Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 36 глава




А Новиков, вглядываясь в его красивое, спокойное лицо, всё покряхтывал: может быть, и дельный он инженер, и толковый начальник, а душа не лежала к нему.

И сейчас Новиков тихонько сказал Маше:

— Сядь с этой стороны, — и пересадил девочку таким образом, чтобы светлые, холодные глаза Язева не видели её.

Уполномоченный ГОКО Георгий Андреевич проговорил:

— Товарищ Новиков, кое-какие вопросы к вам будут.

Генерал очень шумно вздохнул и произнёс:

— Вопрос один — нужно возможно быстрей вскрыть новый пласт и пустить в эксплуатацию.

Он навалился грудью на стол и, глядя в упор на Новикова, произнёс:

— Мы досрочно закончили строительство завода, определяющего выпуск бронепроката, выпуск танков. По плану уголь и кокс должны нам давать вы. А вы не даёте. Ваш уголь нам нужен сегодня, а вы ещё не ввели шахту в эксплуатацию. Опоздали.

Язев проговорил:

— Мы не отстали от плана, мы перевыполняем его. Шахта будет сдана в эксплуатацию в намеченный планом срок. Так ведь я говорю, Илья Максимович? — обратился он к директору треста Лапшину: — Я от вас план получил, я по плану работал, я план выполняю.

Лапшин утвердительно кивнул:

— Работы идут в рамках графика. Шахта план не сорвала, — и раздражённо сказал генералу: — Так ставить вопрос нельзя, товарищ Мешков! Есть объективная документация, утверждённая директивными органами. Как будто так, Иван Кузьмич?

И он вопросительно посмотрел на секретаря обкома по промышленности.

Секретарь обкома весело ответил:

— Так-то так, но вот получилось — от Мешкова отстали, ему кокс действительно сегодня нужен.

— Я прекрасно это понимаю, — сказал Лапшин, — кто же виноват, однако? То мы перевыполнили план, то, выходит, не выполнили.

— Кто виноват? — переспросил Мешков и тяжело поднялся во весь свой богатырский рост, развёл руками и, обращаясь главным образом к Маше, сказал: — Выходит, что Мешков виноват! Так, что ли? Кругом я виноват! А со мной вместе виноваты и землекопы, что рыли котлованы, и бетонщики, и каменщики, и монтажники, и наладчики, и прокатчики, и штамповщики, и токари, и клепальщики, и сварщики — весь рабочий класс, так, что ли, выходит? Что ж смотреть, товарищ Язев и товарищ Лапшин, под суд нас и отдавайте, раз мы виноваты в том, что завод построили вдвое быстрей, чем предусмотрено планом!

Язев поморщился, глядя на смеющиеся лица участников заседания, и проговорил:

— Товарищ генерал, вы, может быть, Героя соцтруда получите, а с нового пласта угля вам шахта сегодня всё же дать не может. Вот рабочий, старший бригадир, проходчик, спросите его, люди вкладывают себя целиком в работу, а больше дать они не могут, потому что они всё же люди. Не может шахта дать сегодня уголь.

— А когда сможет? Я сегодня и не прошу.

— В соответствии с планом — ввод в эксплуатацию в конце четвёртого квартала сорок второго года.

— Нет, это не пойдёт, — сказал секретарь обкома.

— Тогда скажите, что делать? — спросил Лапшин. — План не с потолка взят, в соответствии с ним построен весь график работ, обеспечение рабочей силой, материалами, продснабжением! Я с Язева спрашиваю круто, но ведь я не смогу в ближайшее время обеспечить его квалифицированными кадрами. Это надо прямо сказать. А где он их сам возьмёт? В тайге? Нет у треста бурильщиков, врубмашинистов, крепильщиков. А если бы и были они, Язев их не обеспечит перфораторами, электросвёрлами. А были бы перфораторы и электросвёрла добавочные, его всё равно будет лимитировать недостаточная мощность компрессора и электростанции. Вот и скажите, что тут делать?

Георгий Андреевич снял очки и, прищурившись, посмотрел на стёкла.

— Вы тут, товарищи угольщики, — сказал он, протирая платком стёкла очков и продолжая улыбаться прищуренными, близоруко мигающими глазами, — вы тут всё время ставите вопросы, которые уж ставились властителями дум революционной интеллигенции в девятнадцатом веке: «Кто виноват?», «Что делать?».

Он надел очки, оглядел всех вдруг ставшим хмурым острым взглядом и сказал:

— О том, кто виноват, в нынешнее время нам говорит прокуратура, а чтобы зря не беспокоить её, давайте определим новые сроки ввода нижнего горизонта шахты в эксплуатацию. План у нас один и очень прост: отбить немцев от Сталинграда, отстоять независимость, честь Советского государства. — Сердито, злым голосом он добавил: — Вам понятно это? Простой план. Не с потолка взят. Извольте в соответствии с ним перестроить свой график.

В это время вошла, громко скрипя кирзовыми ботинками, старуха уборщица, внесла чайник и стаканы.

Георгий Андреевич, обращаясь к секретарю парткома Моторину, неожиданно сказал:

— Накурили мы здесь ужасно, для девочки это вредно, — и нерешительно спросил: — Может, пойдёшь, девочка, с тётей?

Маша совсем затосковала, слушая споры о горизонтах, перфораторах, электросвёрлах и компрессорах... Сколько уж раз слышала она разговоры отца с приятелями обо всём этом: «Где возьмёшь крепильщиков... в компрессоре нет мощности... по такой породе нужно тяжёлым перфоратором работать...» Оказалось, что и здесь, в конторе, идут эти разговоры, называются те же непонятные слова, и Маша, зевая, проговорила:

— Мне не вредно, мне скучно.

Она протянула руку уборщице, пошла с ней, но в дверях остановилась, мгновение глядя на отца, словно усомнилась в своих правах, и, желая вновь утвердить их, крикнула: — Это мой папа!

Со странным чувством слушал Новиков шедший в кабинете Язева разговор. Казалось, что Язев как раз и говорил о том, о чём хотелось самому Новикову сказать. Но сейчас Новиков не соглашался с тем, что говорил Язев. Он понимал, что Язев, говоря о сверхнапряжении работы, о тех усилиях, которые тратят рабочие для выполнения плана, по существу имел в виду лишь свой спор с генералом, директором военного завода.

Язев вдруг повернулся к нему и сказал:

— Давайте спросим товарища Новикова, одного из лучших наших проходчиков, каково ему работается, имея в помощниках и сменщиках колхозников, никогда не работавших на шахтах, а тем более на шахтных проходках, домашних хозяек и парнишек — учеников ремесленного училища? Ведь это действительность, с ней надо считаться, когда мы ставим вопрос об ускорении столь уплотнённой работы чуть ли не в полтора раза. Давайте спустимся в шахту, посмотрите, как работает вот такой Новиков, ведь он чудеса теперь делает, чудо в полном смысле слова! Поглядели бы вы на уборщиков пароды, на откатчиц, вот одна из них ко мне приходила — Брагинская, болезненная женщина, жена погибшего на фронте совслужащего, горожанка, никогда в жизни, видимо, не работавшая, не то что в шахте, а на огороде, в саду! Что с неё спросишь? Всё это надо учесть, прежде чем принимать решение, Георгий Андреевич. Я говорю об этом не потому, что боюсь трудностей. Вы сами дали высокую оценку моей работе, и ГОКО отметил её. Если я берусь выполнить план, то я его выполняю. Вот поэтому я и не боюсь снова поставить перед вами этот вопрос. Пусть наш передовой рабочий скажет.

Новиков увидел, что Георгий Андреевич нахмурился, слушая Язева, а тот вдруг резко добавил:

— И скажу вам прямо, Георгий Андреевич, меня агитировать не надо. Я-то уж знаю, какая война сейчас идёт. В первый же день, когда в декабре сорок первого года в жестокий мороз на снег разгрузился здесь первый эшелон, я прямо и ясно сказал людям, что война требует от них великих жертв. И я-то уж умею со всей непоколебимостью напомнить об этом людям.

Мешков тоже повернулся к Новикову и сказал с какой-то новой, совсем иной интонацией, которая бывает не на заседаниях, а в разговорах людей, связанных давней и откровенной душевной дружбой, определяющей простоту и искренность, этих отношений:

— Ох, товарищ Новиков, но ведь наши-то цехи такие же люди строили: и кадровые, и вербованные, и домохозяйки. Я ли не видел трудностей. Да касайся это меня лично, стал бы я так волноваться и добиваться. Ведь цехи простаивают! Ведь танкисты ждут! Ведь новые танковые корпуса формируются! Приезжал ко мне недавно командир такого нового формирования! — и совсем уж неожиданно, протяжно произнёс: — Ведь это, боже мой, боже мой, что зависит от этого, а мне директивные органы говорят: добейся! Ведь не для себя же, кабы для себя, что ж, сказал бы, нет так нет. Разве я не понимаю, что Язев веские, правильные вещи говорит. Но ведь нужно! Вот! Нужно!

Георгий Андреевич сказал:

— Давайте, товарищ Новиков, говорите, слушаем вас.

На мгновение стало тихо. Моторин негромко проговорил:

— Эх, шахтёр, шахтёр, видишь, как тебя спрашивают, а ты сесть не хотел — я, мол, здесь не хозяин.

В это короткое мгновение Иван Павлович вспомнил, казалось, десятки важных вещей, которые хотелось ему сказать. И раздражённое желание высказать Язеву свои упрёки: почему же он отказал откатчице Брагинской в содействии, чтобы устроить мальчика в интернат, а сегодня так жалостно говорит о ней; почему так сурово сказал рабочим, что можно жить и в нетопленых общежитиях, а у себя на квартире печи поставил кафельные; хотелось сказать, что действительно ведь трудно приходится, что паёк вправду недостаточен, что многие живут в сырых землянках, что люди к концу смены на ногах еле держатся; хотелось сказать и про брата, который с первых дней на фронте, и про то, как сердце болело, когда покидал он оставленный немцам Донбасс, так болело, что он, сильный и спокойный человек, шахтёр, мучился, стонал, словно тяжело раненый, в вагоне, прижавшись лбом к стеклу, и глядел при свете далёких пожаров на те шахты, где он работал, где шла его жизнь; хотелось рассказать, как он видел на уральском разъезде похороны умершего в санитарном поезде молоденького паренька-красноармейца, как вынесли его, словно птенчика, на носилочках и закопали в мёрзлую землю; хотелось сказать об огромной народной беде, которую он чувствовал, сам пережил, о том, что он думал о Гитлере, о проклятом фашистском войске, дошедшем сегодня до чистой волжской воды, о том, что нет на свете дела лучше, чем шахтёрская работа; хотел сказать он и о том, как любит он свою дочку, как болеет она здесь, не переносит местного климата, как вечером читают они с женой Некрасова, поглядят друг на друга украдкой — и у обоих слёзы на глазах; хотел сказать, как отец умирал, всё ждал приезда младшего сына из армии, а тот не смог приехать, что не пришлось брату проститься с могилой отца и матери, теперь там немцы топчутся!

Забилось сердце, таким жаром обдало его, что, кажется, день бы говорил он и эти люди слушали б его, слова не проронили.

А сказал он негромко, медленно:

— Я считаю, пробуримся, давайте нам план.

Ночью Иван Павлович, получив наряд, помахивая тяжёлой аккумуляторной лампой, шёл к надшахтному зданию. Как удивительно! Сказала как-то на днях Инна, что будет известие от брата — и принёс сегодня почтальон телеграмму. Как в воду глядела! Иван Павлович так радостно, так громко и весело ахнул, прочтя телеграмму, что Маша, спавшая после обеда, проснулась... Всё мучился мыслью — жив ли Пётр, а он, оказывается, где-то тут, недалеко, да ещё грозится в гости приехать...

Пятно света от аккумулятора, покачиваясь, плыло рядом с ним, и сотни таких светлых пятен плыли из бани, нарядной, ламповой, по широкому двору в сторону надшахтного здания, а навстречу им шёл другой поток покачивающихся огней — то клеть качала на поверхность отработавших смену. Было тихо. В этот строгий час, когда шахтёры уходили с земли в шахту, не возникало громких разговоров, сосредоточенно, молча, двигались люди, каждый по-своему переживая минуты расставания с землёй. И как бы ни любил человек подземную работу, как бы прочно ни складывали долгие годы подземного труда привычку к шахте, вошедшую в человеческую душу, всегда в эти минуты, перед спуском, вдруг охватывает шахтёра то молчаливое, сосредоточенное состояние, в котором и тревога, и привязанность к прекрасному миру, в котором он живёт и к расставанию с которым даже на несколько часов всё же нельзя привыкнуть.

Покачивающиеся огоньки плыли по воздуху, и видно было по ним: вот созвездьице, пять вместе, наверное, бригадой идут, как и работают, один огонёк немного впереди, это и есть бригадир, три тесно сбившись, а пятый юлит — то отстанет немного, то, наоборот, опередит всех, то снова отстанет, — наверное, паренёк-ремесленник в больших сапогах зазевается, потом спохватится, побежит вперёд, догонит бригадира... Пунктиром тянутся одиночки, мелькают пары, пары, пары: друзья идут рядом, перекинутся словом, опять замолчат. Вместе в клеть войдут, под землёй разойдутся в разные стороны, а после смены снова встретятся на подземном рудничном дворе, сверкнут белые зубы, блестнут белки глаз. И так ведь всюду: и на Сучанах, и на Тыргане, и в Восточной Сибири, и на среднеазиатских рудниках, и на Урале — блестят, сверкают, покачиваются шахтёрские лампочки...

Вот светящееся облако вываливает из ламповой, медленно растекается, дробится, разжижается и плывёт, все ускоряя движение, а там, у надшахтного здания, новое густое облако шевелится, дышит, втекает потоком в невидимые в темноте двери... А над головой в осеннем небе мерцают, переливаются звёзды, и кажется, какая-то связь, милое живое сходство объединяет огни шахтёрских ламп с голубоватым, бледным мерцанием звёзд во мраке осеннего неба. Не затемнила война этих огней.

Много лет назад Иван Павлович мальчишкой шёл душной летней ночью следом за отцом и матерью, державшей на руках младшего брата, на соседний рудник; отец помахивал шахтёрской лампой, освещая путь. А когда мать пожаловалась: «Ой, руки не держат, устала», отец сказал ему: «Ваня, на-ка понеси лампу, а я Петьку от матери возьму». И вот уж давно нет на свете матери и отца, а Петька, которого несли родители на руках, стал высоким, плечистым, молчаливым человеком с полковничьими шпалами на шинели, и уж не может Иван Павлович вспомнить, почему они тогда ночью всей семьёй шли на рудник — то ли свадьба была, то ли дед умирал... А вот воспоминание о первом прикосновении к шершавому крючку лампы-бензинки, ощущение тяжести её и живого, тихого света, шедшего от неё, навек сохранилось в нём.

Тогда был он так мал ростом, что руку пришлось согнуть в локте, а то на вытянутой руке лампа ударялась о землю.

И теперь, когда поднимает он лампу, сгибая руку в локте, вдруг шевельнётся где-то в тёплой глубине души дальнее воспоминание и, кажется, нерушимая связь живёт между той далёкой ночью, когда шестилетним мальчишкой, гордясь, шёл с лампой по донецкой степи, освещая тропинку отцу и матери, и сегодняшней ночью тяжёлой военной поры, когда идёт он, отдалённый толщей времени и тысячевёрстной толщей пространства от родных мест.

Человека не видно в темноте, только лампочка плывёт, покачивается. И каждый рабочий, сосредоточенный, молчаливый перед спуском под землю, быть может, на миг неясно, мельком ощущает связь времён, вспомнит что-то далёкое, близкое, своё, объединит это с военной тревогой сегодняшнего дня, чувствует ту вечную, нерушимую связь, что охватывает и воспоминания детства, и могилы близких, и любовь к отчизне, и гнев, и печаль.

Новиков подошёл к клети, и душное, мягкое, влажное дыхание шахты коснулось его лица, пришло на смену дивной свежести осенней ночи.

Люди молча наблюдали, как скользит жирный, поблёскивающий при свете электричества канат, бесшумно выбегает из чёрного мрака шахтного ствола. Вот бег его плавно замедлился, стали видны коричнево-жёлтые натёки масла, серебристая белизна крутых витков металлических нитей. Клеть медленно выплыла из мрака, и блестящие, кажущиеся особо возбуждёнными глаза людей в грязных, мокрых брезентовых шахтёрках встретились с глазами тех, кто ждал спуска.

Ноздри поднявшихся на поверхность ощутили примешавшуюся к влажной духоте воздуха струю ночной свежести, и люди нетерпеливо поглядывали, когда же стволовой выпустит их, даст ступить на землю, не будет держать на весу над бездной.

— Восемь парней, восемь девок, — сосчитал стоящий рядом с Новиковым Девяткин, а Латков засмеялся и крикнул:

— Прямо в загс их, венчать!

Новиков замечал, что и обстоятельный Девяткин, и Латков, и угрюмый, морщинистый Котов — все недавно работавшие в шахте никак не могли спокойно относиться к минуте погрузки в клеть и каждый по-своему выдавал своё волнение: Латков громко, громче, чем следовало спокойному весёлому человеку, отпускал шуточки, а Котов совсем становился молчалив, стоял полуопустив веки, и на лице его было выражение: «Э, глаза б мои не глядели, добра я от всего этого не жду».

Женщины при спуске в первый раз обычно пугались больше, чем мужчины, некоторые даже охали и вскрикивали, зато привыкали быстрей — и Новикова даже сердило, что они, входя в клеть, продолжали тараторить о своих житейских делах на поверхности — про карточки, про мануфактуру, а молодые про кинокартины и про то, что «я ему сказала, а он мне сказал, а Лида спросила, а он только засмеялся, закурил, ничего не ответил...» Иван Павлович считал, что женщины не чувствуют подземной работы вот так, как он чувствует — всё же торжественное что-то в ней есть.

Но вот загремела цепь, стволовой, тоже донбассовский эвакуированный, подмигнул Новикову и дал сигнал машинисту к спуску.

— Ох, мамынька, парашют давайте! — дурашливым голосом закричал Латков и обнял за плечи, точно ища защиты, лебёдчицу Наташу Попову.

— Не дури, Колька, — сердито закричала она, ругнулась, откинула его руку.

Но Латков не только дурил — всё же он побаивался в душе, а вдруг именно на этот раз и оборвётся канат, как-никак хоть и не на фронте, а лететь по стволу сто восемьдесят метров.

От быстроты спуска чуть-чуть кружилась голова, хотелось заглотнуть какой-то всегда появляющийся в эти минуты комок в горле, да и в ушах хотелось ковырнуть — закладывало их. А клеть погромыхивала, и, сливаясь в серую слюдяную ленту, стремительно мчалась мимо глаз каменная обшивка ствола, всё усиливался капёж, и тяжёлые тёплые брызги падали на лицо и одежду.

Вот клеть замедлила ход, стала приближаться к первому горизонту, где шла добыча угля, и слюдянистая обшивка ствола стала превращаться в чёткую мозаику, состоящую из обтёсанных камней разной формы, разного цвета.

На первом горизонте сошли, кивнув Новикову, забойщик и машинист электровоза, две девушки-лебёдчицы, крепильщик, машинист врубовой машины, живший по соседству с Новиковым.

Латков крикнул:

— Наташа, не забывай меня!

Стволовой дал сигнал к дальнейшему спуску — и клеть пошла на нижний горизонт, где проходчики прорубали путь к мощному четырёхметровому пласту коксующегося угля.

По проходке этой части ствола в течение трёх зимних месяцев работал Новиков, и теперь, когда клеть шла до нижнего горизонта, он по-хозяйски оглядывал новую обшивку — нет, что ни говори, поработали здесь люди на совесть.

Ему казалось, что здесь и клеть идёт мягче, интеллигентнее, и что капёж какой-то приятный, вроде тёплого, цыганского дождя, когда и радуга, и солнце светит, и на подземном рудничном дворе воздух суше, чище, чем на первом горизонте.

Но уж действительно поработал он здесь, попотел! Зимой что тут делалось: работал на входящей струе, мокрый, как мышь, а по разгорячённой, потной спине бил ледяной дождь и холодная входящая струя по телу резала... До сих пор тяжело вспомнить — душный, грязный туман стоял всё время в проходке, пар, едкий дым от отпалённых шпуров... Подымаешься на поверхность мокрый, разомлевший, лицо, спина в поту, бежишь от надшахтного здания к бане, а метель воет, пока добежишь до ламповой, инструмент так остынет, что пальцы к нему липнут, жжёт металл, словно его в горне раскалили.

И вдруг вспомнилась ему работа по проходке серного рудника, и он даже усмехнулся: вот уж где мечтал о морозах, метели, о русской суровой зиме. Ох, и Кара-Кумы... Люди лежат на глиняном полу, в домах двери и окна закрыты, баррикады против солнца строят; завернётся человек в мокрую простыню, пьёт горячий кок-чай, и всё равно нет спасенья, задыхается. А в это время работать под землёй — жара, пыльно, вентиляция пшиковая, а тут ещё подорвут породу, напустят дыму — и совсем дышать нечем! Подымешься после смены — из одной печки в другую: кругом тёмные скалы, вдали песок белеет, и кажется, что вся земля горит в тифу. Но ночью посмотришь вокруг — и обо всём забудешь: небо чёрное, антрацитовое, а звёзды большие, крупные, как весенние цветы сон, белые, голубые... Вот, кажется, ударишь кайлом по антрациту — и упадёт цветок с неба. Нет, всё же интересно там.

А бригада уж идёт по квершлагу. Девяткин постукивает по стойкам крепления, поблёскивают тоненькие рельсы...

Латков с весёлым, но не добрым сокрушением говорит:

— Ох, и порода здесь, кремень, набрал наш товарищ Новиков обязательств, а до угля далеко, ой, далеко!

Котов сиплым басом поддерживает:

— Я днём слышал, маркшейдер говорил, хорошо б к декабрю, особенно при таком питании. Обещать, конечно, всё можно!

— Ясно, почему не обещать. У нас на заводе до войны поляк работал, у него поговорка была: «Обецянка-цацанка, дурному радость», — подтверждает Девяткин.

— Откуда поляк? — спрашивает Брагинская.

— Думаешь, землячок?

— Нет, просто это у моего дяди такая поговорка была.

— А у моего дяди... — мечтательно произносит Латков, и, когда договаривает до конца, Брагинская вздыхает:

— О господи.

Девяткин смеётся.

— Глупый ты всё-таки, Латков, — говорит Иван Павлович.

Его внимательный, спокойный взгляд, пока они идут по коренному штреку, видит всё происшедшее за дневную смену... Вот тут бы надо подкрепить кровлю, верхняк подломился, в таких местах случается — купола выпадают... на разминовке перекос получился, а здесь боковое давление большое — ножка у рамы сломалась... ну, конечно, обещал начальник подвести в соседний квершлаг сжатый воздух, а труб не наростили за дневную смену, где вчера остановились, там и стоят, да и не привезли труб с поверхности, правда, и на складе их не было, но обещали со станции привезти, может быть, грузовика не дали? Так. Зато кабель протянули, да что в нём тока толку, когда до сих пор не включили добавочную мощность, а энергии едва хватает для механизированных работ на первом горизонте — врубовки одни сколько энергии забирают...

Они сворачивают в квершлаг, и Девяткин говорит:

— Вот тут уж мы работали.

— Конечно, мы, — говорит Латков, — крепили на совесть, забутовка полная, рамы, как гвардия, стоят... — вот где-то в этом месте меня чуть породой не присыпало. Помнишь, Котов, как бурки отпалили, я и полез ремонтину ставить...

— Не помню, — отвечает Котов, чтобы позлить Латкова, хотя отлично помнит этот случай.

Он поворачивает к Новикову своё худое, суровое лицо, которое под нависшим сводом, в раме крепления, кажется ещё суровей, и говорит с одышкой:

— Вишь, я думал, сжатый воздух соседу подведут, а трубы даже по коренной не прошли, и не видно, чтобы подвели ни на поверхности, ни на рудничном дворе. И соседям плохо, и нам ерунда.

Новиков отвечает ему:

— А, всё замечаешь, болеешь за подземную работу.

Но Котов только нахмурился. Ему казалось, что не тем делом пришлось ему сейчас заняться: заведовал он приёмным пунктом в конторе «Заготптицы», вёл конторскую запись и вдруг в шахту попал... Вот Девяткин, тот до войны был рабочим на галалитовой фабрике, точил корпуса для вечных ручек, потом на заводе пластических масс прессовщиком работал, штамповал технические детали. Кадровый рабочий, и тоже ведь в общежитии сказал:

— Ка-ак посмотрю я на эту кровлю, ка-ак подумаю, что над головой дома стоят, сосны растут, как подумаю, что мне туда спускаться, ох, Котов, не говори!

Котов, любивший говорить людям наперекор, ответил ему тогда:

— Боишься шахты, попросись на фронт добровольцем.

— Ну и что ж, — сказал Девяткин, — я не против.

Сейчас они шагали рядом, и оба поглядывали на широкую спину Новикова, бесшумной, лёгкой походкой идущего к забою. Странное чувство вызывал Иван Павлович в людях, работавших вместе с ним. В нерабочее время, казалось, не было человека мягче, добродушней, уступчивей. Вот и сейчас Латков всё время задирал его, спрашивал:

— Слышь, Новиков, ты вчера в конторе подписал, что к первому числу вроде до угля дойдёшь. А нас ты спрашивал? Сам хочешь дойти? Или как, ты с Моториным, секретарём парткома, вдвоём будете бурить?

И Новиков не сердился на приставания Латкова, лениво отвечал:

— С кем дойду до угля? Вместе с вами.

— А у нас по восемь рук, по четыре шкуры? — спросил Девяткин.

— Посмотри, что я в распределителе вчера получил, а потом обязательства давай, — добавил Котов.

— Чего мне твой паёк смотреть, — отвечал Новиков, — карточки у нас одинаковые.

— Вот то-то, что одинаковые.

— Нет, ребята, никак вы в толк не возьмёте, что подземная работа лучше всех, — сказал Новиков с кроткой убеждённостью.

— Так ты и не выезжай из шахты, — сказал Девяткин, — сиди здесь и всё.

— Нет, всё-таки есть в тебе, Новиков, административная струя, — сердито сказал Котов.

— Почему во мне административная струя, — обиженно сказал Новиков, — это ты ведь всё мечтаешь в контору перейти. А я всю жизнь рабочий. Вот вы б послушали, как рассказывал директор военного завода, надо танковые части формировать, а завод на полную мощность не могут пустить: угля не хватает. Ждут нашего.

— Это мы понимаем, вчера уже слышали, — сказал Котов и спросил у Брагинской: — А страшно в шахте, вдруг завалит? Останется у тебя сирота.

Брагинская ничего не ответила.

Латков посмотрел на два огонька, мерцавшие вдали, и проговорил:

— Гляди, Нюра Лопатина и Викектьев уже в забой пришли. Вот уж сознательные, дальше некуда, вроде бригадира.

Близость угольного пласта всё больше чувствовалась во время работы проходчиков. Уголь словно сердился, свирепел, что люди подбираются к нему, собираются его растревожить. То и дело во время бурения происходили легкие выбросы газа, и вода, которой промывались бурки, с шумом выплёскивалась в забой, иногда выбросы были так сильны, что вместе с водой выстреливало кусочки породы.

В кровле образовалось суфлярное выделение, и невидимая струя рудничного газа с лёгким, тревожащим душу, свистящим шорохом вырывалась на штрек. Когда к этому месту рабочие подносили аккумулятор, видно было, как стремительно вылетают из трещины поблёскивающие чешуйки сланцевой пыли. Когда Нюра Лопатина приблизила к этой трещине свой белокурый волос, он затрепетал, словно кто-то подул на него. Седоусый газовый десятник перед началом работы пришёл в забой замерить газ, и пламя в его индикаторной бензиновой лампе зловеще набухало, росло; шахтёры переглядывались, а десятник веско спросил:

— Видишь, товарищ Новиков?

— Отчего ж не видеть, вижу, — спокойно отвечал Новиков, — есть там уголёк, дышит.

— Понимаешь?

— Отчего ж не понимать, на верном направлении бурим. Вот что, — проговорил он, обращаясь к Девяткину и Котову, — прежде чем бурить шпуры, зададим мы глубокую разведывательную бурку на ручном станке, дренажик сделаем, а там уж пойдём бурить для отпалки. Так вернее будет.

Вентиляционный десятник сказал:

— Правильно, так и начальник вентиляции велел. Спешить — людей смешить.

— Смешить бы ничего, — сказал Новиков, — а вот губить зря людей, совсем даже глупо.

Брагинская спросила:

— Это опасно, Иван Павлович?

Он пожал плечами. Что отвечать ей? Всяко бывает. Вот работал он на западном уклоне жаркой и тяжёлой шахты Смолянка И, там случались внезапные выделения газа, при которых забой засыпало на десятки метров, под самые верхняки; сотни тонн угольной пыли и штыба, словно из огромной пушки, выстреливало на штрек. Конечно, опасно. Засыпет, откопают через неделю. Такие забои охрана труда закрещивала, прекращала в них работу. Работал он на проходке шахты 17–17-бис в Рутченковском рудоуправлении. Вот уж где были суфляры! Газ выл так, что человеческого голоса не слышно! Выбросы при бурении такие были, что щит у бурильного станка в щепки разбивало! И ничего ведь — пробурился на пласт. А тут, что ж сказать, ручаться нельзя, может вдруг так ударить, что стойку выбьет, не то, что белокурый Нюрин волос шевельнёт. Ведь всё-таки подземная работа, недра земли, а не конфетная фабрика. «Это опасно?» Ну что ответишь? Там, где младший брат, похуже. А она, точно поняв по неохотному пожатию плеч, по молчаливой усмешке Новикова ход его мыслей, смущённо сказала:

— Правда, где муж мой был, не спрашивали — опасно или не опасно.

Новиков оглядел лица притихших рабочих, каждый задумался о своём в эти минуты подземной тишины, оглядел незакреплённую часть забоя, хмуро нависшую кровлю, поблёскивавшую недобрым графитным блеском породу, поглядел на бурильный станок, на порожняк, подогнанный для откатки породы на штрек, на заготовленный, сладко пахнущий сыростью и смолой крепёжный лес, сказал негромко и точно нерешительно:

— Ну что ж, пожалуй, придётся нам поработать.

Неслышно, тихо, медленными, как будто неохотными движениями подошёл он к бурильному станку, стал проверять ход механизма. И все находившиеся в забое оглянулись, на него, словно он, их запевала, потихоньку окликнул их, не голосам окликнул, — приглашал подтянуть удивительную, без слов и без звука песню, самую простую, самую старинную народную песню — хоровую, артельную работу.

Есть какая-то несказанная, нежная и волнующая прелесть в этом первом мгновении работы, в этом первом движении рабочего, приноравливающегося, преодолевающего инерцию покоя, словно ещё не до конца знающего свою силу и в то же время верящего в неё, ещё не охваченного жарким напряжением, напором, скоростью, но ощущающего, предчувствующего приход их.

Это первое мгновение труда переживает машинист, выводящий из депо мощный товарный паровоз и ощущающий своим сердцем первый лёгонький толчок поршня, предшествующий стремлению паровой машины по рельсовому пути; это ощущение знает токарь, следящий за плавным зарождением движения в запущенном в начале смены станке. Это ощущение знают и водители самолётов, когда их первое, как бы задумчивое и тихое движение порождает сонный, ещё неуверенный оборот воздушного винта.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: