Трудно найти лучший образ для определения характера земной экзистенции, чем тот, который нашел Иов, сравнив жизнь человека с жизнью наемника. «Не определено ли человеку время на земле, и дни его не то же ли, что дни наемника?» (7, 1) — спрашивает Иов. В другом месте, утверждая, что навряд ли человек будет опять жить, он замечает: «Во все дни определенного мне времени я ожидал бы, пока придет мне смена» (14, 14). И это не только метафорические высказывания. Это глубокая онтологическая действительность. В образе наемника Иов пытается выразить основные особенности экзистенции. В этом символе вмещаются все сущностные начала экзистенции. Иов соединяет их в одно целое, и это целое предстает перед нашими глазами в своей конкретности. Наемничество превращается в символическую функцию экзистенции. Что кроется в этом символе? Какие акты являются проявлением экзистенции, если она есть наемничество? Какие обязанности человека предполагает эта наемная служба?
Уже говорилось о том, что экзистенциальное настроение человека есть жалоба. Упоминалось также и о том, что жалоба всегда есть обращение к кому-нибудь и что этот кто-нибудь в действительности есть трансценденция. Но кроме этого «к кому-нибудь» в жалобе кроется еще и другое начало, именно — почему. Человек не только жалуется кому-нибудь, но жалуется по какой-то причине. Он жалуется потому, что лишился чего-то, потому что это что-то было у него отнято и потому, что что-то разрушилось в нем. Жалоба всегда есть вопль ограбленного человека; ограбленного в самом своем бытии. Позже мы будем говорить о том, что Иов проклял день своего рождения, желая, чтобы день этот превратился в тьму, чтобы никогда не воссиял над ним свет (3, 1–4). И тогда мы увидим, что проклятие дня рождения есть не что другое, как выплеск малоценности экзистенции. Однако, с другой стороны, это проклятие показывает, что экзистенция сделалась малоценной как раз потому, что в ней что-то погибло. Страдание умалило бытие человека. Оно привело его к границе экзистенции. Оказавшись в страдании, человек еще есть. Но он есть уже не так, как прежде. Его экзистенция изменилась. Она сделалась скуднее, чем была прежде. Человек начал быть меньше. Он измельчал. Поэтому и экзистенция его сделалась малоценной. Поэтому человек и жалуется, проклиная свой день рождения. Рождение поставило его на какой-то другой путь, не на тот, которым его повело страдание. Страдание преградило указанный рождением путь. Оно отняло от него то, что дало ему рождение. Поэтому Иову и представляется, что лучше было бы совсем не родиться, следовательно, не получить ничего, чем получить и потом быть ограбленным. Проклинание дня рождения в своем существе есть указание на то, что рождением человеку что-то дается, что это что-то есть нечто большее, нежели только чистое существование. Апелляция к дню рождения есть апелляция к этому большему и сожаление о том, что человек его утратил. Проклятие рождения есть вместе и утверждение рождения, утверждение того, что исходит из этого рождения. Что же такое есть рождение в свете экзистенции? Что оно несет человеку, о чем он потом сожалеет, утратив? И почему человек так безутешно жалуется, что даже, как и Иов, желает исчезнуть? (ср. 3, 11–12). Какое значение для экзистенции имеет этот данный рождением дар?
|
Рождение и смерть два мощных носителя света, на перекрестке которых осуществляется наша экзистенция. Это две точки, которые постоянно удаляются друг от друга, но которые тем не менее бросают явственный свет, освещающий нашу жизнь. Обе они замыкают нашу экзистенцию. Обе ставят человека перед лицом небытия. Но их значение для экзистенции неодинаково. Перед лицом смерти человек всегда одинок. В момент смерти его жизнь уже прошла. Она могла быть такой или другой; она может в час смерти принести ему радость или боль, но в любом случае жизни уже нет. Она осталась в прошлом. Ее нельзя изменить или прожить заново. В момент смерти человек извлекается из объективных форм существования и остается наедине со своим Я. Ему остается только субъективная его установка, только его поведение — как он принимает смерть, как ее переживает. И это поведение, с христианской точки зрения, определяет его дальнейшую посмертную судьбу. Поэтому та философия, в центре которой стоит смерть, превращается в философию установок человека. Главной проблемой здесь становится мое отношение с моей смертью. Как я приму смерть и какое значение она будет иметь для меня? Какое значение она имеет уже сейчас в моей еще продолжающейся жизни? Как я должен организовать эту жизнь, чтобы был раскрыт и осуществлен смысл смерти? Вот вопросы, на которые пытается ответить философия смерти. Ответы по своему содержанию могут быть совершенно разные. Это зависит от метафизических взглядов на самого человека. Однако все эти ответы перед лицом смерти соединяет одна формальная связующая нить: поведение человека. Перед лицом смерти и в экзистенции, которая бывает перед лицом смерти, поведение человека основная и определяющая вещь. Поэтому смерть сосредоточивает человека на самом себе. Экзистенция перед лицом смерти становится заботой о своем Я.
|
|
Между тем рождение ставит совершенно другие вопросы. Перед рождением стоящее небытие есть не конечная, но наоборот — начальная точка экзистенции человека, точка, с которой он начинает быть. Поэтому перед лицом рождения человек не одинок, но со всей своей будущей жизнью. Именно рождение призывает человека на ту службу наемника, о которой упоминал Иов. Оно вводит человека в объективные задачи, в объективные обязанности; оно накладывает на него обязательства; оно пробуждает в человеке надежды. Рождение вызывает человека из небытия быть, быть не вообще и не просто быть, но быть так или иначе. Оно вовлекает человека в конкретное состояние, проявляющееся в определенных объективных задачах и в определенных объективных формах. Умирая, человек эти формы оставляет. Рождаясь, он их принимает. Умирая, он освобождается от жизни и от всякого ее содержания. Он остается один. Рождаясь, он призывается в жизнь. Ему доверяется объективная жизнь со всем ее содержанием. Здесь человек становится включенным. В свете смерти экзистенция есть выбор и поведение. В свете рождения она есть предназначение и задача. Смерть освещает субъективную, внутреннюю сторону экзистенции: субъективное ее переживание и установку человека по отношению к ней. Рождение выявляет ее объективную, внешнюю сторону, ее объективное содержание, то дело, которое человек призван осуществить своей экзистенцией. В свете смерти экзистенция есть озабоченность моего Я самим собою. В свете рождения она никогда не есть только для себя, но всегда и для другого: для кого-то предназначена, кому-то обязана, для кого-то призвана. Экзистенциальная философия рождение переживает как заброшенность человека в мир. Понятие заброшенности здесь весьма характерно. Оно раскрывает насильственный характер заброшенности и вместе показывает, что заброшенный человек это покинутый человек — человек без всякой цели и без всякой задачи. Заброшенность не есть призвание. Заброшенность есть только бессмысленное насилие и оставление человека в одиночестве с самим собой. Заброшенному человеку остается только решить, как он эту заброшенность и оставленность примет и как он их переживет. Однако, если вспомним ту надежду, с которой встречается появление на земле каждого нового человека; надежду, появляющуюся не только на лицах родителей, но и в глазах всякого глядящего на ребенка; а также, если вспомним тот глубокий взгляд осознавшего себя юноши, который направлен в собственное будущее, то тогда мы не сможем весь этот процесс назвать заброшенностью и оставлением без всякого призвания и без всякого предназначения. Эта надежда и эти тоскующие взгляды говорят о прорывающейся из самых глубин бытия готовности что-то делать, что-то выполнить, осуществить какое-то дело, которое было бы чем-то большим, нежели только чистое существование. Пробуждающееся самосознание видит в этом деле смысл своего будущего, на нем основывает оправдание своей жизни, на нем возводит свою экзистенцию. Человек готовится к объективному делу, к нему его готовят и другие. Это не проявление заброшенности. Это скорее переживание призвания. Экзистенция призвана. Она есть не заброшенность, но призвание, которое предполагает свободное принятие, ответственность и необходимость оправданности.
Евангельское повествование о поделенных талантах есть символический образ экзистенции. Человек «отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение свое: И одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился» (Мат. 25, 14–15). Рождаясь, каждый из нас получает определенное число талантов. Это есть милость Дающего. Это работа Духа, который разделяет каждому особо, «как Ему угодно» (1 Кор. 12, 11). Но эти дары получает каждый. Каждый призван и назначен. Но не каждый понимает это призвание. «Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело и приобрел другие пять талантов; Точно так же и получивший два таланта приобрел другие два; Получивший же один талант пошел и закопал его в землю и скрыл серебро господина своего» (Мат. 25, 16–18). Этот третий и есть тот человек, который не понимает, что экзистенция есть призвание. Поэтому он хочет только быть, оставляя в стороне то «большее, нежели только быть», которое было дано ему пусть только в виде одного таланта. Он не принимает призвания, оставаясь только с самим собою. Он зарывает полученный дар, закрывается в своем Я и ведет только субъективное формальное существование. Он делает выбор, но ничего не осуществляет. Он живет в свете не рождения, но смерти. Поэтому угасание этого света и есть смерть. «По долгом времени, приходит господин рабов тех и требует у них отчета. И подошед получивший пять талантов принес другие пять талантов и говорит: “господин! пять талантов ты дал мне; вот другие пять талантов я приобрел на них”. Его господин сказал ему: “хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость господина твоего”. Подошел также и получивший два таланта и сказал: “господин! два таланта ты дал мне; вот, другие два таланта я приобрел на них”. Господин его сказал ему: “хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость господина твоего”. Подошел получивший один талант и сказал: “господин! я знал тебя, что ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал; И убоявшись пошел и скрыл талант твой в земле; вот тебе твое”. Господин же его сказал ему в ответ: “лукавый раб и ленивый! ты знал, что я жну, где не сеял, и собираю, где не рассыпал; Посему надлежало тебе отдать серебро мое торгующим, и я пришед получил бы мое с прибылью; Итак возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов, Ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет; А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю”» (Мтф. 25, 19–30). Формальная экзистенция, сосредоточенная и замкнутая только на себе, заканчивается тьмою. Экзистенция, которая хочет войти «в радость господина» своего, должна осуществить свое призвание. Она должна сделать плодоносным полученный талант.
Рождением мы призываемся. Призвание экзистенции, которое Христос выражает в образе полученного таланта, а Иов – в символе наемника, может быть осуществлено только в действии. Первый и второй раб удвоили свои таланты, действуя. Третий же раб, зарывший свой талант в землю, является символом бездействия. Поэтому насколько экзистенция первых двух рабов раскрылась и узрела свою полноту, настолько экзистенция третьего — зачахла. Радость Господня достигается только в действии и мрак настигает всякое бездействие. Образное выражение Иова свидетельствует о том же. Служба наемника это действие по существу. Это полученная и принятая деятельность. Это долг. Таким образом, если жизнь человека на земле есть увеличение полученных талантов, если она есть служба наемника, то, переведя эти символические образы на философский язык, можно сделать вывод, что экзистенция есть действие. Экзистенция не есть только чистое существование без содержания. Она есть действие, которым, с одной стороны, человек утверждает себя как субъект этого действия и предмет как объект действия. Наша экзистенция не является чем-то произвольным, возникающим из самого естества. Она не есть раскрытие возможностей этого естества. Экзистенция есть наша личная и сознательная деятельность. Мы сами должны заработать таланты. Нам дана основа, начальный капитал. Но только один этот капитал не сделает наше существование экзистенцией. Будучи один, он уведет нас только во тьму. Таким образом, к данной нам основе мы должны подключить свою интенсивную деятельность. И только тогда эта основа наполнится смыслом. Таким образом, действие есть основной акт, на который опирается экзистенция. A. Gehlen[70] в своей антропологии отметил, что единственным деятельным существом является человек. По утверждению Gehlen’а, животные не действуют4. Животные только бывают. Они несомы природными силами, которые в них индивидуализируются и раскрываются. На самом деле их существование это переход из возможности в действительность, но оно не есть действие в экзистенциальном смысле. Действует только человек, ибо только человек сознательно себя утверждает, без чего никакая деятельность невозможна. Только человек знает, что он есть, и этим знанием он придает своему существованию новый смысл и новую ценность. Сознательное существование выводит человека из области чистого существования. Зная, что он есть, человек тем самым делает так, чтобы быть. Экзистенция человека осуществляется не произвольно, как существование животных, но она осуществляема. Человек сам управляет своим существованием и реализовывает его. Экзистенция не дана человеку; она должна быть осуществлена им самим; экзистенция человеку задана: она есть задача. Она требует от человека сознательной активности. Выполняя эту задачу, человек действует и тем самым экзистирует. Человек бывает, действуя. Животное бывает просто. Поэтому экзистенциальная философия справедливо противопоставила простому чистому существованию (Dasein) экзистенцию как сознательно и действенно осмысленное существование. Животное и предмет это только существование. Между тем человек это уже экзистенция, следовательно, осуществляемое существование. Вне сомнения, человек тоже может соскользнуть в просто существование. Он может настолько ослабить свою сознательную и действенную установкуе, что в нем может начать действовать не столько его личное Я, сколько либо чисто природные силы, либо безличный массовый коллектив, который Heidegger называет неопределенно-личным местоимением «man». Так вот этот man, этот коллективный инстинкт начинает управлять и решением человека, и его вкусом, и любовью, и ненавистью. Человек судит и решает так, как решают все; он восхищается тем, чем восхищаются все; он любит то, что нравится всем; он возмущается тем, что возмущает всех. Личное Я здесь исчезает. Человек погружается в повседневность. Он пропадает в толпе, которая составляет одно из основных составных начал мира[71]. Однако эта возможность отпасть в просто существование как раз и указывает на то, что оно для человека не свое; что экзистировать, а значит, быть подлинно по-человечески, можно только тогда, когда человек действует как Я; когда он сам является сознательным и волевым автором своей экзистенции. Вне сомнения, существование закладывает основу экзистенции. И эта основа не от человека. Не он ее источник. Об этом мы уже говорили. Однако в возможностях человека превратить это, полученное им от Другого существование, в экзистенцию. Человек может полученный талант пустить в оборот, но может и зарыть его в землю. Сознательное действие, возникающее из свободно и самостоятельно определившегося Я, есть тот акт, который данное существование превращает в экзистенцию.
Однако действие требует не только сознательного Я человека, но и объекта, на который воздействовало бы это Я. Наряду с личностным субъектом, действие требует и объективного предмета. Предмет, как и личность, есть составное начало действия. Где нет предмета, который стоял бы перед личностью, там нет и самого действия. Животные не действуют не только потому, что они не имеют своего Я, но также и потому, что они не имеют предмета. Их существование не поставлено рядом с предметами, но оно составляет часть предметов или среды. Животное предназначено для среды так же, как часть предназначена для целого. Животное не может из нее вырваться. Оно не может ее преодолеть. Оно в ней помещается полностью. Поэтому предмет для животного никогда и не является объектом. Предмет это только продолжение и дополнение животного, напротив которым оно никогда не встает. Животное никогда не переживает предмет как не-Я, ибо и себя оно не переживает как Я. В сознании животного предмет и оно само не разделены. Они оба составляют единство. Поэтому животное никогда не бывает рядом с миром, но всегда в мире в самом глубоком смысле этого слова. Сознательно встать рядом с миром может только человек. Мир для него есть уже не-Я. Мир уже отделен от человека. Человек уже освобожден из того глубокого единства, в котором бывает животное. Поэтому каждый предмет человек переживает как отличный от него самого, как стоящий рядом с ним, как объект, которого он касается своим действием, изменяет, обрабатывает, вовлекает в свою жизнь, но никогда не сливает со своим Я. Но как раз именно потому, что человек никогда не соединяет предмета с самим собою, предмет становится для человека полем его действия, на котором осуществляется его экзистенция. Животное не действует потому, что не имея предмета, оно тем самым не имеет поля, на котором оно могло бы действовать. Между тем у человека такое поле есть. Человек действует на предметы и в предметах. Предмет становится такой же сущностной частью действия, как и личное Я человека. Действие направлено на предмет и осуществляется в предмете. Действие предназначено предмету. Оно исходит из Я и направляется в не-Я. Субъект встречается с объектом в действии.
Здесь мы подходим к важному для понимания экзистенции человека выводу. Включаясь в действие, предмет тем самым включается в экзистенцию. Не будучи в состоянии действовать без предмета, мы тем самым не можем без него и экзистировать. Наша экзистенция, насколько она есть действие, а она в своей сущности такая и есть, предназначена предмету, который находится рядом с нашим Я. Мы открыты предмету. Нашу экзистенцию обосновывает не только наше Я, но и объективный предмет. Мы не замкнуты только в своем личном субъективном мире. Наше Я, призванное действовать, спонтанно выходит из себя и направляется в то, что есть не-Я, в то, что есть рядом с ним, и таким образом показывает, что оно не помещается в себе и собой не исчерпывается; что экзистировать оно может только в связи с предметом. Действие выводит нас из нашей узкой сферы. Действуя, мы выходим за пределы самих себя и достигаем того, что находится рядом с нами. Экзистенция, как действие, никогда не есть только в себе, но всегда и рядом с собою. Утверждение идеализма, что нашу экзистенцию составляет только наше сознание и что то, что, как нам кажется, находится рядом с нами, есть продукт сознания, могло появиться только в результате отсутствия анализа сущности действия. Ведь сознание только потому и есть сознание, что оно ударяется о то, что находится рядом с ним и что от него не зависит. Без этого болезненного столкновения оно не смогло бы постичь самое себя и наше Я никогда бы не пробудилось. Предмет есть тот кремень, который высекает и постижение и переживание себя нашим Я.
Все то, что есть не наше Я, все то, что находится рядом с нами, мы называем миром. Мир, как справедливо отметила экзистенциальная философия, есть не только та действительность, которая нас окружает, но и наше обычное существование, проявляющееся в наших переживаниях, чувствах, наклонностях, пристрастиях; словом, в психической и физической нашей жизни. Все то, что есть не-Я, есть мир, несмотря на то, будет ли это не-Я для нас только снаружи или оно будет жить в самом нашем существе. Все это рядом с нашим глубинным Я. Поэтому все это и есть предмет, которому мы предназначены и который превращаем в поле своей деятельности. Экзистенция предназначена миру. Heidegger справедливо называет эту предназначенность существованием в мире — «Jn-der-West-Sein» — и здесь видит ту исходную точку, с которой должен начаться анализ бытия[72]. Существование в мире отнюдь не является пространственным существованием. Это онтологическое состояние человеческого бытия. Человек бывает по-мирски, следовательно, он бывает по природе и требованиям мира. Он никогда не может пренебречь миром и экзистировать так, словно рядом с ним ничего нет. Мирское существование человека одна из сущностных и неизменяемых его ситуаций. Мир это составная часть экзистенции. Будучи предназначены предмету, мы тем самым предназначены миру, который есть не что другое, как развернутость и полнота предмета.
И все же предназначенность экзистенции миру, исполнение той службы наемника в предметах еще не говорит о том, какое значение имеет мир для экзистенции. А ответы здесь могут быть очень разные. Один из нах дала современная экзистенциальная философия. Ее установка по отношению к миру не является положительной. Правда, она признает, что мир необходим для экзистенции, что самое первое движение экзистенции уже есть столкновение с миром, раскрывающее ничем не восполняемое пространство между Я и не-Я. Экзистенция и мир две первобытные, не вытекающие одна из другой вещи. Но все-таки значение мира для экзистенции негативно. Ранняя романтическая философия жизни, точнее, философия жизненности поместила человека в мире, словно в уютном, ему принадлежащем доме. В мире человек был своим и сохранным. Он чувствовал себя погруженным в полноту жизненности, растекающуюся по всему космосу. Он чувствовал, что эта жизненность несет его, поддерживает и опекает. Между тем экзистенциальная философия разрушила этот дом. Человек почувствовал себя чужим в этом мире и не сохранным. Мир для него обернулся опасностью не столько внешней, сколько внутренней, ибо втаскивал его экзистенцию в чужие и несовершенные формы, измельчая и извращая ее. Мир ограничил человека. Мирское