Он лежал и угрюмо следил, как остывало внутри него тепло жизни — единственной драгоценности, принадлежавшей ему и утерянной им навеки веков.
О таких людях, хотя они ещё дышат и стонут, санитары говорят:
— Этот уже готов.
Ночью немцы налетали на Камышин, и раненые с беспокойством оглядывали дома с вышибленными оконными рамами, жителей, смотревших всё время вверх, блестевшую стеклом мостовую, ямы, вырытые упавшими с неба тридцатипудовыми бомбами, которые немцы нацеливали с верстовой высоты на маленькие домики под зелёными и серыми крышами.
Раненые волновались и говорили, что хорошо бы сразу, не останавливаясь здесь, сесть на пароход и поехать в Саратов. Они бережно подносили свои обвязанные руки и ноги к борту, точно это были дорогие, очень ценные, не им принадлежащие предметы, и спускались вниз, кряхтя и охая, доверчиво глядя на подходившего военного врача в куцем белом халатике с короткими рукавами и в кирзовых сапогах.
Майор, слезая с грузовика, оглядел тяжело раненого. Тот лежал с железным тёмным лицом и снова посмотрел глубоким взором прямо в глаза майору.
Майор махнул рукой своим случайным спутникам и пошёл по центральной улице.
«Почему-то умирающие всегда в глаза смотрят», — подумал он.
Он шёл не торопясь, оглядывая дома, скверики охваченного военной тревогой городка, и вспоминал, что жена его училась тут в гимназии. И ему стало грустно от мысли, что по этим уличкам когда-то худенькой девочкой с длинной тонкой косой, обмотанной вокруг головы, ходила его Тома и что за ней ухаживали тут гимназисты и, наверно, назначали ей свидания в этом садике над Волгой, где теперь толпились беженцы, щетинились в небо зенитные пулемёты, а раненые в серых халатах с возбуждёнными, озорными лицами меняли хлеб и сахар на водку и самосад.
|
Потом он вспомнил, что ему следует получить по продовольственному аттестату продукты, и спросил регулировщика, где находится продпункт.
— Не знаю, товарищ майор, — ответил регулировщик и махнул флажком.
— Так-с, — сказал майор, — а где расположен комендант?
— Не знаю, товарищ майор, — ответил регулировщик и, чтобы обезопасить себя от сердитого замечания, добавил: — Мы тут недавно, ночью только пришли.
Майор пошёл дальше. Его опытный армейский глаз определил, что, очевидно, несколько часов назад в город пришёл корпусной или армейский штаб.
Возле домика с колоннами стоял автоматчик, а у калитки несколько командиров, ожидавших пропусков, оглядывались на плавно идущую официантку, подпиравшую своей высокой грудью поднос, прикрытый белой салфеткой.
Щёки официантки были румяны и круглы, икры её сильных больших ног белы, глаза чёрные, дерзкие, весёлые.
— Да-а-а, — протяжно сказал майор. И все командиры в зелёных пилотках и пыльных сапогах, обвешанные планшетами и полевыми сумками, услышав это многозначительное «да-а-а», улыбнулись.
Майор шёл по улице. Из-за фруктовых деревьев в саду видна была мачта рации, слышался чёткий стук движка, связисты, оглядываясь, тянули провода. Возле облупившегося малинового здания с наполовину выбитыми пыльными стёклами и с вывеской над входом «кино Коминтерн» стояли тяжеловесные машины-фургоны и капитан в роговых очках, размахивая руками, кричал на шофёров.
Майор сразу понял, что это типографская техника армейской газеты. Больше того, он по многим признакам определил, что армия эта пришла из резерва, никогда в боях не была. Он понял это и по нервозной суетливости людей, и по их новому обмундированию, и по тому, что штабные командиры лихо носили на плече совершенно не нужные им здесь автоматы с тяжёлыми патронными дисками, и по тому, как были тщательно камуфлированы грузовики, и по тому, как шофёры, часовые, командиры, связисты всё время посматривали на синее августовское небо.
|
Майор, вначале оробевший от близости большого начальства, почувствовал себя весело.
Он со снисходительным спокойствием и с чувством превосходства оглядывал пришедших из тыла.
Майор воевал летом 1941 года в лесах Западной Белоруссии и Украины, прошёл через испытания первых дней войны и знал всё и видел всё. Все рассказы о войне майор, человек молчаливый и скромный, выслушивал с тихой сдержанной улыбкой, теша себя мыслью — «Эх, братцы, о том, что я знаю, не расскажешь и не напишешь».
И только встретив такого же, как он сам, всё испытавшего и через всё прошедшего тихого и застенчивого майора и сразу узнав его по тысяче ему одному известных примет, затевал с ним сердечный разговор.
Майор вышел на обрыв над Волгой и сел на зелёную скамейку. Он считал, что торопиться в военном деле не следует, война ведь не на месяц и не на два. Он никогда не забывал пообедать, любил посидеть на солнышке с трубочкой, предаваясь воспоминаниям и тихой грусти; в дороге пропускал чрезмерно перегруженные составы и, становясь на ночёвку, отыскивал квартиру с приветливой хозяйкой, у которой кстати была бы корова. Козьего молока майор с детства не любил.
|
День стоял жаркий и безветренный. Волга была видна на многие вёрсты, сияла под ясным полновесным солнцем. Было очень жарко, и даже от скамейки, от крыш домов, от тёмных бревенчатых стен, от булыжника мостовой, от пыли, лежавшей на выгоревшей траве, шёл запах, словно старое мёртвое дерево, камень, жесть, сухой прах земли потели, как живые. Левый берег, поросший ивами и камышом, был хорошо виден — светлый, должно быть, необычайно горячий песок украшал его, и малюсенькие военные люди тяжело брели от переправы по этому песку. Тут бы голышом полежать и — в воду: поплавать полчасика, а потом залечь в тени и пить пиво из бутылок, опущенных на верёвочках на дно холодного ключика.
А даль казалась чуть туманной, словно в голубоватый воздух осторожно капнули молока. Волга текла неторопливая, большая к Луговой Пролейке, к Дубовке, Сталинграду, к Райгороду, к Астрахани. Казалось, ей грустно и она утомлена пышностью этого горячего августовского дня. Волга ведь знала, что торопиться ей некуда.
Майор оглянулся, нет ли поблизости высшего начальства, и тихонько расстегнул три пуговки на своей гимнастёрке.
«Дынь и арбузов тут много, — подумал он, — сходить бы на базар, да неловко менять на сахар. На деньги ведь колхозники не любят продавать. Эх, Томочки тут нет, она бы это дело устроила».
Он с печалью подумал о семье, пропавшей без вести в пограничном городке, вынул из кармана карточку и долго смотрел на неё.
Мимо проходил босой мальчишка с сиреневой латой на брезентовых штанах.
— Эй, мальчик, подойди-ка сюда, — позвал его майор. Мальчик, как всякий тринадцатилетний человек, у которого на душе всегда есть несколько грехов, остановился и недоверчиво смотрел на майора.
— Ну, чего? — спросил он.
— Как бы купить арбуз, а? — приветливо сказал майор.
— На табак, — ответил мальчик и подошёл к майору. — Полпачки.
— Ну что ж, давай. Ты притащи его сюда, только смотри, чтобы косточки чёрные, у меня табак знаешь какой!
— «Боомское ущелье», верно. Я сейчас, товарищ майор.
Мальчик пошёл по тропинке, а майор вынул кисет, аккуратно нарезанную папиросную бумагу, исписанную фиолетовыми цифрами, свернул толстую папиросу, продул прозрачный мундштучок, сделанный из авиационного стекла, поглядел на свет в дырочку и закурил.
«Ох, ох, ох, камушек на исходе», — озабоченно подумал он, пряча в карман зажигалку.
В это время проходивший по дорожке румяный и полнолицый техник-интендант 2-го ранга вдруг остановился и посмотрел на майора. Он сделал шаг вперёд, но снова оглянулся.
— Извините, товарищ майор, ваша фамилия не Берёзкин? — и тут же, вскрикнув: — Иван Леонтьевич, ясно! — подбежал к майору.
— Постой, постой, — произнёс майор, — ну точно — Аристов, сколько же это я тебя не видел? Ты ведь у меня начальником хозчасти был.
— Точно, Иван Леонтьевич, одиннадцатого февраля сорок первого года был откомандирован в распоряжение Белорусского военного округа.
— А теперь где воюешь?
— Я, товарищ Берёзкин, теперь начальник продотдела армейского, всё время в резерве были.
— О, брат ты мой, начальник продотдела, — сказал майор и внимательно посмотрел на Аристова. — Садись, чего ж стоять, закуривай.
— Ну, что вы, зачем крутить — пожалуйста папиросу, — и Аристов, смеясь, спросил: — А помните, как гоняли меня в Бобруйске, когда не заприходовал сено, что в колхозе взял?
— Ну как же, — сказал майор, — помню.
— Вот было время, вот была жизнь, — сказал Аристов.
Майор посмотрел на его щёки и подумал, что Аристову и теперь неплохо живётся. Он был одет в габардиновый костюм, на голове была щегольская защитная фуражка, на ногах — отменные сапожки.
И все предметы, принадлежащие ему, были хороши: зажигалочка с сиреневой аметистовой кнопочкой, ножичек в замшевом чулочке — Аристов вынул его из кармана и, поиграв им, снова спрятал, — хорош был и планшетик необычайно добротной красной кожи, висевший на боку.
— Пойдёмте ко мне, — сказал Аристов, — у меня квартира тут рядом, прямо два шага.
— Мне надо мальчишку подождать, — сказал Берёзкин, — я его снарядил арбузик принести, на полпачки табаку выменять.
— Что вы, ей богу, — с возмущением сказал Аристов, — нужен вам мальчишка этот.
— Ну, неловко же, условились, лучше минуточку подожду, — сказал майор.
— Да пойдёмте, съест он этот арбуз за ваше здоровье.
И Аристов подхватил зелёный майорский мешок.
Майору за его долгую военную жизнь приходилось не раз обижаться на АХО и военторги.
— Ох, Иванторг, — любил говорить он и покачивать головой.
Но надо сказать, шёл он сейчас за Аристовым не без удовольствия.
По дороге он рассказывал свою историю. Воевать он начал на границе в пять часов утра 22 июня 1941 года. Он успел вывести свои пушки и даже прихватить две оставленные соседом батареи стопятидесятидвухмиллиметровых орудий и несколько грузовиков с горючим. Шёл он через болота и леса, дрался на сотнях высоток, на десятках больших и малых речек, под Брестом, Кобрином, под Бахмачом, Шосткой, Кролевцом, под Глуховом и хутором Михайловским, под Кромами и Орлом, под Белёвом и под Чернью. Зимой воевал он на Донце, наступал на Савинцы и на Залиман, прорывался на Чепель, наступал на Лозовую.
Потом его ранило осколком, потом его лечили, потом снова ранило, но уж не осколком, а пулей, теперь он нагоняет свою дивизию.
— Така работа, — сказал он и усмехнулся.
— Иван Леонтьевич, — спросил Аристов, — как же это вы столько воевали и ничего такого, — и он указал на грудь выцветшей, словно поседевшей гимнастёрки Берёзкина.
— Э-э-э, — протяжно сказал майор, — четыре раза представляли, а пока представят, заполнят наградные листы, меня в другую армию переведут. Я вот никак подполковника не получу, тоже, пока надумают аттестовать, — меня на новое место переводят. Известная вещь мотострелковая часть — цыганим по фронту. Нынче здесь, а завтра там. Така работа. — Он снова усмехнулся и притворно-равнодушно сказал: — Мои все приятели, которые училище со мной в двадцать восьмом кончили, теперь дивизиями командуют, дважды, трижды орденоносцы, а один, Гогин Митька, тот уже генерал, в Генштабе, что ли, к нему теперь: «Ваше приказание, товарищ генерал, выполнено, разрешите итти!» Лапу к уху, повернулся и пошёл. Солдатское дело, така работа.
Они вошли в чистенький дворик, и красноармеец с заспанным лицом, торопливо оправляя смявшуюся гимнастёрку и отряхивая солому, прилипшую к брюкам, лихо приветствовал их.
— Спишь? — сердито сказал Аристов. — На стол накрывай.
— Есть! — крикнул красноармеец и, взяв из рук Аристова мешок, пошёл в дом.
— Вот, чёрт, первый раз вижу толстого бойца, — сказал майор.
— Жук он, — сказал Аристов с уважением, — в АХО писарем был, требования выписывал, но оказался повар мировой. Переводить будем в столовую Военного Совета, испытываю его теперь.
В проходной полутёмной комнатке с дощатыми стенами, выкрашенными по волжскому обычаю голубой масляной краской, их встретила хозяйка — приземистая, плечистая старуха с седеющими усиками.
Она хотела поклониться гостю, но так как была очень мала ростом и очень широка, поклониться ей не удалось, и её словно шатнуло вперёд.
Здороваясь с хозяйкой, майор вежливо козырнул и оглядел покрытый вышитой скатертью стол, кусты китайской розы, двуспальную кровать, закрытую опрятным белым одеялом..
Он вынул из полевой сумки мыльницу, полотенце и попросил хозяйку слить ему воды на руки.
— Как же ваше имя и отчество, мамаша? — спросил Берёзкин, сняв с себя гимнастёрку и намыливая крепкую, красную шею и лысеющую бритую голову.
— Вот до сих пор звали Антониной Васильевной, — протяжно, певуче ответила старуха:
— И дальше так будут звать, Антонина Васильевна, поверьте уж мне, — сказал майор. — Лейте, лейте, не бойтесь.
Он зафыркал, зафукал, заохал, закряхтел, нежась от удовольствия, подставляя голову под холодную струю воды, хлопая себя ладонями то по щекам, то по затылку.
Потом он прошёл в комнату и сел в кресло, полуприкрыв глаза, молчал, охваченный внезапным чувством покоя и уюта, которое с особой силой приходит к военным, вдруг попавшим из пыли, ветра, шума, вечной полевой жизни в мирный полумрак человеческого жилья.
Аристов тоже молчал. Вместе наблюдали они, как накрывал на стол толстый боец.
Старуха принесла большую тарелку крепеньких коралловых помидоров.
— Ешьте на здоровье. А скажите, товарищи начальники, когда оно, горе, кончится?
— Вот разобьём немца, тогда и кончится, — зевая, сказал Аристов.
— Тут у нас старичок есть один, — сказала Антонина Васильевна, — по книге гадает он, потом петухи у него — один чёрный, другой белый, они у него дерутся, и по тому, как Волга весной разливалась, по всему, словом, говорит этот старичок, выпадает, что двадцать восьмого ноября войне конец.
— Вряд ли он знает, — сказал боец, ставя на стол бутылку водки.
Майор, с детской улыбкой глядя на водку и тарелки с закусками — были тут грибы маринованные, и холодная баранина, и студень, — сказал:
— бы, Антонина Васильевна, этим старичкам шарлатанам не верьте. Они больше всего курами да яичками интересуются.
— Мне вот шестьдесят четвёртый год пошёл, — проговорила Антонина Васильевна. — Отец мой восемьдесят четыре года жил, а отца отец — девяносто три, и все мы коренные волжские люди, но не помним, чтобы немца или француза пускали до волжской воды. А вот этим летом пустили его, дурачки, до коренной земли. Говорят — техника какая-то у него, самолёты очень тяжёлые против наших; будто у него ещё порошок такой есть, насыпет в воду — и в машины заливает, заместо бензина. Не знаю я. Вот только утром на базаре из Ольховки старуха одна приезжала, муку меняла и говорила, будто у них в избе пленного немецкого генерала держали, так он прямо всем говорит: «У меня такой приказ от Гитлера, возьмём Сталинград — вся Россия наша будет, а не возьмём — обратно к своей границе вертаться станем». А вы как считаете? Сдадим Сталинград или удержим?
— Нет, будь уверена, Сталинграда не сдадим, — сказал Аристов.
— Дело военное, — сказал майор, — тут трудно наперёд гадать. Постараемся, конечно, Антонина Васильевна.
Аристов хлопнул рукой по лбу:
— Да у меня ведь завтра идёт в Сталинград машина. С ней едет подполковник Даренский из штаба фронта, он в кабину сядет, а сзади только два человека — мой кладовщик и лейтенант, мальчик, из школы едет — просили его подбросить. Вы у меня заночуете, а утром они прямо заедут за вами.
— Вот чудесно, — сказал майор, — вот чудесно, это я знаю — к фронту всегда раньше срока попадёшь.
Они сидели несколько минут молча — состояние, хорошо знакомое всем, готовящимся выпить: говорить уже хочется о вещах в некотором роде сокровенных, до выпивки разговор этот не клеится, и потому собутыльники благоразумно ждут первой рюмки, когда можно будет приступить к настоящей беседе.
— Готово, товарищ начальник, — сказал боец.
Майор подсел к столу, оглядел его и с весельем произнёс:
— Ох, и молодец вы, товарищ лейтенант!
Он хотел польстить Аристову, и его звание техника-интенданта перевёл на строевое. Майор Берёзкин знал политичное обращение, неписаные армейские законы. Если подполковник командует дивизией, то политичные подчинённые никогда не обращаются к нему: «товарищ подполковник», а всегда: «товарищ командир дивизии»; если капитан командует полком, то к нему обращаются: «товарищ командир полка». Ну, конечно, обратно, если человек с четырьмя шпалами командует полком, то все обращаются: «товарищ полковник» и уж никогда не скажут: «товарищ командир полка», чтобы не подчеркнуть досадного несоответствия между званием и должностью.
Майор посмотрел на Аристова и сказал:
— Слушай, ты мою жену и ребят помнишь?
— Ну конечно, в Бобруйске вы ведь на первом этаже жили в доме начальствующего состава, а я во флигельке — каждый день их видел. Супруга ваша с кошёлкой синей ходила на базар.
— Точно, с синей. Это я ей во Львове купил, — сказал майор и сокрушённо покачал головой.
Ему хотелось рассказать Аристову о своей жене, о том, как они купили за день до войны зеркальный шкаф, как жена хорошо готовила украинский борщ и какая она была образованная — брала много книг в библиотеке и знала по-английски и по-французски. Ему хотелось рассказать, каким хулиганом и драчуном был старший, Славка, и как он пришёл и сказал: «Папа, выпори меня, я кошку укусил!»
Но хозяин, перебив Берёзкина, заговорил сам.
К таким людям, каким был его бывший начальник, Аристов относился со сложным чувством снисходительного, насмешливого недоумения перед святой деревенской простотой и жизненной неумелостью их, а с другой стороны, — со страхом и уважением. «Эх, брат ты мой, — думал он, оглядывая выцветшую гимнастёрку и кирзовые сапоги майора, — эх, брат ты мой, отвоевал бы я хоть ноль целых две десятых того, что ты, я бы здесь не сидел. Я бы... Уох! Я бы...»
И он, угощая майора, сам завладел разговором:
— Командующий курит трубку, — есть, товарищ генерал, «Золотое руно»! Дня не сидел без руна! Начальник штаба болеет язвой, состоит на диете. Есть, товарищ начальник, диета, — удивляется даже. В степи ни колхозов, ни совхозов — получает полную молочную диету! «Где ты берёшь сметану, опасный человек?» — спрашивает. Вызвал меня специально, интересовался. В чём же главная суть? Будем ждать по нарядам, пока доставят, ничего не дождёшься. А тут нужна инициатива, размах большой, смелость. Вот завтра гоню машину в Сталинград — ясно, винный завод, после пожара, эвакуация, всего не вывезешь. А ждать, пока привезут, — ничего никогда не дождёшься. А если тебе что-нибудь нужно, пожалуйста, я такой человек — бери, оформлю, не пожалею, машины дам, на риск пойду. Но уж если мне нужно, давай, как первый друг даёт. И меня знают люди и говорят: «Аристова слово крепче всех нарядов и накладных». — Он посмотрел на собеседника и спросил: — Может, пива, товарищ майор?
— Ты, я вижу, себя в общем не ущемляешь, — сказал майор, показывая на стол.
— Я себе ничего не позволяю, — ответил Аристов. И он поглядел своими ясными голубыми глазами прямо в глаза Берёзкину. — Ни в какой мере! Для себя — нет! Я ведь живу у всех на виду: тут и комиссар штаба, я от него не хоронюсь!
Майор выпил и покачал головой.
— Хороша!
Он начал было ощупывать помидоры, выискивая достаточно зрелый, но не вошедший в мягкость, и смутился, с печалью вспомнив про жену — она всегда была недовольна, если он щупал помидоры или огурцы, лежавшие на общем блюде.
В это время зазуммерил полевой телефон, установленный на комоде. Аристов взял трубку:
— Техник-интендант второго ранга Аристов слушает.
Очевидно, говорило высокое начальство, так как во время разговора Аристов стоял прямо, с напряжённым лицом, и левой рукой поправлял гимнастёрку, счищал крошки еды. С его стороны весь разговор заключался в том, что он четыре раза произнёс: «Есть, есть, есть... понятно, есть...» Он положил трубку и сразу кинулся к фуражке.
— Извините, вы тут ешьте, ложитесь отдыхать, если хотите, меня вызывают по срочному делу...
— Ладно, пожалуйста, — сказал майор, — только насчёт машины давай не забудем.
— Сделаем, сделаем, — и Аристов кинулся к двери.
Майор находился на том градусе, когда человеку совершенно немыслимо оставаться без собеседника. Он подошёл к двери в маленькую комнатку, где сидела хозяйка, и позвал:
— Мамаша, а мамаша, пойдите-ка сюда.
Старуха вышла к нему.
— Садитесь, Антонина Васильевна, — пригласил майор, — может быть, рюмочку выпьете со мной за компанию?
— Можно, — ответила старуха, — с удовольствием. Это раньше, знаете, считалось бог весть что. Тоска-то какая!
Она выпила рюмку, закусила помидором.
— Ну, как он вас тут, бомбит? — начал разговор Берёзкин так же, как тысячи майоров, лейтенантов, бойцов начинали разговор со старыми и молодыми женщинами в фронтовых деревнях и городах.
Она ответила ему так же, как отвечали тысячи старух и молодых на этот вопрос:
— Бомбит, бомбит, дюже бомбит, милый.
— Что ты скажешь, — сокрушённо произнёс майор и спросил: — А вы не помните, мамаша, в старое время тут у вас в Камышине проживал такой Сократов?
— Ну как же, господи, не помнить, — сказала старуха, — мой ведь старик рыбачил, и я всегда рыбу им носила.
— И семейство его знали?
— Знали, конечно, знали, сама-то хозяйка ещё в ту войну умерла, а дочки у них — Тамара — та помоложе, а Надя, старшая, болела всё — за границу ездили с ней.
— Скажите, пожалуйста, скажите, пожалуйста, — сказал майор.
— А вы здешний, знаете их? — спросила Антонина Васильевна.
— Нет, я их не знаю, — подумав, сказал майор.
Старуха выпила вторую рюмку, налитую майором.
— Дай вам бог живым домой вернуться, — проговорила она и вытерла губы.
— Ну а как, что за люди были? — спросил майор.
— Это кто же?
— Сократов этот самый.
— О, он вредный был. Его тут все боялись. Генерал настоящий, не дай бог прямо. А она душевной женщиной была, и пожалеет, и расспросит, многим даже помогала, и в приюте сиротском всегда от неё подарки богатые были.
— А дочки, верно, в неё пошли характером, не в отца? — спросил майор.
— Дочки да, дочки тоже хорошие были, обе худенькие такие, простенькие, платьица на них коричневые, гулять ходили по Саратовскому проспекту или на Тычок, над Волгой садик у нас такой был.
Она вздохнула и сказала:
— Тут кухарка их старая жила, Карповна, по соседству с нами, её убило в прошлое воскресенье, когда днём налетел он. Шла с базара, меняла платок на картошку, и прямо около неё бомба упала. Карповна эта про них всё рассказывала. Надя померла в революцию, а младшенькую на службу нигде не брали, в союз не принимали, а потом нашёлся будто хороший человек такой, из простых совсем, плотником он, что ли, раньше был.
— Вот оно что, — сказал майор, — плотником?
— Вот видишь. И будто женился он на ней и имел неприятности, ему товарищи советовали: «Брось ты её, мало, что ли, в России девок да баб», а он ни в какую: «Я её полюбил и всё тут». А потом уж они хорошо жили, спокойно, и дети у них стали.
— Что ты скажешь, — говорил майор, — что ты скажешь.
— Да, теперь жизнь рассыпалась, — продолжала хозяйка, — народу-то, народу пропало! На старшего сына я похоронную получила, а младший вот уж год не пишет, — считают без вести пропал.
— Да, кровь наша льётся, — сказал майор.
Он отсел от стола к окну, вынул из полевой сумки белую металлическую коробочку, разложил на коленях полный портновский набор и стал выбирать нитку по цвету, чтобы залатать продравшийся в дороге локоть гимнастёрки. Шил он умело и быстро, каждый раз, прищурившись, оглядывал своё творчество.
— Ох, и ловок ты шить, сынок, — сказала старуха, переходя с майором на «ты».
Без гимнастёрки этот человек в опрятной рубахе, с лысеющей головой, с сероголубыми глазами, с немного скуластым загорелым лицом очень был похож на волжского рабочего, и ей неловко и обидно показалось говорить ему «вы».
— Шить я умею, — с улыбкой вполголоса сказал он, — надо мной в мирное время товарищи смеялись, говорили: «Наш капитан — портниха». Я могу покроить и на машине прострочить, и детское платье могу сшить.
— Что ж ты до службы портным был?
— Нет, я с двадцать второго года солдат.
Он надел гимнастёрку, застегнул воротничок и прошёлся по комнате.
Старуха, вновь переходя на «вы», сказала:
— Я вас вполне вижу, настоящего человека сразу понимаю, на ком держава стоит, кем держится, — и, хитро прищурившись, шёпотом сказала: — А вот этот приятель ваш, это уж воин. Такой разве понимает? Для него всё государство на спиртах стоит. Что государство, что контора — одно слово.
Майор рассмеялся и сказал:
— Ох, мать, умна ты, видно.
Она сердито сказала ему:
— Нешто дура?
Майор вышел погулять по улице, прошёл к домику напротив и спросил у девчонки, развешивающей на верёвке жёлтое солдатское бельё.
— Где тут Карповна жила, старуха?
Девочка оглянулась и сказала:
— Нету. И квартира заколочена, и вещи её в деревню невестка повезла.
— А где тут Тычок? — спросил майор.
— Тычок? — переспросила девочка. — Не знаю такого.
Он пошёл дальше и слышал, как девочка за его спиной смеялась и объясняла кому-то:
— Карповну спрашивает, за наследством жених приехал. И ещё «тычок» какой-то.
Майор прошёл до угла, вынул фотографию из кармана гимнастёрки, посмотрел на неё, потом послушал тонкие жалобные голоса гудков, вещавшие о новом налёте немцев, и пошёл обратно на квартиру отдыхать.
Ночью пришёл Аристов, он подошёл к Берёзкину и спросил, светя ему в лицо электрическим фонариком:
— Отдыхаете?
— Нет, я не сплю, — ответил майор.
Аристов наклонился к Берёзкину и зашептал:
— Ну и гонка мне была, завтра генерал армии Жуков из Москвы прибывает на «Дугласе», подготовлял всё к приезду.
— О-о, шутка ли, — сочувственно сказал майор, — шутка ли, ты бы всё ж и мне продукты кое-какие устроил на дорогу.
— Машина в девять утра сюда за вами заедет, — сказал Аристов. — Насчёт продуктов будьте спокойны. Не такой я человек, чтобы старого начальника не уважить.
Он стал стаскивать сапог, застонал, завозился, затих.
За перегородкой послышалось не то всхлипывание, не то вздох.
«Что такое, что за звук такой, — подумал майор и сообразил: — А, это хозяйка».
Он поднялся, подошёл в носках к двери маленькой комнаты и строго спросил:
— Ну, чего плакать, а?
— Тебя жалею, — сказала старуха, — одного похоронила, второй не пишет. А сегодня тебя увидела, жалею — в Сталинград едешь, а я знаю, там крови будет... хороший ты человек.
Майор смутился и долго молчал, потом он походил по комнате, повздыхал и лёг на постель.
Подполковник Даренский возвращался после лечения в тылу в резерв штаба фронта.
Лечение не принесло ему пользы, и он чувствовал себя не лучше, чем перед отпуском.
Его тревожила мысль о возвращении в резерв, где ждало его тяжёлое ничегонеделание.
Даренский остановился в Камышине, куда накануне пришёл штаб выходившей из резерва на фронт армии. В штабе артиллерии нашёлся знакомый, обещавший устроить Даренского на попутную машину, которая утром должна была пойти левым берегом Волги к Сталинграду.
После обеда Даренский, как это часто с ним бывало, почувствовал признаки начинающегося приступа желудочных болей и отправился на квартиру. Он лёг и попросил хозяйку согреть на керосинке воды и дать ему горячую бутылку. Приступ оказался слабым, но всё же уснуть он не мог. К нему постучался адъютант его приятеля Филимонова, заместителя начальника штаба артиллерии, и предложил зайти к полковнику.
— Передайте Ивану Корнеевичу, — сказал Даренский, — что у меня приступ, не смогу прийти. И напомните ему, пожалуйста, о машине на завтра.
Адъютант ушёл, а Даренский лежал с закрытыми глазами, прислушивался к разговору женщин под окном. Женщины осуждали некую Филипповну, пустившую ядовитую сплетню, будто Матвеевна поссорилась со своей соседкой Нюрой «через старшего лейтенанта».
Подполковник морщился от боли и скуки. Чтобы развлечься, он представлял себе фантастическую картину, как войдут к нему начальник штаба и командующий, сядут возле постели и станут трогательно и заботливо расспрашивать.
«Ну как, Даренский, дорогой, что ж это ты, — скажет начальник штаба, — даже побледнел как-то».
«Надо врача, обязательно врача, — пробасит командующий, оглядит комнату и покачает головой: — Переходи ко мне, подполковник, я велю вещи перенести, чего тебе здесь валяться, у меня веселей будет».
«Что вы, это всё пустое, мне бы только завтра утром в Сталинград».
Однако время шло, а генералы в комнате Даренского не появлялись. Зашла хозяйка и, оглянувшись, спит ли постоялец, стала перебирать глаженое бельё, сложенное на столике швейной машинки.
Начало темнеть, настроение у подполковника совершенно испортилось. Он попросил хозяйку зажечь свет, и та сказала:
— Сейчас, сейчас зажгу, вот только маскировку раньше сделать надо, а то ведь налетит антихрист.
Она завесила окна платками, одеялами, старыми кофтами так старательно, словно «юнкерсы» и «хейнкели», подобно клопам и мухам, могли пролезть в щели стареньких, рассохшихся рам.
— Давайте, давайте, мамаша, поскорей — мне работать надо.
Она пробормотала, что керосину не напасёшь: и воду греть, и свет жечь.
Даренский сердился и обижался на хозяйку. Она, видимо, жила неплохо, имела кое-какие запасы, но была необычайно скупа — потребовала с Даренского за квартиру, а за молоко спросила такие деньги, что даже в Москве было оно дешевле.