того” - не по-русски!
И такой же дружный хор
твердит вам, что “меланхолия” - понятие глубже и слово лучше, чем
“хандра”. Что хандра - это мимолетное настроение (и у Онегина -
мимолетное?!). А на самом деле их просто пугает грубоватое слово, хоть и
пушкинское. Они слишком привыкли к более книжной заемной “меланхолии”, которая,
видите ли, “вошла в язык”.
Знакомый довод, не правда ли?
Так и вьется эта веревочка, и конца ей покуда не видно.
Бедняга-редактор даже не
слишком виноват. Может, он и “проходил” “Каштанку”, но чаще и усерднее
приходилось зубрить сухие, казенные формулировки из учебника. Он привык слышать
по радио и читать в газетах: “По сравнению с прошлым годом производство стали
возросло на столько-то процентов”. Он не приучен к мало-мальски своеобразным,
нестандартным словам и оборотам, боится их, как чего-то опасного и неведомого.
Русский язык для него - прямое и гладкое асфальтовое шоссе, по которому
мчишься со скоростью 80 километров в час без запинки, без задержки. И ему
кажется: свернуть - опасно, неровен час, угодишь в канаву! И некогда замечать
цветы на обочине, поля, березки, многоцветную живую жизнь...
Если так слеп
автомобилист-одиночка, что ж, его беда, можно его только пожалеть. Но ведь наш
редактор, так сказать, регулирует движение. Он и пишущему не дает свернуть с
асфальта, по его милости уже и читателю ничего, кроме асфальта, не видать, не
глотнуть воды из ручья, не прилечь на траве в тени под березкой...
Страшная штука - эта
узость, ограниченность: пользуйся словами только от сих и до сих, только самыми
привычными, укатанными, заглаженными до блеска! Точно паровой каток проходит по
страницам...
А на этих страницах
|
воспитывается следующее поколение читателей: они уже просто не знают еще
недавно живых, обиходных слов и оборотов родного языка, забывают о его
многообразии - и это страшно.
В издательствах и редакциях
современной непереводной литературы тоже не редкость такие регулировщики
словесного движения. Но, конечно, не всякому автору они навяжут свою волю и
свой вкус. В переводе с этим, пожалуй, сталкиваешься чаще.
А ведь каждый редактор
работает с десятками литераторов, накладывает какой-то отпечаток на десятки
книг. И если это хороший, настоящий редактор, то и он в какой-то мере влияет на
движение всей литературы, и роль его ощутима и благотворна.
И еще одним, быть может самым
главным, редактором должен каждый пишущий человек обзавестись как можно раньше
и на всю жизнь.
Каждый, кто пишет, - сам
себе первый редактор.
Нет, речь не о том
“внутреннем редакторе” с вожжами и уздой, о котором точно и памятно писал
Твардовский. Речь об умении слышать себя, свежим взглядом посмотреть на свою
страницу. Умение это дается не сразу, а без него - как без рук.
Иной поэт, а нередко и
прозаик бормочет строчку вслух - так ему легче уловить неверный звук,
небрежность, неточность. Но не всем и не всегда этот способ помогает.
Думается, важней на время
написанное отложить.
Слишком часто мы работаем в
спешке, впопыхах - откуда его взять, это время? А все-таки надо! Даже
самую спешную газетную заметку “в номер” и ту полезно отложить хоть на полчаса,
как-то отвлечься от нее - и потом перечитать словно бы сторонним глазом. А
от статейки побольше хорошо бы отрешиться и на три дня, на неделю, от большой,
|
серьезной работы - и на месяц и на два, если возможно. Тогда, перечитывая,
непременно заметишь такое, что раньше не бросалось в глаза.
“Нет в мире
совершенства!” - вздыхает мудрый Лис. А подобраться поближе к совершенству
всем нам очень хочется. Вертишь строчку на все лады... К иному заколдованному
месту возвращаешься опять и опять, маешься с ним, меняешь, черкаешь - нет,
все не то... Такой “саморедактор” может замучить до полусмерти. Зато какое же
счастье, когда наконец раскрутишь, распутаешь этот узел и найдешь настоящее,
верное слово, тот самый ключик, который непременно подойдет к сердцу и разуму
читателя.
SOS!
В этой книжке приведено
немало словесных ляпсусов, вывихов и уродств. Как ни печально, львиная доля
процитированного не застряла в рукописях, а “благополучно” миновала
редакционные плотины и просочилась в печать. И немало было такого, что веселило
читателя не меньше, чем иная страница “Крокодила”.
А ведь эти анекдоты совсем не
забавны. Все это должно бы вызывать у нас горечь и тревогу, как у
хлебороба - поле, заросшее сорняком. Горечь и тревогу за судьбы языка и,
как говорится, злость к работе. Взяться бы всем дружно, засучив рукава, и
выполоть всю эту нечисть с корнями... Но с какого края приниматься?
Думаю, примеры в этой книжке
довольно наглядно показывают, что словесная лебеда и чертополох, овсюг и пырей
пышно разрастаются и в речи нашей, и в литературе - художественной и не
художественной, переводной и отечественной.
Все мы знаем: немалыми
тиражами (а, скажем, в “Роман-газете” миллионными) издавались подчас
|
произведения, мягко говоря, сырые, не шибко грамотные. Почему же их принимали и
печатали?
Может быть, кому-то показалось,
что автор - будущий гений и надо его поддержать. Или, может быть,
автор - заслуженный, именитый, а вот на сей раз малость “не дотянул”. Или
столь важна тема, что в издательстве сквозь пальцы посмотрели на исполнение.
Так бывает, об этом пишут
критики, но, увы, обычно уже тогда, когда потрачены труд, бумага, время и
читатель получил книгу среднюю, серую, а то и просто брак. И все это весьма
прискорбно.
Ну, а в переводе?
Иной раз книга зарубежного
автора так интересна или так злободневна, что издательство спешит взять любой
перевод. Сколько их печатается, переводов, сделанных на самом убогом, постыдном
уровне! Не только в газете, не только небольшие рассказы, но и повести и романы
в журналах, солидные сборники и толстые тома в издательствах выходят в серых,
бесталанных, зачастую малограмотных переводах.
Я пыталась показать корни
всевозможных словесных сорняков. Так вот, прошу поверить: почти все самые
красочные образчики этого гербария в той его части, которая взята из литературы
переводной, самые многочисленные и притом самые кромешные, чудовищные,
устрашающие взлелеяны людьми в нашей профессии случайными.
Бывают, конечно, горестные
случаи, когда человек глух от природы, не способен овладеть ни чужим, ни -
что еще важнее - родным языком, и тогда честнее не браться не за свое
дело.
Хуже, куда опаснее и куда
чаще бывает, что человек относится к переводу как к некоему отхожему промыслу.
Такой “переводчик”, как правило, не только душевно глух и эстетически
малограмотен, но еще и самоуверен, ленив и нелюбопытен. Такой не вдумывается
в то, что пишет. Не видит, что выходит из-под его пера, не слышит
и не чувствует слова.
Тут бы на страже стоять
издательствам, тут редактор - первый контролер брака, и задача его -
не замазывать трещины, не латать дыры, а решительно давать бездарности и
халтуре от ворот поворот.
В идеале редактор -
первый страж чистоты языка. А в жизни?
Приходит в редакцию человек,
который к переводу - во всяком случае, к переводу художественному -
никакого отношения не имеет. Пусть он знает (а подчас и преподает)
иностранный язык, пусть побывал за границей, но ведь этого мало! Зато он -
владелец книги, хорошей книги. А он воображает, будто переводческая
работа - это пустяки, это всякий может, это легкий хлеб и легкая слава.
От хорошей книги издательству
отказаться жаль. Добывать ее помимо самозваного “переводчика” и поручить
переводчику хорошему, профессионалу? Зачастую это журналу, издательству вполне
под силу, но... все-таки хлопотно.
И перевод поручают хозяину
книги. И он ее переводит - чаще всего из рук вон плохо. Близорукая
практика эта в итоге обходится куда дороже и плоды приносит весьма неважные.
Сколько об этом писали,
говорили, били в набат еще в тридцатые годы. И не только в тридцатые. К
примеру, в 1959 году и снова в 1970-м об этом со справедливой тревогой и
возмущением писала в сборнике “Мастерство перевода” М.Ф.Лорие.
Быть может, кому-то
покажется: это не тема книги, это - для статьи в газете.
На памяти автора этих строк о
том же писали и говорили не раз - вот уж более полувека идут те же разговоры.
А практика эта остается. Страдает дело, книга, читатель. Вот почему об этом
надо говорить еще и еще - с любой трибуны. В том числе и со страниц
книги, обращенной прежде всего к тем, кто только начинает писать, переводить,
редактировать, ко всем, кому дороги наша речь и литература. Ибо это приносит
огромный вред всей литературе. Плохой перевод входит в привычку.
Притупляется слух редактора, его зоркость, все ниже и ниже уровень требований.
А там и иной переводчик дает
себе поблажку: дескать, примут и так. Редактор “почистит”, дотянет. И вот что
получается. Попробуйте себе представить человека, о котором рассказано так:
“Даже в самом его возрасте
было нечто, вызывавшее у меня серьезные сомнения.
Несомненно, он казался молодым... Но... бывали мгновения, когда без
малейшего труда я мог бы подумать, что ему уже сто лет. Однако самым
удивительным был внешний вид этого человека... Его конечности были необычайно
длинн ыми и исхудал ыми, лоб - низк им и широк им. В лице не было ни кровинки, рот был больш им и подвижн ым,
а зубы... столь неров ными, что никак не походили на человеческие,
которые мне когда-либо доводилось видеть. Его улыбка вопреки
всему нисколько не отталкивала, хотя никогда и не менялась. То была
улыбка... равномерной и непрестанной печали... Эти внешние особенности...сильно досаждали (герою - и он объяснял)... что физически
отнюдь не всегда был таким, что раньше он отличался более чем обычной
красотой и что лишь длинный ряд приступов невралгии довел его
до теперешнего состояния ”.
Да простят мне длинную
цитату, но уж очень она показательна.
Прежде всего бросается в
глаза обыкновенная небрежность. Перечитав все это повнимательней,
переводчик наверняка мог бы и сам заметить и устранить соседство сомнения -
несомненно и многочисленные был, было. Отчего бы не
сказать: Лоб - низк ий и широк ий. В лице ни кровинки. Рот
больш ой, подвижн ый - и т. п.
Далее - неточный
выбор слов. Уж наверно, печаль не равномерная, а, скажем ровная,
либо, что вернее по тону, неизменная и непреходящая; конечности
(а не лучше ли все же руки и ноги?) - скорее худые,
тощие: рассказчик только что повстречал героя и еще не знает, был ли тот
когда-то полным и затем исхудал, или он такой от роду. И, надо полагать, все
это не досаждало герою (досаждает обычно что-нибудь извне), а
скорее - угнетало, тяготило его.
Невразумителен и синтаксис. У автора об улыбке сказано, что она не была отталкивающей, неприятной, как
можно было бы предполагать (или ожидать), затем не случайно - не просто
запятая, а точка с запятой, и потом отдельно - о том, что улыбка никогда не
менялась, была всегда одинаковая. Переводчик же начал с вопреки всему (и
даже без этому), слил два разных качества улыбки -
относительную привлекательность и неизменность - воедино, и получилось не
слишком понятно. Как будто отталкивать должна именно и только неизменная
улыбка!
А главное, фраза
невразумительна оттого, что вся она построена не по-русски, а
механически перенесена, скалькирована с подлинника.
Что это значит: без
малейшего труда я мог бы подумать? Очевидно - можно было
подумать либо легко могло показаться, но переводчик полностью
сохраняет английское I should have had little trouble. А о зубах? Спасибо еще,
что не взято буквально английское “в человеческой голове” (in a human head), но
отчего не сказать хотя бы: на редкость неровные, я таких прежде никогда ни у
кого не видел?
Отличался более чем
обычной красотой - опять калька,
по-русски естественней было бы: незаурядной, редкой красотой, был необыкновенно
красив, хорош собою.
Едва ли надо было сохранять и
слово физически, можно хотя бы: с виду он не всегда был таким; внешний
вид тоже не слишком удачен, верней бы наружность, тем вернее, что
автор - классик, рассказ написан полтора века назад. Не следовало
вставлять внешние особенности - вероятно, и самого героя смущал,
стеснял, тяготил его странный облик. А “внешние
особенности” - и казенно, и слишком современно. Путаное построение,
нагромождение родительных падежей (ряд приступов невралгии довел его до...
состояния!), лишние, скучные и бесцветные существительные... Все он же,
наш старый недобрый знакомый - канцелярит!
Когда перебираешь по
отдельности - мол, иностранные слова, отглагольные существительные,
родительные падежи, причастные и деепричастные обороты речь и литературу не
красят, - кто-то может и заспорить.
И напротив, когда перед вами
вот такие поистине страшные страницы, не всякий и не вдруг поймет, отчего они
до такой степени плохи и невразумительны. Отчего нет цельной картины, единого
впечатления, почему распался образ.
А между тем тут воочию
видишь, к чему ведут, во что обращают фразу и мысль преступления против языка,
когда они, как это всегда бывает у литераторов бесталанных, у переводчиков
неумелых или попросту небрежных, собраны воедино, в этакий пышный букет.
Как известно, проза требует
мыслей и мыслей. Перевод прозы - тоже. Тем более прозы классической,
сложной, где все непросто - и сюжет, и психология. У автора все пронизано
единым настроением, все связано и переплетено, до малейшей подробности портрета
или пейзажа. У переводчика до мысли не докопаешься, к чувству не пробьешься -
так невнятна и загромождена фраза, так приблизительны слова и запутан их
порядок.
Попробуйте увлечься
занимательным сюжетом, взволноваться ходом событий, попробуйте понять и
полюбить автора в таком переводе!
И вот редактор в поте лица
правит заведомый брак и халтуру. Работа окаянная, неблагодарная: всего не
исправишь, сколько ни бейся. Злосчастная книга изуродована, в кривом зеркале
показан автор, бессовестно обманут читатель.
Читателю нет дела до того,
какие приемы и теории, какие причины делают книгу плохой или хорошей. Одну он
читает легко, с увлечением, над другой зевает. Порою, чтоб докопаться до
смысла, надо перечитать страницу, да еще и не один раз. Кто перечитает, а кто и
отступится. Пороки плохого перевода сочтет пороками ни в чем не повинного
автора и, глядишь, вовсе от него отвернется.
А не отложит читатель дурным,
дрянным языком написанную или переведенную книгу - и она в свой черед
станет портить ему язык, заражать безвкусицей, безграмотностью, канцеляритом...
Каждому, кто работает в
печати, всякий раз надо проверить себя, хоть на миг задуматься: а не ввожу ли
я, не повторяю ли, не поддерживаю то, что лишь засоряет нашу литературу, нашу
речь?
Приходится повторить: мы не
всегда бережем богатство наше, нашу гордость - родной язык, как не всегда
умеем беречь родную природу, озера, леса и реки.
А ведь и за то и за другое мы
в ответе перед будущим, перед детьми и внуками. Им передаем мы заветное
наследие дедов и прадедов. Им - жить на этой земле, среди этих лесов и
рек, им - говорить на языке Пушкина и Толстого, им - читать, любить,
твердить наизусть, постигать умом и сердцем все лучшее, что создано за многие
века в родной стране и во всем мире.
Так неужели мы осмелимся их обделить и обездолить?
Поклон мастерам
Уходя, оставить свет –
Это больше, чем остаться.
В этой книжке я толковала
больше о том, как не надо писать и переводить. Стараясь же показать, как
надо, нередко ссылалась на мастеров той школы художественного перевода,
которую создал Иван Александрович Кашк и н. Школа возникла в самом начале
30-х годов. Для нынешнего читателя это уже далекая история, само слово
“кашкинцы” мало что ему говорит. А между тем, право же, этот удивительный
коллектив достоин памятника! Воздвигнуть его мне не под силу, но, ученица
кашкинцев, я считаю своим долгом хотя бы заложить камешек на месте будущего
памятника. Вот почему называю их поименно и пробую хоть несколькими штрихами
наметить творческий портрет каждого из тех, кто остался в этом содружестве на
всю жизнь.
Кто же они, кашкинцы, и что
они для нас сделали?
Они дали нам непревзойденные
образцы перевода классики.
Заново перевели несколько
важнейших романов Диккенса, добрую половину рассказов и очерков в первом томе
Собрания его сочинений.
Вера Максимовна Топер
перевела роман “Тяжелые времена”.
Ольга Петровна
Холмская - “Тайну Эдвина Друда”.
Евгения Давыдовна
Калашникова - “Крошку Доррит”.
Наталья Альбертовна
Волжина - “Лавку древностей”.
Нина Леонидовна
Дарузес - “Мартина Чезлвита”.
Н.Волжина и Н.Дарузес
вдвоем - “Нашего общего друга”.
Мария Федоровна Лорие -
“Большие надежды”.
Мария Павловна Богословская
(вместе с мужем, поэтом С.П.Бобровым) - “Повесть о двух городах”.
Трудами кашкинцев
возрождалась на русском языке и другая классика, о которой весьма слабое
представление давали старые, наивно-вольные или, напротив, формалистские
переводы. Так обрело новую жизнь многое из произведений Эдгара По, Брет Гарта и
О.Генри, Марка Твена и Дж. Лондона... Всего не вспомнить и не перечесть. К
примеру, В.Топер среди многого другого перевела один из важнейших романов Дж.Лондона “Время-Не-Ждет”, “Слово о Шиллере” Томаса Манна, “На воде” Мопассана (в
двухтомнике ГИХЛ, 1951. Непостижимо, почему позднее в собраниях сочинений
50-70-х годов и даже в 1981-м печатали другой, старый и устаревший перевод!).
В основном работами кашкинцев
питался, включая 1942 год, журнал “Интернациональная литература”. Благодаря им
в журналах, а затем и в отдельных книгах встретились мы со многими крупнейшими
писателями XX века. И опять, как в переводах классики, поражает разнообразие:
Колдуэлл, Стейнбек, львиная доля “Саги о Форсайтах” Голсуорси... Переводы
кашкинцев преобладали в сборниках многих английских и американских авторов.
Во время войны подготовлен и
в феврале победного 1945 года подписан к печати солидный однотомник -
“Избранное” Бернарда Шоу. Вот когда кашкинцы подарили нам все важнейшие его
пьесы, для перевода на редкость трудные! Хорошо помню, как переводила В.М.Топер пьесу “Горько, но правда” - в бревенчатом подмосковном домике,
зимой - при свете крохотной самодельной коптилки... Трижды - под такими
значительными произведениями, как “Цезарь и Клеопатра”, “Дом, где разбиваются
сердца”, “Кандида”, - мы встречаем имя М.Богословской. До сих пор не
сходят со сцены “Пигмалион” и “Ученик дьявола”, а многие ли зрители замечают,
что воссоздала их по-русски Е.Калашникова? Пьесы “Майор Барбара” и “Профессия
миссис Уоррен” перевела Н.Дарузес.
Тут требовалось огромное
мастерство, владение всеми оттенками юмора и сатиры, от едва заметной улыбки до
разящей язвительности.
Кашкинцы были великими
мастерами перевоплощения.
Как известно,
переводчик - сам себе режиссер. Он постигает стиль и замысел автора. Дух
книги, облик и голос каждого из ее героев - все зависит от того,
насколько наделен даром проникновения и перевоплощения переводчик, этот скрытый
за бумажными листами, словно бы сам-то немой и неподвижный актер-одиночка.
Но кашкинцы по самому духу
своему не были одиночками, с первых шагов они работали сообща. В любых
сочетаниях, в любых “упряжках” кашкинцы оставались кашкинцами, большими
мастерами одной школы. Любая книга, переведенная ими в содружестве, - это
единое, целостное явление культуры. А ведь как часто книгу переводят совсем
разные, случайные люди - и она разваливается, разностилица уничтожает
всякую цельность и единство.
Пусть не прозвучит ересью, но
профессиональная и даже психологическая совместимость в нашем деле почти так же
необходима, как в космонавтике.
В.Топер вместе с Е.Калашниковой и с участием И.Кашкина перевели роман Дж. Олдриджа “Дипломат”.
Много переводили вдвоем Е.Калашникова и Н.Волжина, нельзя не назвать “Зиму
тревоги нашей” Стейнбека. Они же вместе с Н.Дарузес перевели “Крестоносцев”
Ст.Гейма, а редактором была В.М.Топер. Ранние переводы Джойса (главы из
романа “Улисс”, сборник “Дублинцы”) - работа кашкинского коллектива.
Но самое яркое, самое
памятное событие, бесценный подарок кашкинцев всем нам - в середине 30-х
годов впервые заговорил по-русски Эрнест Хемингуэй.
Открытие Хемингуэя
Да, для людей читающих,
пишущих - уж не говорю для нас, тогдашних студентов, - это было
громадное открытие, смею сказать, потрясение. Удивительной силы художник,
непривычная манера письма. За такой скупой, будничной, казалось бы, речью,
между строк простейшего, в два-три словечка диалога, подчас жаргонного -
огромное напряжение чувства, смысла, боли... тот самый вошедший чуть не в
поговорку скрытый подтекст, знаменитая эстетика сдержанности. Интонацию
“Фиесты”, известных рассказов, романа “Прощай, оружие” сознательно или
бессознательно переняли потом и некоторые наши писатели, что-то от мастерства Хемингуэя
стало и нашим достоянием, и ничего зазорного в этом нет. Влияние Хемингуэя на
его современников едва ли кто-нибудь станет сейчас оспаривать. Но...
Но ведь нам-то для этого надо
было ощутить его необычность и своеобычность переданными по-русски!
Вот это чудо и совершили
кашкинцы, истинные пионеры нового перевода прозы. Они - основатели той
переводческой школы, что верна духу, а не букве подлинника. В разных поворотах,
по разным поводам об этом уже шла речь. Теперь я попытаюсь хотя бы отчасти показать,
как это делалось.
“Фиеста” (“И восходит
солнце”). Перевод В.Топер. Сегодня каждая строка романа кажется такой
естественной, что, пожалуй, подумаешь: да ведь это само собой разумеется, иначе
и сказать нельзя.
Начать с очень простого, с
азбуки перевода. Редко-редко встретишь было или имел там, где
вспомогательный глагол в языке подлинника обязателен (хотя, как я уже
показывала, многие переводчики и поныне “добросовестно” - а на самом деле
ненужно, бездумно - сохраняют их, загромождая и утяжеляя русскую фразу).
Немного
примеров.
Буквально | У В.Топер |
песок арены был гладко укатанный и желтый | желтел укатанный песок арены |
Белые (бумажные, white-paper) объявления еще были (оставались) на колоннах | Объявления... еще белели... |
Зеленели
луга, мелькали белые под красными
крышами виллы... кудрявились волны... А ведь буквально опять были зеленые,
а о волнах сказано причастием, которое по-русски звучало бы уж вовсе
тяжеловесно: кудрявящиеся.
Дословно получилось бы:
Справа... был зеленый холм с замком (или - и на нем замок)... По другую
сторону... было еще одно возвышение. И опять насколько легче,
внятнее в переводе без этих вспомогательных не-нужностей: справа... виднелся высокий
холм с замком... С левой стороны... высился другой холм.
Разумеется, это не значит,
что надо наотмашь отвергать, везде и всюду выбрасывать каждое было (встречается
и такая крайность). Порой как раз с ним строй русской фразы легче,
естественней, если убраны другие грамматические “излишки”.
Зашли в ресторан. It was full
of smoke and drinking and singing - дословно он был полон (или - там
было полно) дыма, и дальше невозможное по-русски “выпиванья” и слишком
буквальное “пения”, а имеются в виду не только песни, но вообще шум. В переводе
все чисто грамматически чужое убрано: Было дымно, пьяно и шумно. Как ясно и выразительно! Совсем другим способом, чем в прежних примерах,
достигнуто легкое, свободное дыхание фразы.
Не меньше, чем свободный
строй, важна свобода в выборе слова. Уже говорилось:
выбор его, в пределах смысла подлинника, достаточно широк, смотря по настроению
автора и героя, по интонации. It was hot and bright... and the houses looked
sharply white - было жарко и солнечно... и дома были ослепительно
белые. Возникает зримая картина, какой не создать бы дословно. Первое по
словарю значение bright - ярко, а не солнечно, и дома, если буквально, выглядели
резко белыми, но и яркость и резкая, слепящая белизна переданы как раз
отходом от буквы подлинника, словом не первым по словарю.
Зачастую кажется, слово-то
взято простое. Но далеко не всегда самое простое и самое верное лежит на
поверхности. А здесь взгляд переводчика столь же зорок, как авторский, это тоже
взгляд художника, и потому все предстает на диво зримым, выпуклым, осязаемым.
Как метко выхвачено из толщи своего языка: Шофер осадил к тротуару
(backed up to the kerb)! Или вместо solid (примерно - плотно, сплошь
набита) - площадь запружена народом.
Дома
были желтые, словно прокаленные солнцем (sun-baked colour).
and every way you looked there were other mountains | и повсюду, куда ни повернись, были еще горы |
Making the horizon were the brown mountains. They were strangely shaped. | Горизонт замыкали темные, причудливых очертаний горы. |
А
ведь если переводить дословно - горы делали, образовали горизонт, были они
странных форм, допустим даже - причудливо сформированы, вылеплены -
все равно образ бы не сложился!
Из
такой вот свободы выбора, из мельчайших мелочей и рождаются в переводе
сочность, богатство образа.
Although the tide was going out, there were a few slow rollers. They came in like undulations in the water, gathered weight of water, and then broke smoothly on the warm sand. | Несмотря на отлив, изредка подкатывали медленные волны. Появлялась легкая зыбь, потом волны тяжелели и плавно набегали на теплый песок. |
Вечный
камень преткновения - это неизбежное в чужом языке there were, буквалист
так бы и написал: тут были волны. А как смело и свободно у мастера английское
roller (волна, производное от roll - катить) отдает самую свою суть
глаголу. И всем существом ощущаешь, как медлительно, тяжело накатывает на
берег эта волна.
А вот совсем другой темп: к
началу корриды выпускают быков, они бегут до арены по узкой улочке, а перед
ними бегут, испытывая свою храбрость и удачу, дерзкие смельчаки. Последние,
горстка самых отчаянных were really running. И, конечно, у В.Топер не