существование человека есть знак его конечности. Человек ограничен именно потому, что он предназначен миру, что он заброшен в него. Враждебный характер мира человек переживает во всем его ужасе. «Вражда всего нам ближе», — утверждает Rilke в четвертой элегии[73]. «Мы зрители везде, – говорит он в восьмой элегии – Всегда при всем и никогда вовне»[74]. Даже животное чувствует себя неуютно в этом мире, и несмотря на то, что оно не покидает «родного лона», ему знакома «великая, тяжелая забота. И с ним воспоминанье неразлучно, Одолевающее часто нас. Кто знает, не была ли цель однажды Гораздо ближе, ласковей, вернее. Тут расстояние, а там дыханье И родина вторая после первой Не очень-то уютна для него»[75]. Вторая родина для него неуютна, тем более она неуютна для человека. Здесь он ни до кого не может докричаться и никто ему не может помочь. Все мы ни в чем неуверены в этом мире, ибо «… Только смерть Способны видеть мы», мира мы не видим – «Приносит нам известия снаружи Звериный только лик»[76]. Поэтому хотя мы не можем удалиться от мира, все же это существование в мире есть наша втянутость в повседневность, в ту безличную безымянную толпу, что делает нашу экзистенцию банальной и что загрязняет наше Я. Установка экзистенциальной философии по отношению к миру своеобразно аристократична, это «odi profanum volgus»[77]. Горация, понимая «volgus» в самом широком и глубоком смысле. С другой стороны, эта установка аскетическая и анахоретическая. Преодолеть мир внутренним сосредоточением своей экзистенции, отделиться от него утверждением себя — это основные требования, которые порождены несравнимым преимуществом экзистенции перед миром. Мир здесь переживается как малоценный и потому отодвигается на задний план. О. Bollnow[78] правильно заметил, что мир в экзистенциальной философии обесценен до чистого заднего фона, от которого отворачивается экзистенция и что поэтому всякая самостоятельная ценность и смысл мира неминуемо утрачиваются[79].
Экзистенциальная философия так переживает мир потому, что она смотрит на мир только как на поле, на которое человек заброшен, но не как на поле его призвания. Действительно, если человек заброшен в мир, то тогда, и это само собой разумеется, мир не его: он для человека чужой, неуютный, холодный и опасный. Но если человек призван, мир предстает перед ним в совершенно другом свете. Экзистенция, будучи призванием, переживает мир как ей данный. Она не может забыть слов Господа: «Subjicite terram et dominamini» — «наполняйте землю, и обладайте ею». Перед лицом экзистенциального призвания мир есть поле действия и тем самым поле осуществления нашей экзистенции. Если экзистенция есть действие, то она может проявиться только в столкновении с предметом, следовательно, с миром. Если экзистенция дана не природой, но есть результат деятельности человека, она может быть достигнута только в мире. Если экзистенция есть призвание, следовательно, она должна выполнить определенное дело, и это дело она может выполнить только в связи с миром. Мир ставит перед человеком задачи, осуществляя которые человек как раз и превращает свое просто существование в экзистенцию. Так что еще означает желание земли «невидимой в нас воскреснуть», о котором говорит Rilke, если не наше призвание по отношению к миру? Поэтому сам Rilke и называет его «обязывающей задачей» — «drngender Auftrag», — которую, вне сомнения, может выполнить только человек. Эту же мысль, но более отчетливо, Rilke развивает в двадцать первом сонете Орфея: «Вернулась весна, и по-детски рада // земля читать стихи наизусть; // их много… Играй же с детьми, земля беззаботно; // тебя один из самых веселых // поймает, с тобой разделив полет »[80]. Поймать землю одна из задач экзистенции. Не бежать от нее, не гордо и презрительно отвернуться, но играть с ней и поймать ее. Экзистенция вводится в мир для того, чтобы вобрать его в себя. Вне сомнения, игра с землею небезопасна. Мы можем и не поймать землю. Мы можем оторваться от своего Я и не найти мира. Это та опасность, которая заставляет экзистенциальную философию держаться в отдалении от объективных форм. И все же эта опасность есть только возможность. Она не является онтологической