Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 35 глава




Он почувствовал, что в этот грозный час народной жизни, в этот грозный час своего сердца он не бессилен, не покорен судьбе, а готов напрячь все свои силы для тяжкого и упорного труда.

И он чувствовал и понимал, что силы для этого труда недостаточно черпать в одном лишь упорстве и целеустремлённости исследователя, что силы для этого труда нужно искать в кровной и неразрывной связи своей души с душой народа, в страстном желании народного счастья, которое ощутила его подавленная горем душа.

И видение счастливого свободного человека — разумного и доброго властителя самой могучей энергии, хозяина земли и неба — на миг мелькнуло перед ним в голубоватом, похожем на порыв ветра, свете катодной лампы.

Шахтёр проходчик Иван Павлович Новиков шёл с ночной смены домой. Должно быть оттого, что война ни днём, ни ночью не переставала давить ему на душу, это прохладное и ясное утро не восхищало его своей прелестью.

Семейные бараки, где Новиков получил квартиру, находились в полутора километрах от рудника. Дорога от шахты проходила по топкому месту, его загатили. Под тяжёлыми шахтёрскими сапогами вздыхала земля, и кое-где тёмная, болотная жижа выступала между белых поваленных телец берёзок.

Осеннее солнце пятнало землю, побуревшую траву, берёзовые и осиновые листья светились и улыбались утру, и вдруг, хотя в воздухе не было ветра, пёстрая, яркая листва то на одном, то на другом дереве начинала трепетать, и казалось, что это тысячи тысяч бабочек-лимонок, красных крапивниц, адмиралов, махаонов, трепеща крыльями, вдруг вспорхнут и заполнят своей невесомой красотой прозрачный воздух. В тени, под деревьями, краснели зонтики мухоморов, среди пышного, влажного мха, словно рубины на зелёном бархате, рдели ягоды брусники.

Странной казалась эта лесная утренняя прелесть, которая и десять, и сто, и тысячу лет назад создавалась из тех же красок, из тех же сырых, милых запахов, соединённая теперь с гудением завода, с белыми облаками пара, вырывавшимися из надшахтного здания, жёлтозелёным густым дымом, стоявшим над коксовыми печами.

Иван Павлович шёл к дому и размышлял о делах своей жизни. На лице его лежал несмываемый след подземной работы, и от этого лицо казалось суровым и угрюмым: с насупленными бровями, с тёмными, густо подчёркнутыми сланцевой пылью ресницами, с морщинками в углах рта, прочерченными въевшимися в кожу колючими осколками каменного угля. И только с его светлоголубыми, приветливо и радушно глядевшими на мир глазами ничего не могла поделать тьма подземной работы, угольная пыль и пыль силикатных пород, разъедавшая кожу и лёгкие подземных тружеников. То были добрые и умные глаза русского рабочего.

Всю жизнь Иван Павлович работал и потому был доволен своей жизнью. Но жизнь его не была лёгкой, как не была лёгкой его работа. Когда-то мальчишкой он работал помощником конюха в подземной конюшне, потом заправлял бензинки в ламповой, потом таскал санки по низким и жарким ходкам шахты, разрабатывавшей пласты малой мощности, потом работал коногоном на коренной продольной, гнал к стволу поезда вагонеток, гружённых коксующимся, жирным углём; года два работал он на поверхности, в копровом цехе юзовского завода, рвал динамитом ржавое железо и чугун, шедшие на загрузку мартеновских печей. Из копрового цеха пошёл он в цех мелкосортного проката, стоял у стана, похожий на древнего витязя — в кольчуге и металлическом забрале; странно было людям смотреть на человека, в котором всё казалось неумолимо суровым, когда, откинув с лица металлическую сетку, он улыбался своими простодушными глазами, — неужели то он царствовал среди огненных свистящих многосаженных змей, железной, недрожащей рукой укрощал их, прижимая их красные головы щипцами?

Но ещё задолго до войны он окончательно вернулся на подземную работу. Стал он бригадиром по проходке новых шахтных стволов, новых штолен, бремсбергов, квершлагов, околоствольных выработок — насосных, бункерных камер, работал и по палению шпуров и по глубокому бурению.

Младший брат его к началу войны окончил военную академию. Многие сверстники его вышли в большие люди: один, Смиряев, мальчишкой, лет восемнадцать назад на шахте 10-бис, вместе с ним колбасивший вагонетки, стал даже заместителем министра, другой вышел в директора рудоуправления, третий стал заведывать пищевым комбинатом в Ростове-на-Дону. Лучший друг детской поры Стёпка Ветлугин выдвинулся по профсоюзной линии и сделался членом ЦК профсоюза горняков, жил в Москве; Четверников, работавший в смену с Иваном Павловичем, закончил заочно металлургический институт, потом учился в Промакадемии и теперь где-то, не то в Томске, не то в Новосибирске, был ректором технологического института.

Да не только родичи, товарищи детства, сверстники и однолетки выходили в полковники, директора, становились партийными и профсоюзными деятелями, многие ребята, которые учились у Новикова, говорили ему «дядя Иван», тоже пошли по широким и просторным дорогам: один был депутатом Верховного Совета, другой работал в ЦК комсомола и как-то приезжал навестить Ивана Павловича на легковой зисовской машине... Всех не упомнишь и всех не перечислишь. Но вот если вспомнить встречи, которые были у Ивана Новикова с братом, все задушевные разговоры с ним и письма, полученные от него, если вспомнить все встречи со сверстниками и однокашниками, ушедшими из цехов и забоев на высокое выдвижение, ни разу и никто не помыслил сказать Новикову: «Эх, брат, что ж это ты, всё в забое, да в забое». И ведь у самого Ивана Павловича всю жизнь было не покидавшее его ощущение удачливости, силы, большого жизненного успеха...

При мыслях о брате и товарищах у Ивана Павловича возникло какое-то дружелюбное и в то же время чуть-чуть снисходительное отношение к ним. Он всегда и неизменно ощущал свой пруд как самое высшее, самое главное и основное дело в жизни, всегда и неизменно гордился своим званием рабочего. И он уже привык к тому, что, рассказывая о своей жизни и работе, брат ли, старый ли товарищ, живший теперь в Москве, поглядывали на него, ища одобрения и совета...

Иван Павлович стал подниматься по косогору и, чтобы сократить путь к дому, пошёл тропинкой, срезавшей угол между двумя витками дороги, поднялся на вершину холма, остановился на мгновение передохнуть после крутого подъёма.

С высоты хорошо видна была окрестность, и Новиков стоял, глубоко и шумно дыша, оглядываясь на лежавшие в далёкой котловине заводские цехи, на рудничные постройки, отвалы породы, на поблёскивавшие рельсы ширококолейной железнодорожной ветки, подходившей к заводу и к шахте. Для него картина завода и шахты была всегда прекрасна, и он невольно залюбовался жемчужным дымом над коксовыми печами, клубами пара, которые, подобно откормленным белогрудым гусям, тяжёлой стаей взвивались в небо в лучах утреннего солнца... Могучий товарный паровоз, зеркально сверкая на солнце своей выпуклой грудью, неторопливо подавал негромкие сигналы, маневрировал на подъездных путях, и Иван Павлович с внезапной завистливой тревогой поглядел на машиниста, сердито машущего стрелочнику.

«Вот бы на таком Илье Муромце поработать», — подумал он и представил себе на миг огромный товарный состав, гружённый пушками, танками, боеприпасами... Ночь, ливень, гроза, а Иван Павлович ведёт состав со скоростью семьдесят километров в час, всё гремит кругом, бьют в землю голубые молнии, дождь сечёт по ветровому стеклу, а паровоз режет воздух, и вся широкая степь дрожит от его могучего хода.

В Иване Павловиче жила жадность к работе, и он знал в себе эту черту, страстное, не ослабевавшее с годами любопытство к труду самых различных рабочих профессий. Ему нравилось мечтать. То представлялось интересным поехать в Восточную Сибирь, поработать на золотых приисках, то прикидывал он, как бы попробовать свою силу на медеплавильных печах, то представлял он себя механиком на морском пароходе, то подумывал о том, чтобы стать к сложному токарному станку, то мечталось проникнуть в тайну работы бортмеханика на тяжёлом воздушном корабле.

Ему хотелось видеть весь мир, побывать во всех концах своей страны, поглядеть, как живут и работают люди на дальнем севере и в жарких среднеазиатских республиках, поездить по тёплым морям. Но он органически не мог представить себя живущим без работы, праздно путешествующим, праздно разглядывающим города, леса, поля, заводы. И должно быть поэтому мечта о странствовании всегда соединялась в его душе с мечтой о работе машиниста, пароходного механика, бортмеханика на самолёте. Да это и не было одной лишь мечтой: ему много удалось повидать в жизни. Повезло прежде всего в том отношений, что жена его, Инна Васильевна, была очень лёгким на подъём человеком, ей ничего не стоило сняться с насиженного места и поехать с мужем в далёкие места. Правда, всегда через год-два их тянуло на родину, и они возвращались в Донбасс, в свой посёлок, на свою шахту.

Побывали они на Шпицбергене, где Иван Павлович, завербовавшись на два года, работал в угольной шахте, а Инна Васильевна учила ребят советской колонии русскому языку и арифметике. Прожили они пятнадцать месяцев в пустыне Кара-Кум, где Иван Павлович работал по проходке серных рудников, а Инна Васильевна преподавала в школе для взрослых. Поработали они и в горах Тянь-Шаня на свинцовом комбинате, где Иван Павлович работал по бурению, а жена его заведывала школой ликбеза.

Правда, перед войной о путешествиях они перестали думать: родилась у них дочка, болезненная, слабенькая девочка. И, как часто бывает у супругов, которые долго не имели детей, они с какой-то особой, почти болезненной любовью относились к ребёнку, боялись за его здоровье, подчинили свою жизнь, свой личный интерес жизни маленького существа.

Иван Павлович поглядел на посёлок, лежавший по восточному склону холма, и к сердцу его прилило тепло: он представил себе Машу, с лёгонькими, светлыми волосиками, ясными голубыми глазами, с бледным белым личиком... Он войдёт в дом, и она побежит в трусиках ему навстречу, незагоревшая, беленькая, чуть-чуть даже голубенькая, закричит:

— Папа пришёл!

Ах, кто поймёт его чувство! Он берёт её на руки, проводит ладонью по мягким, тёплым волосам, осторожно понесёт в дом. А она, болтая босыми ногами, оттолкнётся кулачками от него, оглядит его лицо, склонит набок голову, захохочет. И почему он вдруг станет сам не свой... Эти ладошки, полные живого тепла, эти крошечные пальцы с ноготками, похожими на чешуйку у самого маленького карасика, как-то удивительно, как-то странно соединялись в душе его с могучей силой ревущих доменных печей, со скрежетом и воем бурильного станка, с глухими, потрясающими каменную грудь земли выбухами динамита, с красным, дымным огнём, вспыхивающим над коксовыми печами... Это тёплое, чистое дыхание, эти ясные глаза каким-то удивительным, странным образом соединялись в его душе с великой тревогой войны, с измождёнными лицами эвакуированных женщин и стариков, со зловещим нытьём немецких самолётов в ночном небе, с нарастающим гулом артиллерии, с заревом пожаров, полыхавших в ту ночь, когда он с женой и дочерью грузился в эшелон, покидал родной посёлок...

Он вошёл в дом, когда Инна Васильевна, торопливо прибрав со стола, собиралась на работу — занятия в школе начинались через двадцать минут. Оглядев мужа быстрым, внимательным взглядом, укладывая в портфель детские тетради, которые она взяла накануне на проверку, а в сумку — бидончик и стеклянную банку, так как после занятий рассчитывала зайти в распределитель, она скороговоркой произнесла:

— Ваяя, чайник горячий под подушкой, хлеб в тумбочке, хочешь кашу — кастрюля в сенях...

— А Маша где?

— Маша у соседей. Ей Доронина старуха молока даст, а в обед суп разогреет. Я часам к пяти приду.

— Ох, а писем от брата всё нет, — вздохнул Новиков.

— Я уверена, что в ближайшие дни будет письмо от Петра, — сказала Инна Васильевна.

Она направилась к двери, но неожиданно повернулась, подошла к мужу, положила руки на его широкие плечи, и утомлённое, тронутое морщинками лицо её стало миловидно и молодо от нежной, милой улыбки.

— Ваничка, спать ложись, такой работы и с твоей силой не выдержать, — тихо произнесла она.

— Ничего, — ответил он, — мне нужно в рудоуправление пойти. С Машей вместе сходим.

Она приложила его большую шершавую ладонь к щеке и рассмеялась.

— В чём дело, рабочий класс? — громко, с нарочитым задором спросила она. — Не забуришься? Ванька мой, Ваничка.

Он проводил жену до дверей и смотрел ей вслед: она шла по улице рядом с девочками-школьницами, размахивающими клеёнчатыми портфелями, и тоже размахивала сумкой и портфелем. Издали, невысокая, с узкими плечами, быстро шагавшая, Инна Васильевна тоже походила на школьницу. И Иван Павлович вспомнил её, какой знал долгие годы: девочкой с косичкой, сердито и бесстрашно спорившей с разбушевавшимся в получку отцом, соседом Новиковых по балагану; и студенткой педагогического техникума, читавшей Новикову вслух «Тараса Бульбу» возле ставка; и в снегах Шпицбергена, в меховых унтах и кухлянке, с пачкой тетрадей, прижатых к груди, при дивном свете северного сияния, смешавшегося с режущей ясностью рудничных фонарей; и читающей сводку Совинформбюро в товарном вагоне жадно слушавшим рабочим в бесконечном, тяжёлом, голодном эвакуационном пути на восток.

«Ох, и повезло мне в жизни», — подумал он.

А в это время за спиной его раздался чуть слышный шорох, точно мышонок метнулся, и ногу его обхватили руки дочери.

Он быстро нагнулся, подхватил её на руки, и голова у него закружилась, то ли от радости встречи, то ли от нечеловеческого напряжения ночной подземной работы.

Попив чаю, Новиков посадил Машу себе на плечи и, выйдя с ней на улицу, пошёл в сторону рудоуправления.

Сурово и угрюмо выглядел посёлок даже в это солнечное утро. Печать войны, военных лишений, тяжёлого труда лежала не только на землянках, вырытых по склону холма, на длинных приземистых бараках, но и на домиках-коттеджах, в которых жили инженеры, мастера, ведущие стахановцы. Какое-то равенство между военным трудом и бытом красноармейцев на переднем фронтовом крае и жизнью их братьев и отцов в трудовом уральском тылу ощущалось с выпуклой ясностью.

Рабочий посёлок возник в калящие зимние морозы 1941 года с той быстротой, с какой в одну ночь возникали среди таких же холмов и лесов в снегах и вьюгах блиндажи, землянки, окопы стрелковых дивизий и артиллерийских полков.

Провода, висевшие меж стволов деревьев, воздушные телефонные линии, тянувшиеся от домика директора, главного инженера, секретаря рудничного партийного комитета к надшахтным постройкам, к конторе, цехам, диспетчерской, напоминали линии полевых военных телефонов, связывающих командиров и начальников штабов дивизий с полками, батареями, тыловыми мастерскими, продовольственными складами. И многотиражка, повешенная у входа в шахтный комитет, с короткими статейками и заметками о трудовых достижениях подземных рабочих, напоминала дивизионную газету, боевой листок, выпускаемый на фронте в дни жестоких я тяжёлых оборонительных боёв.

И так же, как дивизионная газета призывала новое пополнение изучать гранату, автомат, противотанковое ружьё, листок, выпускаемый парткомом и шахткомом, торопил колхозников, домохозяек, пошедших на работу в шахту, постичь тонкости работы врубовок, бурильных молотков, лёгких ручных и тяжёлых колонковых перфораторов, следить, не греется ли корпус электросверла, не гудит ли ненормально мотор, не бьёт ли кабель, не выпадает ли при работе резец.

Много, много было сходства между этим посёлком и фронтовой частью, вышедшей на линию огня. И должно быть поэтому так трогательно хороши были белоголовые и чернявые дети, шумные и робкие, крикливые и застенчивые, озорные и задумчивые, игравшие возле землянок, среди осенних деревьев на взрытой земле, на отвалах породы, над песочным карьером...

Должно быть поэтому так трогали вывески над белёнными извёсткой бараками, оповещавшие, что в бараках находится школа-семилетка, рудничные ясли, консультация для кормящих матерей.

Этот посёлок был частью войны, и дети, матери с детьми на руках, старухи, развешивающие бельё, — всё говорило о том, что война народная, что рабочий класс участвует в ней весь — и с ребятами, и со стариками.

Иван Павлович остановился возле вывешенной газеты.

— Вот, черти, уже успели, — сказал он, прочитав, что старший проходчик Новиков перевыполнил сменное задание, что бригада его в составе проходчиков Котова и Девяткина и крепильщиков Викентьева и Латкова вышла из прорыва, догнала передовые бригады по всем показателям.

Он внимательно читал статейку, придерживая Машу за ноги, то и дело терпеливо говоря:

— Маша, Маша, что это ты? — так как девочка всё норовила попасть носком ботинка по газетному листу.

Разок ей удалось это сделать, удар пришёлся прямо по напечатанной крупным шрифтом фамилии отца.

В статейке всё описывалось правильно, но всё же о главном корреспондент не рассказал. А главное состояло в том, что очень уж трудно было наладить работу, что народ в бригаде подобрался на редкость тяжёлый, неумелый, что Котов и Девяткин попали в шахту из трудового батальона и хотели освободиться от подземной работы, перейти на поверхность, что Латков оказался бузотёром, однажды пришёл на работу выпивши. Вот Викентьев, тот был кадровым шахтёром, понимал и любил подземную работу. Но и с Викентьевым было нелегко: характер у него оказался крутой и он всё придирался к откатчицам, впервые попавшим на работу в шахту. Одну эвакуированную из Харькова домашнюю хозяйку он довёл до отчаяния, а делать этого никак не следовало: у неё муж, служивший экономистом в харьковском тресте, погиб на фронте, и она старалась работать как можно лучше.

Но в чём же упрекать корреспондента? Ведь, пожалуй, и сам Новиков не сумел бы рассказать, каким образом получилось, что не жадный до работы Девяткин, то и дело садившийся пожевать хлебца, и озорной Латков, и обрусевшая полька-откатчица Брагинская с грустными глазами — стали так дружно, без слов понимая друг друга, вытягивать норму на тяжёлой, а подчас и опасной работе. Само собой, что ли, это получилось? Или Новиков добился этого? Конечно, увеличили глубину шпуров с полутора до двух метров, наладили бесперебойную доставку к началу смены крепёжного леса и. порожняка, вентиляцию в общем наладили...

Всё это так, да не в этом всё же дело, кое-что и другое...

Он сердито оглянулся на проходивших мимо рабочих — что ж это народ не почитает газетку, неграмотные, что ли?

Ведь не только статейка о Новикове, сводка Совинформбюро напечатана, да и статейку не грех посмотреть.

Когда Новиков подходил к бараку, где помещалась шахтная контора, ему повстречалась откатчица Брагинская, худая и длинноносая женщина.

— Чего ж не отдыхаете? — спросил Новиков.

Странно она выглядит на поверхности — в берете, в туфлях на высоких каблуках. А в шахте совсем по-обычному — в резиновых сапогах, в брезентовой куртке, повязанная платочком. Там казалось естественно крикнуть ей:

— Эй, тётя, давай сюда порожняк!

А сейчас, пожалуй, невозможно назвать её на «ты».

— Ходила в амбулаторию сына записать на прием, — объяснила Брагинская, — замучилась я с ним, просила вчера у Язева записку, чтобы его в город взяли, в школьный интернат с трёхразовым питанием, а он мне отказал. Вот и приходится на два фронта действовать — на работе и дома.

Она помахала листком многотиражки.

— Читали?

— Читал, как же, — сказал Новиков, — зря вашу фамилию не напечатали.

— Зачем моё имя, — сказала она, — достаточно, что напечатали про бригаду, а впрочем, конечно, прочитать было б своё имя ещё приятней. — Она смутилась от этого признания, погладила Машу по руке и спросила: — Дочка ваша?

Маша, обняв отца за шею, громко с вызовом произнесла:

— Да, я его дочка, он подземный, никому его не отдам, никуда его не отпущу. — И, помолчав немного, увещевающе спросила: — Тётя, зачем вы сердитая? Что вас в газете не напечатали?

Брагинская пробормотала:

— А мой Казик отпустил своего папу, никогда он к нам не приедет.

— Дура ты, Машка, — сказал Новиков и добавил: — Хватит на мне верхом ездить, ходи своим ходом.

И он снял девочку с плеч и поставил её на землю.

— Вы бы к нам зашли как-нибудь, — сказал он, — с женой моей познакомитесь.

Брагинская покачала головой:

— Спасибо, где уж мне ходить, еле успеваю с домашними делами справиться перед работой.

— Да, трудненько приходится, — проговорил Новиков, — жмём уж, действительно, очень сильно. Теперь-то можно будет полегче, а то и мужские кости трещат от такой работы.

Он поглядел на лицо женщины и виновато вздохнул — действительно нажали сильно. Уж на что здоров Девяткин, и тот под утро в конце смены сказал:

— Ломает меня, словно от гриппа. Кажется, всю жизнь на производстве работал и ничего, а тут, в забое, прямо не выдерживаю.

— Ничего, ничего, вот сейчас подтянули, подогнали, темп сейчас примем нормальный, — проговорил, прощаясь с откатчицей, Новиков.

«Интересное дело, — подумал он, — вспомнить, как я всю жизнь работал, и, кажется, как начал, так и сейчас работаю. А в действительности весь советский рост в промышленности я своими руками перемерил. Начал с того, что с санками ползал, а теперь во весь рост стою, и кровли не видно, а в забое теперь завод размещается, а раньше обушок, да санки, да топорик, да лампочка бензина. Вот и жизнь так должна была расшириться, как работа в тяжёлой промышленности, чтобы кровли не видно, а народ в землянках живёт. Подрубила нас война».

Он поглядел на три запыленные легковые машины, стоявшие у входа в контору, одна из них, «эмочка», принадлежала начальнику шахты, на второй, «ЗИС-101», ездил секретарь обкома, а третья, иностранной марки, кажется, принадлежала директору военного завода, расположенного у соседней железнодорожной станции.

— Зря пришёл, хоть и вызывали, начальство собралось, — сказал Иван Павлович, обращаясь к шофёру шахтной машины, с которым был знаком.

— Чего зря, раз вызывали?

Новиков рассмеялся:

— Знаешь, если уж три машины собралось, значит начальство заседание устроило. Увидят друг друга — и заседать, уж без этого не могут. Сами не рады. Притяжение.

Знакомый шофёр рассмеялся, девушка, сидевшая у руля заграничной машины, тоже улыбнулась, а водитель обкомовского «ЗИСа» неодобрительно нахмурился.

В это время из открытого окна конторы выглянул начальник шахты и сказал:

— А, Новиков, зайдите к нам сюда.

В коридоре, увешанном объявлениями, Новиков узнал от встретившегося ему начальника участка Рогова, что на шахту приехал уполномоченный ГОКО, провёл техническое совещание.

— Он сейчас у начальника шахты, — сказал Рогов и, подмигнув Новикову, добавил: — Не робей, брат.

— Эх, куда же мне Машу девать, — растерянно оглянулся Новиков. — Я думал на минутку меня вызывают, акт подписать.

А Маша ухватила крепко отца за руку и предупредила:

— Папа, ты меня не оставляй, я крик подниму.

— Чего кричать, посидишь с бабушкой-уборщицей, тётя Нюра, ты ж её знаешь, — просительным шёпотом сказал Новиков. Но в это время открылась дверь кабинета, и юная секретарша начальника шахты нетерпеливо сказала:

— Где же вы там, Новиков?

Иван Павлович подхватил на руки Машу, зашёл в кабинет.

Начальник шахты Язев, красивый, тридцатипятилетний человек с правильными, строгими чертами лица, с чётко сомкнутыми губами, одетый в щегольскую гимнастёрку, подпоясанную широким поблёскивавшим кожаным поясом, ходил по кабинету, приятно поскрипывая ладными, хромовыми сапогами. У письменного стола сидело несколько человек. Один из сидевших, в поношенном генеральском кителе, был мужчиной богатырского роста, с широкими пухлыми плечами, со спутанными волосами, нависшими над широким лбом, с набрякшими под глазами мешками. Второй, сидевший в кресле начальника шахты, небольшого роста, в очках, с тонкими губами и желтоватым бледным лицом не спящего по ночам человека, был одет в светлосерый летний пиджак и светлоголубую рубаху без галстука. Перед ним на столе лежали раскрытый портфель, пачки бумаг, широкие мятые полотна синей кальки. У стен на стульях сидели жёлтозубый, нахмуренный директор угольного треста Лапшин и секретарь шахтпарткома Моторин, седеющий, румяный, кареглазый, обычно подвижной, весёлый и громкоголосый, сейчас лицо его казалось озабоченным и смущённым.

У окна стоял знакомый Новикову по областному стахановскому совещанию, проходившему в мае месяце, секретарь обкома партии по промышленности — худощавый, высокий человек в чёрной куртке с отложным воротником. Он и лицом и фигурой напоминал старого приятеля Новикову, подземного слесаря Черепанова.

— Вот, Георгий Андреевич, это и есть Новиков, проходчик, — сказал Язев, обращаясь к сидевшему за столом бледному человеку в очках. Поморщившись, он вполголоса сказал:

— Зачем вы с ребёнком явились. Ведь вызывал вас начальник шахты, а не заведующая яслями.

Он сделал ударение на втором «я» — яслями — и слово от этого показалось каким-то обидным и смешным.

— Да она, пожалуй, переросла для яслей, — сказал секретарь обкома по промышленности: — Тебе сколько лет, девочка?

Маша, смущённая непривычной обстановкой, ничего не ответила; округлив глаза, загадочно смотрела в окно. Искоса она быстренько глянула на отца, как он, — тоже, может быть, растерялся, неожиданно увидев столько незнакомых дядек? Но отец успокаивающе погладил её по голове.

— Ей четвёртый год, — сказал Новиков, — я думал, меня на минутку вызвали, подписать акт о неисправности в подводке сжатого воздуха... А что касается яслей, то ведь закрыты и ясли и детский сад, у них карантин.

— Вот оно что! — сказал очкастый. — А по какому поводу карантин?

— Несколько случаев кори было, — сказал Моторин и виновато покашлял.

А Новиков добавил:

— Уж девятый день закрыты.

— Вот оно что, уже девятый день, — сказал очкастый Георгий Андреевич, покачал головой и спросил: — А что это за неисправность с подачей сжатого воздуха? Зачем протоколы подписывать, не проще ли исправить то, что неисправно?

