство. Он заорал на отличном французском языке:
– Эти мне французы! С тех пор как проиграли войну, ничего не тратят, а все отдают пруссакам!
Но Огюст не оскорбился: у Пеппино была восхитительная осанка, а поза, которую он принял, была необычайно выразительна. Подумав, что Пеппино оскорбляет его и лепить его будет затруднительно, Огюст пошел от них прочь, но Сантони ухватил его за рукав и объявил:
– Вы очень нравитесь моему другу.
– Нравлюсь? После такой‑то сцены?
– Конечно, нравитесь. А иначе стал бы он выходить из себя!
Пеппино произнес с великолепным жестом всепрощения:
– Возможно, я соглашусь на ваше предложение за десять франков.
– Я вам ничего не предлагал, – ответил Огюст.
– Но ведь вам наверняка нужна помощь, – сказал Сантони. – Вы в чужом городе, мой друг. Вам надо познакомиться с Флоренцией, с ее искусством.
Огюст сказал:
– Мне не нужен гид.
– Гид нужен всем! – заявил Пеппино с новым великолепным жестом.
Огюст подумал, что такого выразительного тела, как у Витторио Пеппино, он еще не видел.
– Что вы предпочитаете‑«Quatrocento» или «Cinquecento»?
И, заметив непонимающее выражение на лице Огюста, гид пояснил:
– «Cinquecento» – это шестнадцатый век, век Микеланджело, расцвет Возрождения.
– Я сам найду, что мне надо, – сказал Огюст.
– Вы еще пожалеете, – пригрозил Пеппино.
– Пожалею так пожалею, ничего не поделаешь, – ответил Огюст. Но застывший в горестно‑великолепной позе Пеппино поразил его так, что желание лепить гида превозмогло все остальное. Он сказал:– Мосье Пеппино, если вы когда‑нибудь приедете в Париж, я буду рад с вами увидеться.
|
– В Париж? Сантони сказал, что вы из Бельгии. Я работаю в Бельгии. Но со временем вернусь в Париж, может быть, очень скоро. – Огюст дал итальянцам адрес отца.
Пеппино крепко вцепился в рукав Огюста и не отпускал, пока тот не объяснил, что он скульптор. Пальцы Пеппино тут же раздались, словно его внезапно разбил паралич. Все известные Пеппино скульпторы были бедняками.
– Да нет, я заплачу, – сказал Огюст.
– Заплатите? Сколько?
– Пятьдесят франков. Сто франков. – Это было безрассудство, но Огюст решил проявить щедрость.
Он не мог выделить на это и десяти франков, но хотел казаться настоящим скульптором.
– А откуда нам знать, что вы столько заплатите?
– А откуда мне знать, что вы стоите того, чтобы вас лепить? Вас обоих?
Пеппино минуту обдумывал сказанное, затем взглянул на Сантони, который медленно кивнул. Пеппино написал адрес и подал его Огюсту.
– Мой брат живет в Риме. Вы можете разыскать нас через него.
Они расстались, думая, что никогда больше не встретятся, хотя – кто знает?
Огюст отправился в галерею Уффици и дворец Питти, самые знаменитые музеи Флоренции, и, хотя там хранились картины художников, которых он уважал – Тинторетто, Рафаэля, Тициана, Рубенса, Боттичелли, – его утомило это непрерывное поклонение мадонне и святым. Вне сомнения, великие произведения, думал он, но однообразие убивало силу их воздействия. Он решил, что одна из тайн действительно великого искусства заключается в его разнообразии.
У него уже пропало было всякое желание смотреть что‑либо еще, когда он добрался до скульптур Кановы. Они ему понравились. Обнаженные женские фигуры Кановы пластичны и полны жизни, думал он. И вдруг его охватило желание увидеть другие скульптуры, увидеть «Давида», любые творения Микеланджело.
|
Никто не знал, какая из скульптур «Давида» является оригиналом. Во Флоренции хранилось несколько копий, но Огюст хотел увидеть оригинал. Наконец после многочисленных расспросов местных жителей, которые никак не могли понять, что ему надо, он узнал, что в прошлом году оригинал с палаццо Веккьо перенесли в Академию ди Бель Арти.
Огюст нашел Академию после того, как его несколько раз посылали не в том направлении, и остановился у входа. Никто не мешал, вокруг никого не было, но он испытывал непонятный страх. Он не вынесет еще одного разочарования. И он не может взирать на «Давида» восхищенным взором посредственного ученика. У него должно быть собственное мнение.
Огюст равнодушно двинулся вперед и вдруг увидел перед собой утес – «Давида». Он застыл, пораженный. Нет, это не сон, даже сны не бывают такими прекрасными. Никакими репродукциями невозможно передать всей силы «Давида». Огюст смотрел, и им овладевало чувство чисто физической радости. Он жадно разглядывал каждый мускул; это было великим познанием законов анатомии. Его страх совершенно исчез. «Давид» был вершиной творчества скульптора.
Огюст позабыл обо всем, углубившись в изучение этой фигуры, которая вся дышала жизнью. Он осмотрел «Давида» со всех сторон. Останавливаясь на каждом шагу, обошел фигуру вокруг, разглядывая то, что он называл «профилями», – каждый контур, подъем и изгиб в камне. Своими сильными и гибкими пальцами он чувственно и нежно коснулся мрамора. И на ощупь мрамор тоже был таким же пульсирующим и живым. Казалось, время остановилось. Сколько величия в этой фигуре, пожалуй, даже слишком много, думал он, и все же «Давид» скорее героичен, чем божествен. Прав был Лекок, когда учил его все подмечать. И смотреть на все своими собственными глазами.
|
Какой глубокий ум – Микеланджело, думал Огюст. Микеланджело сделал это мощное тело столь привлекательным, что зритель забывал о праще, которую держал Давид, о том, что Голиаф, а не Давид был великаном. И лицо было слишком юным, слишком женственным для такого зрелого тела, но размер был выбран как раз тот, что нужно. Поразительно, но «Давид» сам по себе целый мир, выражение высшей истины в искусстве. Огюст был зачарован всем: размерим, наготой, плавными линиями тела, этими замечательными руками – никогда он не забудет этих рук!
На следующий день Огюст вновь пришел к «Давиду» и еще через день тоже. Он хотел видеть его при различном освещении, в разное время дня. Он по‑прежнему считал, что лицо Давида слишком тщеславно, слишком красиво, но тело – образец мужского совершенства.
В конце второго дня он наткнулся на незавершенную скульптуру Святого Матфея. «Святой Матфей» считался одной из наименее значительных вещей флорентийца, но в нем было столько чувств, такая сила, что Огюст был глубоко тронут. Эта корчащаяся в страданиях фигура, которая старалась высвободиться из мраморной толщи, шероховатость, слияние фигуры с фоном производили еще более волнующее и драматичное впечатление, чем «Давид» Микеланджело – волшебник, думал Огюст; сама техника исполнения «Святого Матфея», эта его незавершенность создавали впечатление борьбы между жизнью и камнем.
В течение следующей недели Огюст постарался найти и посмотреть все вещи Микеланджело. Кое‑что ему по‑прежнему не нравилось, и ничто он не принял безоговорочно, но его воображением завладели четыре незавершенные скульптуры пленников. Грубая моделировка нравилась ему куда больше, чем чистота полировки; казалось, что мрамор сохранил отпечатки пальцев Микеланджело. Как будто скульптор вел трудную борьбу, чтобы высвободить эти фигуры из каменного плена, где они томились. Пусть это не удалось ему окончательно, и все же в них выразился порыв непокоренного Прометея, – значит, камень, пусть неохотно, но уступил под напором скульптора.
Окрыленный, Огюст отправился в ризницу капеллы Медичи. Два женских торса, первые обнаженные женские тела, которые он увидел у Микеланджело, слишком мускулисты, решил он, у них плечи и бедра Атласа, и все же он влюбился в «Рассвет». Несмотря на всю мускулистость фигуры, а может быть, именно поэтому, ее первозданная женственность наполнила его душу радостью.
После быстрого, но внимательного осмотра скульптурных дверей Гиберти, которые ему очень понравились, он устремился в Рим, чтобы и там увидеть Микеланджело.
Но пока он добирался до Сикстинской капеллы, проталкиваясь через толпы других туристов, священников, провинциалов, детей, он несколько раз сбивался с пути и был так растерян, утомлен и обессилен этими поисками ускользающего шедевра Возрождения, что все его волнение и напряженное ожидание иссякли. К тому же капелла была переполнена людьми. У Огюста разболелась шея от усилий рассмотреть роспись, и его неприятно поразило смешение стилей. Каково бы ни было мастерство художников, расписавших панели ниже живописи флорентийца, они резко контрастировали с ним. Никогда еще Огюст не испытывал такого сильного раздражения. Он считал, что la belle Italia сыграла с ним злую шутку.
Задыхаясь от бешенства, Огюст начал было пробираться к выходу, как вдруг заметил несколько человек, лежавших на полу и рассматривавших потолок, расписанный Микеланджело. Может, это и нарушение правил, подумал он, но он был столь рассержен, что ему было все безразлично. Если Микеланджело писал лежа на спине, значит, его работу следует разглядывать в том же положении.
Огюст отказался от мысли лечь на скамью, надо,чтобы был самый лучший обзор. Глаза его удивленно расширились, когда он растянулся на полу и устремил взор вверх. Теперь все выглядело вполне естественным, все встало на место. Какая это важная вещь – перепектива!
Никто не беспокоил Огюста, и он лежал на полу и улыбался про себя. Лекок и Бари справедливо настаивали на изучении анатомии. Как дотошно Микеланджело научил расположение каждого мускула и каждой жилки! Фигуры на потолке и на передней стене казались высеченными из камня. Микеланджело всегда оставался скульптором, даже в живописи. Но с каким напряжением должен был он работать! Не было такой позы, такого движения тела, которых художник не сумел бы изобразить.
Огюста не тронули лица – он предпочитал лица Рембранта, у Микеланджело они были классически правильными, идеализированными, совершенными. А когда его глаза привыкли к высоте и перспективе, он приметил некоторые недостатки в изображении фигур, хотя техника была превыше всякой критики.
Многие из них были одинаковыми, лишенными разнообразия. Иные были слишком мускулистыми, с руками и ногами в узлах мышц и широкими, квадратными торсами, – разве найдешь в жизни такой квадратный торс, подумал Огюст. И позы были слишком неестественными и напряженными, скорее подобающими Ахиллу и Геркулесу, чем Адаму. Но какой замысел, восхищался Огюст, всевышний, касающийся пальцами Адама, чтобы вдохнуть в него жизнь! Только прирожденного скульптора могла осенить такая идея.
Микеланджело сам, как всемогущий бог, создал здесь свою вселенную, и Библия тут ни при чем. Для него капелла стала горнилом жизненных испытаний, и фигуры ее были скорее подобны фуриям, чем ангелам. Свое представление о жизни он выразил в форме, которую считал подходящей для себя. Огюст подумал, что, хотя художник и остался верен условностям фресковой живописи и библейскому повествованию, в остальном он был самостоятелен. По‑настоящему его интересовало лишь обнаженное мужское тело, и он изображал его таким мужественным, что это изумило Огюста. Словно Микеланджело, презирая свое немощное тело, в бронзе, мраморе и фресках хотел оставить завещание человечеству, когда сам он уйдет из жизни.
Микеланджело состязался с самим богом, размышлял Огюст, он сам творил формы из первозданного хаоса. Неудивительно, что столько его работ остались незавершенными. «Страшный суд» был представлением о Страшном суде самого Микеланджело. «Сотворение Адама» было его «Сотворением Адама». И если божественная рука и коснулась Адама, чтобы вдохнуть в него жизнь, то это была рука Микеланджело.
Огюст готов был проползти по всему полу капеллы, чтобы рассмотреть потолок со всех точек, но длинная продолговатая комната до отказа заполнилась людьми. И так приходилось нелегко: посетители чуть не наступали на него.
Огюст, взволнованный, поднялся на ноги. Он тоже призван создавать свои творения. И не подражая Микеланджело, не подражая никому на свете – он горел желанием идти своим собственным путем в скульптуре. Его учили верить в свои силы, но до сих пор он только говорил, что верит в них. Теперь он верил по‑настоящему.
Встреча с Микеланджело разрушила все его планы. Огюст решил во что бы то ни стало увидеть «Моисея». «Моисей» произвел на него огромное впечатление, из всех работ флорентийца эта доставила ему наибольшее удовлетворение. Руки «Моисея» – о чудо! Лишь один день он посвятил осмотру Рима, Форума, Колизея, но все это не тронуло его, хотя древний Рим нравился ему больше, чем современный город. Еще несколько часов ушло на музеи, где он видел новые скульптуры Кановы и портретные бюсты Бернини, которые ему понравились. Но тайный голос шептал, что эти посещения лишь уловка, желание оттянуть начало собственной работы. Через несколько дней после посещения Сикстинской капеллы, влекомый силой еще более непреодолимой, чем та, что привела его в Италию, он решил как можно скорее двинуться в обратный путь, в Бельгию, в свою мастерскую.
Охваченный все той же жаждой творчества, он стоял у двери дома в Брюсселе и нетерпеливо стучал, надеясь, что в мастерской все готово для работы. Он отсутствовал всего месяц. Роза должна быть довольна, что он так скоро вернулся. Она с растерянным видом стояла в дверях.
– Ничего не случилось?
– Ничего, – ответил он сердито. – Мне надо работать.
– Работать?
– Ты недовольна, что я вернулся, дорогая?
– А ты рад меня видеть, Огюст?
– Глупый вопрос, – проворчал он. – Иначе бы я не вернулся.
Огюст направился прямо в мастерскую. Все было в полном порядке. Она отлично заботилась обо всем.
Новое пламя творчества охватило его, Роза угадала это по тому, как критически, недовольно осматривал он свои старые работы.
– Весьма посредственно. Слабо. – Он вспомнил, что в последнее время не уделял достаточно времени рисованию. Им овладело вдруг безумное желание разрушить все созданное до сих пор, но он понял, что это глупо. И все же он ненавидел свои последние работы.
Роза спросила:
– Микеланджело действительно выдающийся?
– Выдающийся? – Он хотел объяснить ей, что Микеланджело пробудил в нем неудовлетворенность собой, но разве до нее дойдет это? – Не такой уж выдающийся, – добавил он, ему хотелось с кем‑то поделиться своими мыслями; новые впечатления так и рвались наружу. – Во многом скульптуры Донателло более разнообразны, более изящны, чем Микеланджело. В скульптурах Микеланджело немало однообразия, они слишком атлетичны, мускулисты, иногда до преувеличения, до искажения.
– Тогда почему ты так взволнован?
– Ничем я не взволнован. – Он с презрением уставился на недавно сделанные небольшие бюсты. – Эти штучки в стиле рококо – грехи моей молодости.
– Мне они нравятся.
– Они должны тебе нравиться. Она вспыхнула, словно он ее ударил. Почувствовав вину, он вдруг сказал:
– Не надо было оставлять тебя, но на поездку вдвоем не было денег.
– Скажи, Огюст, Микеланджело великий скульптор, правда? Величайший из всех – ты так говорил.
– Что значит величайший? – рассердился он. – Каждый выдающийся скульптор и художник велик сам по себе. Искусство ведь не скачки, не состязание.
– Ты его любишь?
– Люблю? Разве можно любить другого скульптора или художника? Можно уважать, восхищаться, учиться у него, но любить – это не столь важно.
– А чему ты научился у Микеланджело?
– Что чувства надо претворять в дела. Что скульптор должен вечно изучать анатомию человеческого тела, человека в движении. Да, конечно, все это было мне известно и прежде, но в его скульптурах это звучит особенно убедительно. И еще, если ты веришь в то, что делаешь, ничего не должно стоять у тебя на пути.
– Тебе понравился собор святого Петра?
– Его архитектура грандиозна, но в Ватикане столько всякой ненужной ерунды, столько навешано фиговых листьев, что это портит такие прекрасные вещи, как «Пьета» Микеланджело.
– Ты богохульствуешь.
– Я предпочитаю говорить прямо, без околичностей.
– Но все‑таки поездка не была напрасной?
– Я должен был воочию увидеть Микеланджело. – Роза была озадачена, и он пояснил: – Я понял, что должен смотреть всеми своими чувствами, а не только глазами. – Это озадачило ее еще больше.
Не зная, как поддержать его, Роза сказала:
– Но теперь ты не будешь беспокоиться о своей работе.
– Нет, буду беспокоиться, но каждый раз, принимаясь за что‑то новое, буду твердо верить, что получится шедевр.
– Какой же толк от поездки, если она не принесла тебе покоя?
Огюст не стал больше пускаться в объяснения. Но он был доволен и тронут ее участием.
– Конечно, я съездил не напрасно, – с гордостью сказал он. – Милая Роза, я потратил всего шестьсот франков, меньше, чем за отливку в бронзе одного бюста. – И еще он многое познал и вернулся назад с огромным запасом энергии[45].
Глава XIX
Прошло полгода, и вот в своей мастерской на улице Вургместр в Брюсселе Огюст раздумывал, сравнивая скульптуру из глины и натурщика, и спрашивал себя, удалось ли ему в этой вещи выразить нечто свое, личное. Он работал над этой фигурой все время после п (вращения из Италии, и вот теперь она наконец почти закончена. Скульптура в человеческий рост, он назвал ее «Побежденный». Стройный нежный юноша сей своей позой выражал страдание, правой рукой он сжимал рану на голове, левой напряженно опирался а копье.
– Можешь сесть, – сказал он натурщику Нейту Модому бельгийскому солдату.
Юный Нейт перестал мерить шагами холодную мастерскую и сел, закутавшись в старое одеяло.
После многих бесплодных недель Огюст наконец добился того, чтобы Нейт держался естественно, спокойно и непринужденно сидел или ходил по мастерской. Но, господи, скольких это стоило усилий! Он увидел солдата в магазине, где тот подыскивал бронзовую статуэтку в подарок невесте. Огюста поразили его прекрасная осанка и его обаяние. Хорошо, что Нейт понятия не имел об искусственных позах профессиональных натурщиков. Какую бы позу ни принял Нейт, она всегда была непринужденной.
Но Нейт, понятия не имевший об искусстве, наотрез отказался позировать обнаженным. Солдат счел это неприличным и унизительным для мужчины, и только обещанные десять франков в час заставили его согласиться. Нейт не представлял себе всей огромности работы, и по мере того, как росло количество часов, потраченных на позирование, сокращалась и его плата. Но теперь, хотя Нейт утомился, а скульптор задолжал за много месяцев, он был захвачен этим процессом создания своего двойника и мечтал увидеть конечный результат. Нейту не верилось, что у него такой чувственный, почти женственный вид. Если бы его товарищи‑солдаты узнали, что он позирует, его засмеяли бы или решили, что он спятил. Нейт убеждал себя, что согласился только ради платы, но он и понятия не имел, что его тело может быть столь интересным и удивительным.
Устал он страшно. Казалось, это воскресенье никогда не кончится. Уже стемнело, он опаздывал на свидание к невесте, а скульптор все работал, словно подчиняясь какой‑то высшей воле. Нейт спросил:
– Вы хотите, чтобы я еще вам позировал, мэтр?
– Возможно.
– Она уже почти закончена?
– Почти.
– Вы закончите ее завтра? Или на следующей неделе?
Огюст пожал плечами. Она будет закончена в свое время. Время теперь исчислялось лишь днями, когда он работал над «Побежденным». Он не предпринимал больше поездок для посещения музея или собора. Ничто не должно его отвлекать, даже Роза, и вот теперь «Побежденный» почти готов.
– Кто там? – спросил Нейт, услыхав шаги в коридоре.
– Это моя экономка. А теперь глубоко вдохните, чтобы расширилась грудь. – Огюст определил по звуку шагов, что это Роза. Он представил себе, как она со злобой и ненавистью глядит на дверь мастерской. Начав лепить Нейта, он запретил ей входить сюда. Она никак не могла примириться с тем, что Огюст держит «Побежденного» в секрете от нее; она чувствовала себя чужой в собственном доме и говорила ему об этом. Но он не обращал внимания.
Нейт вдруг сказал снова углубившемуся в работу скульптору:
– Вы знаете, свободного времени у меня теперь в обрез. Скоро начнутся полевые маневры. Неужели придется еще позировать?
– Не знаю. Помолчите. И не двигайте руками. Из‑за холода и усталости Нейт машинально сжал руки в кулаки, и мускулы выступили напряженными, застывшими шарами.
Огюст лепил быстро и уверенно. Вот поза, которая ему нужна. Глина под его пальцами казалась ему живой плотью. Он сделал впадину у ключицы, в соединении плеча и шеи, там, где тело, даже самое сильное и мужественное, наиболее нежно.
Глаза Нейта расширились от изумления.
– Да, – сказал Огюст, – я доволен этой статуей, только бы ее закончить.
– По‑моему, она закончена. Совсем живая, никогда не видел такой статуи.
– Живая – это верно, да только она должна обладать еще и индивидуальностью.
– Да уж куда же больше. Мне стыдно будет выйти на улицу, когда вы его выставите. Меня все узнают.
– Вот и отлично.
– Надеюсь, мне не придется жалеть о том, что согласился позировать.
– Нет, не придется.
– Знаете, как в армии смотрят на такие вещи.
– Никто не будет знать, кроме вашего начальника, а он дал разрешение.
– Неофициальное. А вы действительно собираетесь его выставлять?
– Я выставлю его под названием «Побежденный», такого солдата можно найти в любой армии. А теперь встаньте. Не напрягайтесь. Двигайтесь, если это поможет. Вот этот молодой человек, Нейт, не был бы столь живым и одухотворенным, не будь вы, Нейт, сами таким.
– Благодарю вас, мэтр, – ответил Нейт, расхаживая по мастерской, чтобы согреться.
Огюст ощущал легкость и уверенность в пальцах. Эта скульптура не будет обладать героической, подавляющей мощью Давида. Но она станет– он в этом уверен – олицетворением человека, человеческого опыта и олицетворением каждого человека, не сломленного горечью поражения в войне, когда все надежды потеряны, – пример, достойный подражания для Франции 1871 года, которому она не последовала.
Нейт спросил:
– А что будет, когда я кончу позировать?
– Потом мы отольем его в бронзе.
– А не в мраморе? – Нейт был разочарован.
– Нет! – У Огюста было твердое мнение на этот счет. – В мраморе он будет выглядеть слишком идеализированным. Обыкновенным красавцем Нарциссом. Бронза – как раз то, что нужно.
– Мрамор все‑таки красивей.
– Неправда. Это ошибочное мнение. Можете одеваться, Нейт. Благодарю вас.
– Хорошо. – Нейт бросил последний взгляд на «Побежденного». – Он совсем голый, мэтр, вот увидите, будет скандал. Я чувствую.
– Вы просто замерзли, и неудивительно. Когда я сниму другую мастерскую, я позабочусь, чтобы она лучше отапливалась. – У Нейта такая свежая кожа, она хорошо отражает свет, надо будет использовать его и в дальнейшем.
– Если возникнет скандал, я надеюсь, он меня не коснется.
– Да посмотрите, сколько везде таких скульптур. Микеланджело без конца лепил нагое мужское тело, даже для церкви.
– Но он их идеализировал, вы сами так говорили.
– Мосье Нейт, что касается меня, то я могу лепить только так, Скульптор не должен скрывать ничего.
Обеспокоенный сомнениями натурщика, Огюст попросил Ван Расбурга взглянуть на законченную фигуру и, чтобы утешить Розу, пригласил и ее. Он не посчитается с мнением Ван Расбурга, если партнеру не понравится «Побежденный», но Ван Расбург способен дать и полезный совет, а если скульптура ему понравится, поможет устроить ее в Брюссельский Салон. По мнению Ван Расбурга, Огюст вел себя эгоистично, не считаясь ни с чем, когда ему надо было работать над этой скульптурой, и к тому же скрывал ее от всех. А теперь ждет благосклонного внимания. Но партнер не мог отказаться: Огюст был так захвачен, возможно, он действительно создал нечто достойное внимания.
Роза тоже хотела отвергнуть приглашение Огюста, оно было настолько нелюбезно, что, скорее, походило на приказание. Она была обижена запретом входить в мастерскую. Стоит ли вообще заходить в мастерскую, раз он этого не хочет? Видимо, он создал нечто совсем богохульное. Ее любопытство росло. Что он мог там от нее прятать?
Ван Расбург и Роза пришли вместе и, пораженные, застыли на пороге. Ван Расбург был изумлен, а Роза шокирована. Она воскликнула:
– Совсем как в жизни!
– В анатомии нет ничего зазорного, – с раздражением сказал Огюст.
– Это ты над этим работал полтора года? – спросила Роза.
– Какая разница, сколько? – проворчал Огюст. Было ошибкой приглашать ее. Но и на лице Жозефа появилось какое‑то странное выражение; Огюст обернулся к нему, требуя правды.
– Возможно, мадам Роза права, Огюст, – сказал Ван Расбург. – Чересчур уж реалистично. Это может оскорбить публику.
– Но не более реалистично, чем «Давид», – настаивал Огюст.
– В чем‑то даже более. – Огюст не соглашался, но Ван Расбург продолжал развивать свою мысль: – Давид столь огромен, что не воспринимается как живой человек. Для нас он герой, бог, а «Побежденный»– совсем живой человек. Вы выполнили его в человеческий рост да еще снабдили человеческим лицом. Это, мягко говоря, необычно.
– Вы хотите сказать, что было бы лучше придать ему отвлеченные героические черты?
– Пожалуй. Послушайте, да вы еще сделали его прямо женоподобным. Посмотрите на этот живот, на эти бедра. – Роза смутилась, но он продолжал: – Со спины его можно принять за девушку.
– Но он такой и есть, – упорствовал Огюст.
– Не сомневаюсь, – ответил Ван Расбург. – Это прекрасная фигура.
– Прекрасная? – Огюст нахмурился.
– Прекрасная не в смысле красоты. Исполнение столь пластично, что к ней хочется прикоснуться. Он, может быть, и «Побежденный», но он также и «Победитель».
– Думаете, Брюссельский Салон одобрит его?
– Можно попытаться. У меня есть влиятельные друзья. – И Ван Расбург погрустнел.
Огюст спросил:
– В чем дело, Жозеф?
– Я сам себе рою яму. Если эта скульптура будет пользоваться успехом, вы не захотите уделять нашему общему делу и половины своего времени. Станете настоящим скульптором.
– Никому он не понравится, – сказал Огюст безнадежным тоном. – Они станут сравнивать «Побежденного» с Рюдом[46]или с Карпо, и не в мою пользу, и скажут, что я недостаточно академичен.
– Тогда зачем ты за это брался? – спросила Роза.
Огюст резко ответил;
– К чему эти глупые вопросы?
Ван Расбург еще раз посмотрел на «Побежденного». Стройная фигура в чувственно‑нежной позе, руки, заломленные в страдальческом протесте, ноги, гладкие, изящные, как у лучших образцов греческой красоты, – как бы там Огюст ни называл его. Несмотря на всю реалистичность статуи, она была высшим воплощением физической красоты. Это возрожденная Греция, подумал Ван Расбург. Огюст старался как можно дальше уйти от Микеланджело[47], он твердо решил не прославлять, не создавать героя, Геркулеса или даже Прометея, – а вместо этого создал современного Аполлона, и весьма привлекательного.
Прошло несколько минут, а Ван Расбург все молчал, и Огюст нетерпеливо спросил:
– Ну, что вы думаете, Жозеф?
– Это несколько напоминает греков, – сказал Ван Расбург.
– Нет, – твердо сказал Огюст. – Я не делал себе никаких установок. Я всецело руководствовался непринужденными, естественными движениями натурщика.
– Что ж, может быть, – ответил Ван Расбург. – Будь это Венера, все было бы в порядке. Решили бы, что это фигура в классическом стиле. Но как быть с мужской фигурой? И все же надо попытаться его выставить.
– Я тоже так думаю, – заметила Роза.
– Вам что‑нибудь еще не нравится? – спросил Огюст Ван Расбурга.
– Копье, которое он сжимает в руке.
– Оно служит ему опорой.
– Оно лишнее. Только ослабляет его.
– Я не хочу, чтобы он был сверхбожеством, героем Микеланджело.
– Да ведь разве что слепой может так подумать. Сверхбожества не способны страдать, по крайней мере, как этот вот человек. Но я бы все же убрал копье.
Слова Жозефа произвели впечатление на Огюста, но копье занимало слишком много места в его первоначальных планах, и так сразу расстаться с ним было трудно. Он сказал с сурово непроницаемым видом:
– Я подумаю.
– Значит, вы этого не сделаете, – заключил Ван Расбург.
– Нехорошо, Огюст, – пристыдила Роза. – Ты спрашиваешь у мосье Жозефа мнение, а потом не считаешься с ним.
– Я сделал свое дело. Одобрил, Этого только и хотел Огюст. И еще, чтобы я рекомендовал его Салону, – с улыбкой заметил Ван Расбург.
– Мне хотелось услышать от вас правду, – пробормотал Огюст.
– Разухмеется, правду, – отозвался Ван Расбург. – Правду, которая вам по душе. Но я рад, что вы так хорошо поработали над скульптурой. Мы почувствовали всю ее жизненность.
– Я надеюсь, Салон согласится с этим.
– Нет, не согласится, – сказал Ван Расбург с несвойственной ему твердостью. – Вы пользуетесь совершенно новыми скульптурными приемами. Они сочтут вас еретиком. Вот увидите. Вы собираетесь отливать его в бронзе?
– Да. Как только…
– Как только я дам вам денег. Огюст молчал. Что еще ему сказать?
Через несколько дней «Побежденного» отослали к самому лучшему литейному мастеру в Брюсселе; деньги Ван Расбург дал. И когда «Побежденный» вернулся, отлитый в совершенстве, Огюст ощупал всю фигуру с головы до ног. Ни единой ошибки. Он мог поставить свою подпись. Фигура ничуть не приукрашена. Отливка делала «Побежденного» еще более живым, подлинным, неповторимым. Огюст сомневался насчет копья, но все же не убрал его, считая эту деталь решающей. На станке для модели Огюст нашел записку от Ван Расбурга, где тот сообщал, что по его рекомендации «Побежденный» принят Брюссельским Салоном и что Огюст должен представить список известных скульпторов и художников, у которых он учился и с которыми работал. «Как начинающий мальчишка», – с горечью подумал Огюст.