необходимостью, укорененной в нашем бытии. «Тебя один из самых веселых поймает, // с тобой разделив полет» — необычайно глубокое высказывание. Тому, кто идет в мир во всей открытости и отдается своему призванию всем своим бытием, тому удается вобрать мир в свою экзистенцию, удается поймать землю. Осуществление своего призвания в мире требует от нас открытости этому миру. И это открытость миру есть залог успеха. Между тем всякая замкнутость это недостаточность нужной веселости в этой игре бытия и тем самым начало поражения. Опечаленному не удается поймать землю. Мир выскальзывает из рук пессимиста. Мир ловит самый веселый, тот, который с чистой душой и с открытым сердцем принимает свое призвание и идет в мир для его осуществления. Первые два раба, о которых говорит Христос, были самыми веселыми. Они поймали землю и взяли у нее столько же, сколько и сами имели. Их экзистенция, приведшая их в радость Господина своего, созидалась из соглашения между ними самими и миром. Между тем третий раб, опечаленный и недоверчивый, спрятал свой талант от земли. Он не пошел в мир, пытаясь свою экзистенцию вызвать из самого себя. Поэтому он и очутился во тьме, наполненной плачем и зубовным скрежетом. Экзистенция омрачается только тогда, когда мир не осилен. Однако экзистенция, которая может осилить мир, поймав и вобрав его в себя, осветляется, делается значительно светлее, нежели тогда, когда она была в своем одиночестве, ибо теперь она осуществляется во всей своей полноте. Исполнение призвания есть прямой путь в радость Господню, о которой говорил Христос. Это то подчинение и то овладение землею, о котором нам говорит GenezÅ и которое веками живет в сознании человечества. В этом подчинении проявляется могущество человека, его благородство и вместе его земная цель.
Это свойство экзистенции угадывается в определении Иова, что дни человека на земле то же, что дни наемника. Этот поэтический образ отображает экзистенцию человека как деятельность, которая вбирает в себя, с одной стороны — личностное Я человека, с другой — вещный мир. Человек открыт миру так же, как и трансценденции. Человек призван выполнить в мире определенную задачу. Мир дан ему как объект и поле его деятельности, перед которым у него такие же обязанности, как и перед самим собою и перед Богом. Человеку предназначено не бежать от мира и хулить его, но идти в мир и изменять его по своему усмотрению так, чтобы земля невидимой в нас воскресла. Мир, которого коснулся дух человека, становится ценным, ибо он освещается светом человеческой экзистенции. Он становится частью этой экзистенции. Таким образом, формальная установка и решение наполняются содержанием. Человеческая экзистенция, осуществляемая в действительности, которая находится рядом с нами, становится не только субъективной, но и объективной. Человеческая экзистенция осуществляется в союзе личности и предмета.
Однако одной только деятельностью на земле наемная служба человека на земле не исчерпывается. Быть наемником означает всегда быть на страже, следовательно, бодрствовать и охранять. Солдат всегда на страже, даже и тогда, когда нет никакой войны, когда мир в полном своем расцвете. Солдат это сущностно бодрствующий человек. Таким образом, если Иов сравнивает дни человека с днями наемника, то этим он говорит, что экзистенция не только деятельность, но и бодрствование. Ведь бодрствование это тоже своеобразная деятельность. Но оно уже требует другой настроенности и других предпосылок, нежели деятельность вообще. Бодрствование всегда предполагает опасность. Мы бодрствуем потому, что что-то нам угрожает. Солдат стоит на страже потому, что тот или иной объект государственной жизни находится под угрозой. Эта угроза может быть очень далека, но пока она возможна, солдат бодрствует. Так и с нашей экзистенцией. Если она есть наемничество, она есть и бодрствование. А если она бодрствование, то ей что-то угрожает. Мы экзистируем перед лицом некой угрозы. Нас подстерегает какая-то опасность. Потому мы и бодрствуем. Бодрствование и угроза есть два коррелятивных понятия, которые не осмысливаются отдельно. Откуда же приходит эта опасность, грозящая нашей экзистенции? Что нам угрожает и каков смысл этой экзистенциальной угрозы?
Прежде чем ответить на эти вопросы, рассмотрим, как Иов понял эту угрозу и в чем выражалось его бодрствование? В этом отношении весьма характерно его поведение во времена его счастливой жизни. Совершенно понятно, что экзистенция, которую постигли несчастья и удары судьбы, переживает угрозу. Тогда человек напрягает все свои духовные и физические силы, чтобы преодолеть эту угрозу. Его бодрствование становится особенно чутким. Но что угрожает экзистенции тогда, когда человек живет счастливо? И должен ли человек бодрствовать в эти счастливые для него времена? И если должен, то что его подстерегает? Совершенно конкретный ответ на этот вопрос нам дает поведение Иова. Автор книги рассказывает, как Иов воспринимал пиры своих сыновей и дочерей. Уже упоминалось о том, что сыновья Иова постоянно пировали, приглашая к себе, каждый по очереди, своих братьев и сестер. Вне сомнения, что Иов был удовлетворен радостью своих детей. Они были благодатью Господней, и в их радости он видел щедрую руку Бога. И все же – «Когда круг пиршественных дней совершался, Иов посылал за ними и освящал их, и, вставая рано утром, возносил всесожжения по числу всех их. Ибо говорил Иов: может быть, сыновья мои согрешили, и похулили Бога в сердце своем. Так делал Иов во все такие дни» (1, 5). Это был ответ Иова на повседневные радости своих детей. Дети могли забыть о том, что сделали. Но их отец был на страже. Иов чувствовал некую угрозу, подстерегавшую его сыновей. Поэтому он и пытался устранить эту угрозу молитвами и жертвами. Иов чувствовал, что в земной жизни мы ходим по краю пропасти, что рядом со счастьем бродит несчастье, что всякая радость может быть омрачена, если не извне, то изнутри — уклонением от Бога или Его забвением. Поэтому Иов бодрствовал. Он был озабочен не потому, что время или период хорошей жизни может когда-нибудь закончиться. Нет! Это было скорее предчувствием того, что в земной экзистенции добро и зло, счастье и несчастье, радость и боль перемешаны, что они неразрывно связаны друг с другом, составляя трудно нами воспринимаемую двойственность нашей экзистенции. Мы никогда не можем быть совершенно счастливы, ибо чувствуем, что наше счастье подстерегает какое-то несчастье. Годы счастливой жизни всегда сопровождает страх, страх своеобразный, в котором как раз и проявляется наша скрытая несчастность. Внешне мы ее не замечаем. Но мы ее, затаившуюся где-то в глубинах, ощущаем. Иов тоже ощущал эту грозящую несчастность. Поэтому он молился и приносил жертвы, дабы угроза не настигла его детей в самом тяжком своем обличье, именно — в грехе.
Поведение Иова говорит о том, что наша экзистенция никогда не стоит перед нами во всей своей полноте; что всю ее мы не можем объять и постичь; что в ней всегда содержатся некие непонятные глубины и тайны, которые мы не можем постичь и потому — овладеть. Некое хаотическое начало кроется в глубинах экзистенции, из которых вырываются, словно из небытия, наши действия — непредусмотренные, немотивированные, необоснованные. Они разрушают наши первоначальные планы. Они меняют наши замыслы и намерения. Они влияют на все наше бытие. Однако мы не можем сделать так, чтобы их не было. Мы не можем упорядочить свою экзистенцию так, чтобы она подчинялась бы только отчетливым указаниям нашего ума. Что-то всегда остается по ту сторону границ нашего ума; остается как реальное угрожающее начало. Таким образом, эту, умом необъемлемую и уму недоступную сторону экзистенции мы называем иррациональностью экзистенции. Экзистенция иррациональна. Она не поддается, как отмечалось раньше, делению в уме без остатка. Остаток всегда обнаруживается, остаток реальный, всегда нам сопутствующий, ощутимый на каждом шагу, хотя и непостижимый. Наша экзистенция, словно луна, показывает нам только одну свою сторону, обратная сторона луны, как и экзистенции, скрыта от нас навечно, ибо она отвращена от нас. Мы ощущаем влияние этой тьмы, когда она иногда прокрадывается в жизнь светлой стороны. Но как возникает это влияние, когда и почему оно возникает, мы сказать не можем. Здесь ум сталкивается с непостижимостью.