Поглядев на Новикова, он сказал:

— Садитесь, в ногах правды нет!

Новиков, чувствуя всё нараставшее раздражение против Язева, проговорил:

— Как же садиться, хозяин не приглашает.

— Что ж хозяин... вы тоже хозяин.

Новиков поглядел на Язева, покачал головой и так лукаво и умно усмехнулся, что все невольно рассмеялись.

Новиков не любил начальника шахты. Ему помнились первые часы приезда на проходку — синий, жёсткий морозный вечер, люди, выгрузившиеся из эшелона на пронзительно скрипящий снег, Инна с ребёнком на руках, сидящая на узлах, закрытая через голову ватным одеялом, костры, разведённые в котловине у железнодорожного полотна, толпа, окружившая Язева, стоявшего возле легковой машины в белом полушубке, в высоких белых бурках... На недоуменные вопросы рабочих, успевших узнать, что бараки не дооборудованы: «Где же печи в общежитиях, о которых сообщил в дороге Язев, как без транспорта ночью доставить детей за 8 километров», — он стал говорить о трудностях, о фронтовиках, о необходимости приносить жертвы, не считаться ни с какими лишениями. Говорил он горячо, и всё, что он говорил, было верно и правильно, но почему-то, странным образом, Новиков чувствовал обиду за эти суровые, святые слова, которые были выношены им в страданиях, в тяжёлом труде, в муках души... Не этому самодовольному, равнодушному человеку произносить такие слова. Как-то не ладились они с его расшитыми ёлочкой варежками, с его красивыми, холодными, прищуренными глазами, с легковой машиной, в которой лежали аккуратные, завёрнутые в бумагу пухлые свёртки.

Когда под утро с двумя тяжёлыми узлами, перекинутыми через плечо, поддерживая жену, несущую на руках завёрнутую в одеяло девочку, Новиков подходил к недостроенным длинным баракам, мимо проехала гружённая мебелью и домашней утварью трёхтонка. Он сразу догадался, чья это мебель.

С тех пор с Язевым у него долгое время не было прямых столкновений, но чувство нелюбви к нему не проходило, и он собирал в памяти, в душе всё подтверждавшее эту неприязнь: чёрствость его к людям, жалобы рабочих на то, что к начальнику не добиться, а если добьёшься, всё равно толку не будет — откажет и ещё нашумит, крикнет секретарше:

— Зачем по мелким бытовым вопросам ко мне пускаете, война, что ли, кончилась? Почему вы не приходите посоветоваться, как производительность труда повысить?

На производстве, известно, есть малый процент людей, которые любят без дела морочить начальников своими пустыми просьбами, а большинство уж если пойдёт просить о чём-нибудь заведующего цехом или директора, то по самой уж крайней необходимости. И человек, понимающий рабочую жизнь, знает, как важны эти пустые с виду просьбы: дать записку в детсад, чтобы приняли ребёнка, перевести из холостого общежития в семейное, разрешить пользоваться кипятком в котельной, помочь старухе матери перебраться из деревни в рабочий посёлок, открепить от одного магазина и прикрепить к другому, который поближе от квартиры, разрешить не работать день, с тем чтобы отвезти жену в город на операцию, приказать коменданту дать угольный сарайчик. Кажутся эти просьбы действительно мелкими и нудными, а от них ведь зависит и здоровье, и спокойствие души, а значит, и производительность труда.

Ивана Павловича вроде как бы и огорчало, что у этого сухого и недоброго человека работа шла хорошо. Язев не только администрировал, он был сведущим инженером, отлично разбирался в технических вопросах, связанных с проходкой новых выработок, с эксплуатацией крутопадающих пластов, его считали знатоком и по механизации отбойки и откатки и по скоростным методам нарезки лав; в Наркомате угольной промышленности Язева ценили, часто премировали, а недавно даже наградили орденом.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: