ЛИТЕРАТУРНЫЙ АЛЬМАНАХ, I 8 глава




Кюхельбекер и в лирике и в стиховой драме — поэт теоретизирующий. Каждая его вещь снабжена предисловиями и обильными комментариями, не только имеющими характер реальный, но часто являющимися и теоретическим обоснованием того или иного приема. Здесь сказывается поза новатора, которым Кюхельбекер неизменно себя сознавал. И новаторство лежит здесь прежде всего в области жанра. Наиболее прямым примером жанрового новаторства может служить позднейший его «Ижорский», задуманный как мистерия, moralite[188], более сложным и эволюционно значительным — трагедия «Аргивяне». Уже в первой его стиховой драме «Кассандра» сказываются черты, получившие дальнейшее развитие и завершение в «Аргивянах»: драма Кюхельбекера является результатом его лирики и разрабатывается сначала на античном материале (через призму лирической обработки Шиллера и Жуковского[189]), а потом и на основе изучения античных форм.

"Кассандра" представляет собою явно комбинированный жанр; это не столько лирическая драма, сколько драматизованное лирическое стихотворение. Характерно чередование в разных партиях разных размеров и строф, причем диалог Калхаса и Кассандры — диалог только по видимости, а на самом деле короткие реплики Калхаса по характеру близко подходят к репликам хора — это не прямой ответ на монолог, а всегда абстрактная сентенция, или предостережение, или сообщение. Таким образом, здесь дан диалог, по характеру своему не явно драматический, а лирический. Осознание этих лирических партий как хоровых произошло в «Аргивянах». Кроме того, нужно отметить еще две черты стиля «Кассандры»: 1) ввод в партии Кассандры рефрена и коротких окончаний, замыкающих строфы, 2) старательно выдержанный, намеренно подчеркнутый колорит античности: Аполлон назван Локсием, Аякс Аясом; сюда же изысканные античные имена — Тиндар, Гекатея; вместо принятого «эллины» употребляется «гелены» и т. д., так что для объяснения всех этих имен, важных по своей лексической окраске[190], понадобились даже особые примечания.

В 20-х годах Кюхельбекер углубляет свои античные изучения — начинается чтение Эсхила и Софокла в подлинниках[191]и работа над древними историками. Это сказывается в его трагедии «Аргивяне».

 

 

Вопрос об "античном влиянии" на русскую литературу, так же как и вопрос о "западноевропейском влиянии", при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не вопросом о «влияниях». Модный одно время метод усматривать в любых произведениях множество влияний был связан с психологическим отношением к литературе. Чем далее он развивался, тем более выяснялась его несостоятельность. В "Руслане и Людмиле" один исследователь насчитал более 80 отдельных «влияний», и это нисколько не подвинуло вопроса о ней. В результате этого метода произведение являлось суммой влияний, писатель пассивной психологической губкой, впитывавшей со всех сторон влияния, а русская литература — не рядом, соотносящимся с русским же бытом и обществом, а рядом, соотносящимся только с иноземными литературами.

Между тем «влияния» оказываются явлениями разнородными. Движущийся в определенном направлении писатель находит аналогичные направления в иноземных литературах и привлекает их результаты. Либо он ищет материалов и в этих поисках привлекает иноземные материалы. Это, разумеется, разные вещи. Своя литература определяет выбор и значение того и другого.

"Илиада" Гнедича была событием не только и не столько потому, что была переводом «Илиады», сколько и потому, что в ней был дан новый вид русского стихового эпоса (ср. оживленную и даже яростную полемику вокруг вопроса об эпическом метре и русском гекзаметре, которая идет в 1814–1820 гг. и снова возобновляется в 30-х годах Сенковским)[192]. Как перевод удовлетворяла и «Илиада» Кострова, и даже более, чем «Илиада» Гнедича. M. M. Кубарев, товарищ Погодина и любомудров, знаток античности, всегда, например, "был того мнения, что перевод «Илиады», сделанный Костровым <…> хотя и не размером подлинника, но выше перевода Гнедичева". ["Русский архив", 1889, кн. 1, стр. 167.]

Таково было мнение специалиста, смотрящего на «Илиаду» Гнедича только как на перевод.

Батюшков отстаивает Петрарку и Ариоста[193]вовсе не как итальянских писателей и не как писателей «вообще», а как нужные ему образцы для преобразования русского поэтического языка и жанров.

Кюхельбекер и за ним Катенин нападают так яростно на Горация ("прозаический стихотворец" — отзыв Кюхельбекера, "светский самодовольный педант" — отзыв Катенина[194]), потому что Гораций был поэтическим героем поколения карамзинистов.

Отзыв Катенина об античной комедии — отзыв заинтересованного современника-архаиста: "<…> что бы ни говорили некоторые из новейших критиков, комедия в Греции, переродясь из древней в новую, нисколько не выиграла: смелые политические карикатуры все же любопытнее и ценнее невинных картинок, украшающих английские романы прошедшего столетия". ["Литературная газета", 1830, № 19, стр. 151. "Размышления и разборы".] Того же мнения был и Шаховской (см. его предисловие к "Аристофану"). Точно так же нападки на «жеманного» Еврипида являются более нападками на Озерова, чем на Еврипида. ["Литературная газета", 1831, № 43, стр. 53, то же.]

И здесь очень любопытна корреляция, взаимоотношение, на которое до сих пор не обращалось внимания: например, поэты, культивирующие античные метры и жанры, часто одновременно работают на метрах и жанрах народной песни. Таковы, например, Мерзляков и Дельвиг. Одна и та же функция — обход метрического стиха и обновление лирических жанров — совершаются двумя, на первый взгляд, далекими формами: античной и народной[195].

Точно так же "античная трагедия с хорами" — «Аргивяне» Вильгельма Кюхельбекера по вопросам, в ней поставленным, ближе к «народной» трагедии Пушкина "Борис Годунов", чем, например, к переводам античных трагедий Мерзлякова. Вместе с тем, и самый античный материал в 20-е годы обладал вовсе не той слабой актуальностью, что сейчас. Каждое общественное движение (равно как и литературное) любит искать своих предшественников, опирается на них и фразеологически под них драпируется. Таким фразеологическим и лексическим планом в 20-е годы был античный план. [Эта функция его, как и другая — защитная, «цензурная» функция, вскрыта в печатающейся работе В. Гофмана о Рылееве[196].]

Какое хождение имел античный материал и какое значение имел он, легко заключить хотя бы из такого показания И. Д. Якушкина: "В это время мы страстно любили древних: Плутарх, Тит Ливий, Цицерон, Тацит и другие были у каждого из нас почти настольными книгами. Граббе тоже любил древних. На столе у меня лежала книга, из которой я прочел Граббе несколько писем Брута к Цицерону, в которых первый, решившийся действовать против Октавия, упрекает последнего в малодушии. При этом чтении Граббе видимо воспламенился и сказал своему человеку, что он не поедет со двора (к Аракчееву, как собирался. — Ю. Т.), и мы с ним обедали вместе". [И. Д. Якушкин. Записки. М., 1905, стр. 19.] Эта непосредственная семантическая влиятельность античного материала влечет к «античному» словарю поэзию 20-х годов и к тематическому материалу античности.

Всего любопытнее обмолвки или, может быть, попытки "обратного перевода" античных тем. Так, в трагедии Кюхельбекера, несмотря на старательнейшим образом выдержанный античный колорит, несмотря на введение драматических форм, долженствовавших быть каким-то аналогом античной трагедии (хор), нередко вместо «тиран» встретим «царь», вместо «агора» — «вече». Так античный материал, который теперь вовсе не ощущается как некоторая семантическая «надстройка», был ею в 20-е годы.

Подобия античных метров (пусть они на деле были бесконечно далеки от подлинных), как и подобие античной драмы, были формальными средствами борьбы с принятыми формами. Античный материал был условной семантической окраской тогдашней политической и художественной речи.

 

 

"Аргивян" Кюхельбекер писал в 1822–1825 гг.[197]Сохранились две рукописных редакции — первая и вторая, столь отличные друг от друга, что вторую редакцию приходится считать как бы разработкой того же материала на других принципах. Первая редакция, хранящаяся в Публичной библиотеке[198], представляет собой полный авторизованный список. Первая редакция дает пять действий и одно большое междудействие (между III и IV). [Рукопись написана на бумаге с водяными знаками 1822 г.; всего в ней 114 больших страниц (3080 стихов). Трагедии предпосланы «замечания», числом 59, представляющие собой не только объяснения типа реалий, но и теоретические экскурсы.]

От второй редакции дошло три действия (I действию первой редакции соответствует пролог) — 2280 стихов. Пролог был напечатан в «Мнемозине» 1824 г.[199]Отдельные хоры, счетом два, напечатаны в "Соревнователе просвещения и благотворения" за 1825 г., № VI и VII; цитата из третьего действия появилась в виде примечания к одной из прозаических статей Кюхельбекера в первой части «Мнемозины» [Эта цитата имела более счастливую судьбу, чем вся трагедия. Четыре стиха эти Н. Лернер признал, как известно, пушкинскими на том основании, что стихи хороши и Пушкин даже хотел взять их эпиграфом. Стихи имеются в Полном собр. соч. Пушкина, изд. Брокгауза, в т. VI, "Новые приобретения пушкинского текста". Стихи, действительно, хорошие[200].]. Рукопись этой редакции хранится в Пушкинском Доме.

Факты и отзывы таковы. В исходе 1822 г. первая редакция «Аргивян» стала известна друзьям, Дельвиг пишет около этого времени: ""Кассандра" твоя хорошие идеи в сторону — урод; два акта трагедии «Тимолеон», которые я читал, имеют много хороших стихов, но хоры однообразны; слишком много поют об Евменидах, а сцены не движутся; не знаю, каковы три последние. Ты страшно виноват перед Пушкиным. Он поминутно о тебе заботится <…> желает знать что-нибудь о "Тимолеоне""[201]. Это письмо любопытно, между прочим, и тем, что Дельвиг называет здесь трагедию «Аргивяне» по имени главного действующего лица ("Тимолеон"). По тону Дельвига можно предположить, что она вначале и называлась так[202]. Это не безразличный для нас момент. В первой редакции первое примечание гласит: "Автор назвал свою трагедию «Аргивянами», потому что хор в оной состоит из пленных аргивян. Он в этом следовал примеру греков, называвших нередко трагедию по хору. Доказательством сего могут служить «Эвмениды» и «Хоэфоры» Эсхила, «Феникиянки» Еврипидовы и проч.". Название в стиховой драме, вообще, вещь заслуживающая внимания. [Ср. замечательное наблюдение Л. Поливанова по поводу полного названия пушкинского "Бориса Годунова"[203].]

Название трагедии по участникам хора совершенно изменяет установку на главного героя, и здесь любопытна самая смена: от «Тимолеона» до «Аргивян». Эта смена лишь один из этапов в переработке трагедии у Кюхельбекера от первой редакции ко второй. [Кроме законченных пролога и двух действий сохранилось еще несколько черновых отрывков, по-видимому, из третьего действия. Есть основание предполагать, что во второй окончательной редакции «Аргивяне» так и не были закончены, хотя были доведены до 4-го акта (см. письмо Кюхельбекера В. Ф. Одоевскому от 1825 г. — "Русская старина", 1904, № 2, стр. 381). Так, Вяземский писал Пушкину в сентябре 1825 г.: "<…> новою катастрофою запутываешь ход своей драмы (дело идет о личной «драме». — Ю. Т.) и углубляешься в нее, как в лес или Кюхельбекер в своих «Аргивянах», который чем более писал, тем менее знал, когда кончит"[204]. Это, конечно, относится только к окончательной редакции; первая редакция, хранившаяся у Жуковского, была закончена и известна друзьям Пушкина.

Продолжаю о внешней истории «Аргивян».

Первую редакцию «Аргивян» в 1823 г. Кюхельбекер отправил Е. А. Энгельгардту для передачи Жуковскому и обсуждения вопроса о ее печатании. Энгельгардт, который, не видав трагедии, хотел рассмотреть, можно ли и нужно ли посвятить ее государю, подверг ее "гражданской келейной цензуре"[205]. "Твоих «Аргивян» я получил, — пишет он в письме от 12 июня 1823 г., - и просмотрел их прозаически, ибо о пиитическом их достоинстве судить не мое дело. И так, как прозаик, как друг твой и как человек, прошедший через горькую школу опыта, скажу тебе: «Аргивян» ныне тебе печатать нельзя <…>. В «Аргивянах» есть множество мест, мыслей, выражений, из коих могут извлечь яд, чтобы тебя отравить, погубить. Я передал все Гнедичу и Жуковскому, они, кажется, к тебе хорошо и искренно расположены; они, вместе, внимательно прочитают твое сочинение и произнесут приговор решительный. ["Русская старина", 1875, т. 13, стр. 370–371.] Сохранилась записка Гнедича к Жуковскому от июля 1823 г. (в "Русском архиве" ошибочная дата: 5 июня 1822 г. — очевидно, 5 июля 1823 г.), из которой видно, что он доставил «Аргивян» Жуковскому, но от обсуждения трагедии, по-видимому, уклонился: "<…> Я взялся было доставить тебе <…> прилагаемый пакет от Кюхельбекера. Об этом просил меня Егор Антонович Энгельгардт, на имя которого прислал Кюхельбекер своих «Аргивян», тебе для доставления. Если будешь отвечать ему, письмо можно доставить Энгельгардту"[206].

Энгельгардт, который обсуждал пьесу по ее "так сказать прозаическому, гражданскому составу"[207], писал, предупреждая мнение Жуковского и Гнедича: "Если они найдут пьесу хорошею, как стихотворцы, то, может быть, найдется какая-нибудь возможность напечатать и без имени; но и это опасно, ибо еще ни один писатель не успел в том, чтобы остаться незнаемым. Вернее оставить ее на время, до прояснения неба твоего, в porte-feuille — просмотреть, пересмотреть, очистить и, при благоприятных обстоятельствах, пустить в свет. Aucun auteur encore n'a souffert pour ne pas s'etre presse de publier son ouvrage, mais beaucoup ont pati pour l'avoir fait trop tot [Ни один писатель еще не пострадал из-за того, что не спешил напечатать свое сочинение, но многие пострадали, потому что поторопились с этим (франц.)]. Я очень чувствую, как больно должно быть отцу, когда он видит себя принужденным спрятать детище свое и держать его под спудом; но нечего делать: лучше принести маленькую жертву самолюбию авторскому, нежели, удовлетворив сему последнему, вредить себе!"

Мы не знаем отзывов и советов Жуковского, но благоразумие Энгельгардта не пошло на пользу "гражданскому составу" «Аргивян»: Кюхельбекер следует его совету, начинает «чистить» и исправлять — и в результате из трагедии «вольной» создает трагедию революционную.

В 1824-25 гг. он перерабатывает первый акт в пролог, печатает его в «Мнемозине», не оставляя работы над античной драмой вообще: 5 апреля 1825 г. он пишет Одоевскому: "При сем препровождаю к тебе пролог «Агамемнона» Эсхилова: сотвори с ним, что рассудишь за благо. Если еще участвуешь в «Телеграфе», отпечатай его в оном. <…> Если захочешь прибавить к моим замечаниям некоторые свои, напр.: об устроении греческой сцены (о чем можешь прочесть в Шлегелевых Dramatische Vorlesungen) или об единстве времени, как греки разумели оное, очень буду тебе обязан. <…> Четвертый акт моей трагедии готов: берег! берег!"

Ни перевода, ни античных штудий Кюхельбекера не сохранилось[208]. Для нас важен самый факт их существования. Тогда же он пишет "разбор Иоанны" ("Орлеанской девы" Жуковского)[209]. Замечание, что четвертый акт трагедии готов, можно толковать и следующим образом: из второй редакции дошли до нас три действия (пролог + два действия), вероятно, четвертый акт является третьим действием (не считая пролога), и для окончания оставался всего один акт (эпилог или действие)[210].

Журнальные отзывы о напечатанном прологе были сдержанны и выжидательны. "По достоинству пролога нельзя судить о всей трагедии", — писал "Сын отечества"[211]. Столь же сдержанны, хотя в общем благоприятны, отзывы о написанных хорах. Языков отозвался о них: "В них места достопочтенные" [Языковский архив, вып. 1. СПб., 1913, стр. 220.]. Трагедия не была окончена. Наступили декабрьские события. Чиновник следственной комиссии Ивановский, «исследовавший» рукописи декабристов, сохранил ее в своем архиве (находится ныне в Пушкинском Доме).

В "Альбоме северных муз" 1828 г., изданном им, он напечатал без подписей несколько произведений декабристов[212]. Трагедия Кюхельбекера не напечатана до сих пор.

Однако опыт Кюхельбекера не пропал даром для Пушкина.

 

 

Фабула «Аргивян» взята из греческой истории, причем и основные ее перипетии и основные характеры достаточно ясно намечены у Плутарха, Корнелия Непота[213]и Диодора. Ввиду того что Корнелий Непот вкратце, сценарно намечает все существенные детали фабулы, широко развитой у Плутарха и чрезмерно сжатой у Диодора, привожу его текст:

"Тимолеон коринфянин. Этот муж был без сомнения велик по мнению всех, ибо ему одному удалось — я не знаю, удалось ли это кому-нибудь другому, освободить угнетенное тираном отечество, в котором он родился, и уничтожить в Сиракузах, которым он был послан на помощь, укоренившееся рабство, а также и всю Сицилию, в продолжение многих лет опустошаемую войною и угнетаемую варварами, привести своим прибытием в прежнее состояние. Но при этом он боролся много с непостоянною судьбою и, что считается более трудным, переносил гораздо благоразумнее счастье, чем несчастье. Ибо, когда брат его Тимофан, вождь, выбранный коринфянами, овладел при помощи наемных войск деспотической властью и Тимолеон мог принять участие в правлении, то он был так далек от соучастия в этом преступлении, что предпочел свободу своих сограждан благоденствию брата и считал лучшим повиноваться законам отечества, чем царствовать над ним. Вследствие такого образа мыслей он постарался, чтобы его брат, тиран, был убит гадателем и общим родственником, замужем за которым была его сестра, родившаяся от одних с ним родителей. Он сам не только не поднял на него руки, но даже не хотел видеть братней крови; ибо, пока это совершалось, он оставался вдали на карауле, чтобы какой-нибудь телохранитель не мог прибежать на помощь. Этот знаменитейший поступок его не всем одинаково понравился: некоторые полагали, что он нарушил братнюю любовь, и из зависти помрачили славу его заслуг. Мать же его после этого поступка не впускала сына в свой дом и не могла смотреть на него, не проклиная его и не называя безбожным братоубийцею. Всем этим он был до того тронут, что иногда хотел положить конец своей жизни и посредством смерти удалиться из глаз неблагодарных людей". [Корнелий Непот для изучающих латинский язык без помощи учителя. В подстрочном переводе К. Я. Белицкого, IV испр. изд. Харьков, 1886 [1887], стр. 106–107.]

Уже один выбор подобной фабулы объясняет советы Энгельгардта не печатать трагедии. Античность в 20-х годах, как я уже говорил, была легкой, никого не обманывающей маской современных тем, маской, разумеется, не случайной, если учесть, что революционеры 20-х годов искали свои традиции широко, в том числе и в древности. (Стоит вспомнить, какое значение имели имена Брута и Августа, далее Овидия у Пушкина во время южной ссылки и т. д.)[214]

Итак, уже самая фабула — убийство тирана — была заранее опорочена. (Кстати, братоубийство было особо запрещенной фабулой во время Александра I, престол которого был связан с отцеубийством; даже "Борис Годунов" был неблагополучной в цензурном отношении пьесой — вспомним сомнения по этому поводу Пушкина.)

Разработка этой фабулы, сценарий которой давали Плутарх и К. Непот, могла пойти двумя путями. С одной стороны, в фабуле обострены моменты личного столкновения героев, с другой — самые мотивы столкновения могли повести к выходу за пределы "личной драмы". Каждое время и каждая литература относится к любому «сценарному» мотиву, любой фабуле в соотношении с литературою и внелитературными рядами. Поэтому можно и не говорить об «источниках» трагедии Кюхельбекера в общепринятом смысле слова, называя источниками, с одной стороны, материалы фабульного-сценарного характера, с другой — предшествующие обработки того же мотива.

Но эти обработки интересны другим — их разностью, доказывающей, как по-разному снуются мотивы одного и того же сюжета и какие новые мотивы вызываются — в зависимости от литературного ряда и внелитературных рядов.

Фабула "Тимолеон — Тимофан" бывала не раз использована в европейской поэзии. Одним из первых разработал фабулу Тимолеона в трагедии того же имени Жан-Франсуа Лагарп (1764). Трагедия его вызвала суровую оценку со стороны комментатора его сочинений (изд. 1806) [Oeuvres choisies et posthumes de M. de La Harpe, t. II. A Paris, 1806, p. 59–68], указывающего, что, "в то время как дух зрителя заинтересован соперничеством в любви или гордости", его шокируют насильственные страсти политического порядка. Комментатор считает фабулу не подходящей для трагедии и утверждает, что и Лагарп позже сам строго ее порицал.

Столкновение героев поставлено в зависимость от введенного мотива любви и долга. Пленная аргивская царевна Эронима, в которую влюблен Тимофан, честолюбива и требует от него во что бы то ни стало, чтоб он стал тираном. Борьба злой Эронимы с доброй матерью Тимофана, Исменией, за влияние над Тимофаном и составляет, собственно, главный мотив пьесы. Столкновение Тимофана с Тимолеоном имеет характер мотивировки драматического действия. [Полный отход от Плутарха сказывается в вымышленном имени Исмения (у Плутарха — Демариста), в вводе вымышленной Эронимы, выборе главного героя (у Плутарха — Тимолеон, у Лагарпа — Тимофан) и в изменении последнего героя: из "человека непостоянного", "дружившего с негодяями и наемниками", он обратился в слабого «любовника».]

Таким образом, перед нами фабула, деформированная любовной интригой до неузнаваемости. И недаром комментатор издания Лагарпа 1806 г. находил фабулу неудачно выбранной именно с этой точки зрения. В самом деле, фабула Тимолеона и Тимофана наиболее неудобная для "трагедии любви" — драматическая коллизия, основанная на гражданском, политическом мотиве, не усиляется, а ослабляется коллизией личной, в данном случае столкновением Исмении (матери) и Эронимы (жены). «Новизна» фабулы, отмечаемая комментатором, стерта тем жанром, в котором работал Лагарп: сценарий Плутарха и Непота подчинен второй фабуле, с которой смешан. Историческая фабула стала мотивом.

Диаметрально противоположна разработка фабулы у Альфиери (1788). Он сузил число действующих лиц до четырех: Тимофан, Тимолеон, друг Эхил и Демариста — мать. (Имена и отношение действующих лиц — по Плутарху.) Фабула развивается необычайно просто: мать делает попытки примирить обоих героев-братьев и когда-то общего друга их Эхила. Ее драматическая роль подчеркнута в диалоге с Эхилом.

Demariste: Je suis mere…

E chile: De Timophane ou de Timoleon?

Demariste: De tous deux.

[Цитирую по французскому переводу С. В. Petitot (Oeuvres dramatiques de comte Alfieri, t. 2. Paris, 1802 (an 10), p. 222); в подлиннике:

Demarista: Son madre…

Echilo: Di Timofane.

Demarista: D'entrambi…

Tragedie di Vittorio Alfieri, t. III. Firenze, 1803, p. 124.]

Собственно, вся драма развивается между матерью и двумя сыновьями. Присутствие Эхила в трагедии требуется характером Тимолеона: он нужен для того, чтобы убить Тимофана вместо Тимолеона. Характеры скомпонованы так, что личная фабула как бы эксцентрична по отношению к политической: оба брата нежно любят друг друга до конца, и политическая коллизия дана на противоположности личной ситуации. Тимофан, казнящий сообщника брата, зовет его с другом Эхилом к себе во дворец, чтобы защитить их. Оба требуют казни для себя. Тимофан отказывается казнить их. Эхил убивает его. Тимофан умирает, прощая Тимолеона, а Тимолеон пытается покончить с собою. Нарастание дано в постепенном повышении хода политической коллизии, при неподвижности соотношения личных мотивов. При этом действие развертывается диалогом чисто политическим, политика является речевым материалом драмы. Подлинное же политическое действие дано за пределами самой трагедии. Все узнается из рассказов. Действие трагедии мотивировано другим действием, в ней не данным. Смена в фабулах романа собственно состоит в том, что в романах позднейшей формации, отталкивающихся от предшествующих, второстепенные герои становятся на место главных, мотивы кончающие становятся отправными, или, говоря более обще, главной становится среда. Так и трагедия Альфиери ясно намечает как бы вторую «среду», которая за пределами трагедии. Это совершилось благодаря полнейшему отказу от любовной фабулы. Этот отказ именно и бросился в глаза французскому комментатору Альфиери Petitot: "Il me semblait qu'il fallait en ecarter toute intrigue d'amour". [Мне казалось, что надо устранить из нее всю любовную интригу (франц.). - Oeuvres dramatiques de comte Alfieri, t. 2, p. 267.]

Трагедия Мари-Жозефа Шенье «Тимолеон» отрешается от трактовки характеров, намеченных Альфиери: прямолинейный якобинец Тимолеон, его двойник Ортагорас, нужный уже не столько для убийства, сколько для того, чтобы быть символическим представителем граждан республики, прямолинейная Демариста, оправдывающая убийство преступного контрреволюционера-сына, Тимофан, колеблющийся и подговариваемый к заговору против свободы, — таковы прямолинейные схемы агитки времен Великой французской революции. Фабула изменена: заговорщик не Тимолеон, а Тимофан, узурпирующий свободу. Эта прямолинейность неминуемо требовала какого-то драматического материала для заполнения действия, так как прямого действия явным образом не хватало. Действительно, в трагедии даны массовые сцены (второй и третий акт, место действия в "la place publique de Corinthe" [Площадь Коринфа (франц.)]), введены заговорщики, войска (правда, безмолвные) и, наконец, хор, le choeur du peuple et des guerriers [Хор граждан и воинов (франц.)][215], не только обрамляющий лирическими строками действие, но иногда играющий и активную роль, он подает реплики в александрийских стихах. [Я уклоняюсь здесь от рассмотрения драматического стихотворения Раупаха "Timoleon der Befreier" (1814), представляющего собою прозрачное восхваление «освободителя» Александра. Фабула эта чисто лирическая, не имеет ничего общего с драматической линией, здесь анализируемой, и стихотворение любопытно лишь по развитым партиям хора; в смысле употребленных Раупахом метров это одно из наиболее развитых хоровых действий. В стихотворении употребляются балладные метры, гетеанский верлибр, античные метры, двустопные амфибрахии с перекрестной рифмовкой, пятистопный хорей и т. д. В разнообразии хоровых метров Кюхельбекер, несомненно, воспользовался немецкой традицией.]

Таким образом, называть пьесы, в которых была использована и деформирована историческая фабула, источниками по отношению к трагедии «Аргивяне» нет нужды. Экскурс в сторону фабулы помогает нам уяснить, как разные материалы находятся под вывеской одной фабулы.

 

 

Кюхельбекер в своей трагедии решительно подходит к разрешению вопроса, во-первых, о драме с национальным колоритом, во-вторых, о драме массовой, в-третьих, массовую драму он конструирует как драму толпы и ее представителей и как драму хоровую, в-четвертых, от редакции к редакции он постепенно изживает любовную интригу.

В 1824 г. Кюхельбекер, ревностно изучающий драматическую литературу, выступает с обвинительным актом против поэтики Шиллера (и Байрона). Назвав Шиллера недозрелым[216], он в другой статье развивает законченную критику Шиллеровой системы: "Шиллерова поэтика не без предрассудков; предубеждения его противу великих французских трагиков известны <…> Драматург Шиллер в младшем графе Море, в Дон Карлосе и маркизе де Поза, в Максе, в лицах, которые изобразил с самою большей родительскою (сочинительскою) нежностию (con amore), представляет себя, одного себя только, по чувствам и образу мыслей, бывшим его собственными в разных эпохах его жизни.

Шиллер перескакивал от поэзии к истории, от истории к поэзии, от трагедии Шекспировой к Дидеротовой драме и Гоцциевым маскам, от прозы к стихам и, наконец, от новейших к древним, не с внутренним сознанием собственных сил — стяжанием мужа, но с беспокойством юноши. В доказательство приведу только его "Тридцатилетнюю войну" и "Освобождение Нидерландов", исполненные блестков, противуположностей, витииватости, вовсе не исторических; его "Марию Стуарт", которая не есть ни история, ни трагедия; его "Коварство и любовь", где Шекспир и Дидерот, ужас и проза, ходули и низость нередко встречаются на одной и той же странице. Риторические тирады, где ожидаешь поэзии сердца, тирады, которые иногда попадаются даже в «Валленштейне», в лучшем Шиллеровом творении; наконец, его "Мессинскую невесту", в которой он вдруг Иокасту Еврипидову, и хор, и роковое предопределение греков переносит в средние века, в лоно Христовой церкви, в Сицилию, покорную северным завоевателям. Шиллер почти никогда не перестает быть европейцем, немцем XVIII столетия; а если где и подражает древним, — то не у места и не кстати: Кассандра его живая немка. <…> Краски греческой местности и нравов греческих разводит северною водою, многословием <…> Далее, в "Дон Карлосе" характеры Филиппа, Позы и Карлоса составлены по немецкому же образцу; они никогда не могли существовать пи на престоле, ни близ оного, а еще менее под небом полуденным". [ «Мнемозина», ч. III, 1824, стр. 166–169.]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: