Борьба за духовное братство 17 глава




Через несколько недель я получил ответ из дрезденского издательства. Эрих Кестнер живет не в Дрездене (ГДР), а в Мюнхене (ФРГ). И хотя Кестнер оказался не товарищем, а господином, я написал ему в Мюнхен. Через четыре месяца я получил бандероль – несколько книг Эриха Кестнера, краткую его биографию и сопроводительное письмо, написанное, разумеется, секретарем, а им лишь подписанное.

Со стихами Кестнера произошло то же самое, что и с книгой Цвейга: они легли, так сказать, в долгий ящик. Я попытался кое-что положить на бумагу, но скоро вынужден был признать, что это мне пока что не по силам. Однако Цвейг не отпускал меня от себя. Если у меня что-то не получается и я понимаю это, значит я на верном пути. Большие вершины так просто не покоряются. К их взятию надо долго готовиться. Я помышлял о непокоренных вершинах, а сам трудился ради хлеба насущного. Трудился не покладая рук, но, очевидно, в жизни моей снова началась черная полоса: на все, что я предлагал, редакции отвечали отказом, а то немногое, что удавалось пристроить, не приносило ни богатства, ни славы.

Таким образом, средой моего обитания снова был город с его улицами и площадями, концертными залами и тогда еще дешевыми кафе, где можно было поболтать, помечтать, а иногда предаться той или иной иллюзии. В ту пору – во всяком случае, так воспринимал я – и в послевоенном Ленинграде все еще можно было почувствовать старый Петербург. А возможно, мне это лишь казалось, потому что я почти одновременно читал Достоевского, и множество книг, посвященных известным деятелям искусства Петербурга, и цвейговский «Вчерашний мир» с его удивительным описанием старой Вены и ее ауры.

Во всяком случае, каким-то имплицитным способом я пытался в своем представлении объединить оба города – Ленинград и Вену. Мне казалось, что в музыкальных, литературных, культурных традициях обоих городов есть много общего, и в архитектуре, которую – что касается Вены – я знал лишь по открыткам, тоже. И здесь еще было – так казалось мне – нечто общее: неистребимый дух терпимости и доброжелательности, который ощущался в людях, родившихся в старом Санкт-Петербурге.

Думаю, не без воздействия Цвейга я начал не только разделять, но и объединять два мира – мир сегодняшний и мир вчерашний. Я все чаще задумывался о постоянной работе, о гарантированной зарплате, способной удовлетворить мои не такие уж большие потребности.

Бесцельно шатаясь по Невскому, я неожиданно столкнулся с Алексеем Германом; но он был не один, а с симпатичной девушкой – как тут же выяснилось, манекенщицей в Доме мод. Алексей, с которым мы давно не виделись, заявил, что я им не помеха, а даже наоборот и что он меня никуда не отпустит. Девушка из Дома мод, оказывается, училась в техникуме легкой промышленности. Туда-то они и направлялись. «Будем сдавать зачеты втроем, – заявил Алексей. – Заодно посмотрим на эту лавочку». Держался он, как обычно, весьма непринужденно, тем более рядом с такой девушкой. Надо отдать ему должное: будущий всемирно известный кинорежиссер толк в красоте понимал уже в юности.

Гуляя, мы добрели до техникума. Я остался дожидаться их в вестибюле, от нечего делать рассматривая расписание, объявления, – и вдруг на одном из них читаю: «Срочно требуется преподаватель английского языка». Правда, шесть часов в неделю, ровно четверть ставки. Но это больше, чем ничего. Почему не попробовать? И я, недолго раздумывая, написал заявление. Наверное, сама судьба мне послала в этот день Алексея с его красавицей.

Вот так я стал преподавателем техникума легкой промышленности. У меня сложились хорошие отношения и с коллегами, и со студентами. Я вспоминаю студента факультета конструкторов-модельеров (который, между прочим, окончила Лешина тогдашняя подруга), моего тезку, которого неожиданно годы спустя встретил в Вене. У Геннадия многие одалживали деньги: деньги водились у Гены всегда. Учебу он совмещал с бизнесом. Таких парней в ту пору было немало. Зная несколько слов по-английски или по-немецки, они промышляли возле гостиниц, принадлежавших «Интуристу». Вылавливая иностранцев, которых тогда в гостиницах было не так уж много, предлагали им за заморские тряпки отечественные сувениры или рубли. Свою добычу они потом продавали с большим наваром. Появилось новое слово «фарцовщик».

Не знаю, зачем он учился в техникуме. Не думаю, что он хотел стать закройщиком. Может быть, для того, чтобы иметь прикрытие (тогда велась борьба с тунеядцами). Вскоре Гена оставил техникум и сел за баранку такси. Его черная «Волга» паслась у гостиницы «Астория» или «Европейская». Он возил иностранцев, по существу занимаясь все той же фарцовкой, только в более безопасных условиях. Позже он выехал в США, но после распада Союза снова объявился здесь, в Ленинграде, как совладелец американо-русской фирмы (joint venture) – щедрый и одновременно хищный.

В техникуме работал художник. Будущим конструкторам-модельерам он преподавал рисунок. Было ему за сорок. Совсем юным ему довелось пройти дорогами войны. А звали его Петр. Однажды он подошел и сказал, что хотел бы нарисовать меня. Ему, уточнил художник, нравится моя голова. Отказаться я не посмел, но и позировать не очень-то торопился. Я волынил, а он настаивал. Наконец он решительно заявил: «Приходи. Я поставлю тебе бутылку, и пока ты будешь тянуть из нее, я тем временем буду развлекать тебя разговорами и работать». Одной бутылкой не обошлось: было три или четыре сеанса. Я был рад, что появился единственный мой портрет, большой и написанный маслом. Сеансы кончились (иначе я мог бы спиться), и я напрочь забыл о своем портрете.

И вот через много лет в Русском музее, где разместилась выставка, посвященная очередному Великому Октябрю, я нос к носу оказываюсь перед своим двойником – правда, немного моложе и не в костюме, а в свитере. Вот так встреча с молодостью! И все благодаря давно существующей машине времени – искусству живописи.

Я был неимоверно растроган. Вот так встреча! Какая приятная неожиданность! Я был настолько сосредоточен на своем двойнике, что не сразу заметил, в какой необычной компании он находится. Его окружали известные всем ученые, артисты, писатели, композиторы, крупные партработники и передовики производства. Куда ты попал, приятель? Я так долго простоял перед этим парнем в свитере крупной домашней вязки и настолько к нему прикипел, что не хотел уже с ним расставаться. Выяснив, что портрет является собственностью художника, я стал размышлять, как мне лишить его этой собственности. Я ему позвонил, и он пригласил меня в свою мастерскую на Васильевском острове.

Это было просторное, полное света и воздуха помещение, совсем непохожее на каморку, в которой он меня спаивал. Повсюду висели или стояли картины (пейзажи или фольклорные композиции), набившие оскомину. Но, как он мне поведал, его творения шли неплохо, и за валюту – в основном японским туристам, влюбленным в русскую душу. Я задал себе вопрос: а то ли они принимают за русскую душу? Так что Петр, можно сказать, процветал.

Я поздравил его с успехом и заговорил о портрете: не хочет ли он мне его уступить? «Ишь чего захотел! – ехидно воскликнул Петр. – А помнишь…» И он мне напомнил все: как долго он меня уговаривал, а я все увиливал; о водке, которую он на меня потратил. Я тут же достал из портфеля бутылку, которую прихватил по случаю нашей встречи, и легкомысленно заявил, что готов покрыть все накладные расходы. «Десять бутылок!» – отрубил Петр. Домой я вернулся с портретом, но уже на такси.

Кроме благодарности за портрет, я должен благодарить Петра за помощь, которую он оказал мне, чтобы я мог получить работу в издательстве «Аврора». Будучи экспертом издательства, он позвонил мне однажды и попросил сделать пробный перевод с русского на немецкий. Перевод был принят, и время от времени издательство еще не раз обращалось ко мне с такими заказами. В частности, в моем переводе издательство выпустило монографию Анатолия Подоксика «Пикассо». Автор монографии был одержим гением Пикассо и современной живописью, но в Эрмитаже, сотрудником которого он являлся, подобная одержимость была наказуема. Талантливого искусствоведа запихнули в отдел доисторических древностей. Несмотря на это, он продолжал свою исследовательскую работу, результатом которой явился капитальный труд о живописи Пикассо. До публикации своего труда он не дожил. Выход альбома стал возможен, благодаря усилиям его вдовы, лишь во времена перестройки.

Но я еще работаю в техникуме, преподаю английский язык. Жизнь не стоит на месте: я уже не почасовик, а полуставочник. Не знаю, как долго мне пришлось бы прозябать в техникуме на полставки, но, на мое счастье, в моем родном институте открылись Высшие педагогические курсы иностранных языков, и я на целых два года снова сажусь за учебу, чтобы по окончании преподавать уже в вузе. Мало того что моя стипендия в два раза больше зарплаты полуставочника в техникуме, я снова встречусь с моими прекрасными учителями – с теми людьми, которым я всегда поклонялся.

И тут я должен назвать Тамару Исааковну Сильман, профессора, великолепного знатока немецкой поэзии, одного из первых переводчиков Райнера Марии Рильке на русский язык, научного руководителя моей диссертации. Я должен назвать ее мужа Владимира Григорьевича Адмони, профессора, выдающегося ученого, получившего международную известность. Это их, как и Олега Дмитриевича Вейцмана, я считаю своими наставниками в самом широком смысле этого слова.

Я встречался с Адмони и Сильман не только в учебной аудитории. Я часто бывал в их доме. Говорили не только о науке, литературе. Сарказм и горечь слышались в голосе Владимира Григорьевича, когда речь заходила о русской истории, которая, как он считал, состояла из крайностей: скучный ужас и ужасная скука. Он пояснял это то ли былью, то ли анекдотом о драматурге Евгении Шварце, с которым дружил и который, ожидая ареста, каждую ночь был вынужден вслушиваться: не приехала ли за ним пресловутая маруся. А машина все не приезжала и не приезжала. Но как-то ночью в квартире Шварцев раздался звонок. Шварц встал и сказал жене: «У меня нет ни сил, ни желания открывать дверь этим подонкам. Сделай милость, пойди и открой, а тем временем я оденусь».

Пока Шварц одевался, он прислушивался к голосам в прихожей, но не отважился выйти. Тянулись томительные секунды, а затем дверь захлопнулась. Вошла жена, все еще бледная, и сказала: «Слава богу, Евгений! Пожар». Оказывается, в соседнем доме случился пожар, и дворничиха обходила квартиру за квартирой, чтобы предупредить жильцов. Это выражение («Слава богу, пожар!») стало крылатым у тех, кто пережил страшное время репрессий.

Владимир Григорьевич – почти ровесник столетия – знал много подобных историй и рассказывал их очень живо, эмоционально и артистично. Точно так же он рассказывал и о немецкой литературе. Много цитировал по памяти и подчас называл такие имена и такие произведения, о которых я ничего не знал. Я старался незамедлительно ликвидировать эти пробелы. Личное общение с такими людьми давало мне очень много.

Моим вторым домом в это время стала Публичка. Знаменитая наша Публичная библиотека, расположенная в центре города, более того – в центре Невского. Для меня этот центр обозначала не столько его топография, сколько та интеллектуальная атмосфера, которая царила в Публичке. Определенную часть времени я проводил не в читальном зале, а в ее легендарной курилке, куда сходились не только курящие. Здесь, в клубах табачного дыма, рождалась истина. Но сейчас мне вспомнилась одна встреча, происшедшая на перекрестке Невского и Садовой, когда я шел из Публички, размышляя после многочасового чтения о различного рода инструкциях, и указаниях, и дополнениях русских царей в отношении евреев в Своде законов Российской империи; о том, что мало что изменилось в этом вопросе за последние двести лет.

Впрочем, «встреча» – не совсем подходящее слово. Из вагона идущего мимо трамвая выбросили человека. Он покатился прямо к моим ногам. Я помог ему встать на ноги. Это был молодой человек, мой ровесник. Я спросил, что случилось. Он взглянул на меня: «Да так, ничего». Но потом, когда он пришел в себя и заметил мое участие, он сказал, что его приняли за еврея со всеми вытекающими отсюда последствиями. «Вот и все», – виновато развел он руками.

Тут я должен сделать одно пояснение. Это произошло во время Шестидневной войны Израиля и Египта, и советская пропаганда весьма способствовала очередному взрыву антисемитизма. Поэтому, когда его приняли «не за того парня», ему заявили: «Убирайся в свой сраный Израиль!» – а для начала выбросили из трамвая.

Так я познакомился с Робертом Петросяном, армянином, смахивающим на еврея, за что он и был наказан. Аспирант Первого медицинского института, он станет известным в Ереване врачом и профессором. Когда он уедет домой, мы будем с ним переписываться и я получу приглашение в Ереван. Я опять забегаю вперед, но хочется поделиться и чем-то приятным. Я с радостью принял приглашение Роберта, решив, что возьму с собой Марину (дочери было четырнадцать лет): такая поездка ей будет полезна.

Сначала мы доехали до Москвы, откуда шел поезд на Ереван. В Москве остановились у бывшего моего одноклассника, который еще в школе проявил недюжинные способности к приспособленчеству. Он стал партийным работником, быстро сделал карьеру и был переведен из Брянска в Москву ответственным сотрудником орготдела ЦК. Жил он в прекрасной огромной квартире и принял нас очень радушно, предоставив отдельную комнату. Моя Марина, чуточку пообвыкнув, потянулась к многочисленным книжным полкам. Я тоже обратил на книги внимание: многих днем с огнем не сыскать, а тут они стояли как новенькие, очень нарядные, символизируя благополучие этого дома.

Марина тогда начинала писать стихи. На это ее подвигло творчество тезки – Марины Цветаевой. И когда я не без отцовской гордости об этом обмолвился, то жена моего однокашника, дама внешне вполне приличная, представительная, посоветовала Мариночке не стесняться и отправить свои стихи на отзыв этой самой Цветаевой. Я не мог обойти этот маленький эпизод, не относящийся к теме поездки в Армению, поскольку этот штришок характеризует не только нашу столичную партократию, но и весь уклад нашей жизни, в которой торжествовало мещанство.

На третьи сутки пути от Москвы, подъезжая уже к Тбилиси, мы исчерпали все запасы еды. Вагон-ресторан не работал, а нам еще предстояло ехать и ехать. Но на перроне нас поджидал приятель, грузин. Я сразу поинтересовался, нельзя ли нам раздобыть нечто съедобное. Он подбежал к киоску и вскоре вернулся счастливый с несколькими бутылками минеральной воды. Я с недоумением взглянул на него, ведь в витрине киоска просматривались продукты и потверже. «Вот-вот, потверже, – засмеялся приятель. – Я спросил продавца, естественно по-грузински, что́ мог бы он предложить для друзей. А он мне выдал минеральную воду и сказал, что своим землякам и друзьям земляков больше предложить ничего не может. Все остальное он и собаке своей не дал бы». Этим запомнилась нам столица Грузии в этот раз. А ведь сколько замечательных застолий пережили мы именно в Тбилиси ранее!

Наконец мы прибыли в Ереван, и я угодил в дружеские объятия Роберта. Его сопровождала жена-красавица, армянка, словно пришедшая из мира восточных сказок. Но вскоре я сам очутился в этом сказочном мире. В нашу честь устроили настоящее пиршество, на которое пригласили многочисленных родственников и которое продолжилось потом, когда мы должны были посетить этих родственников и в Ереване, и по всей Араратской долине.

Роберт возил нас в Эчмиадзин, христианскую святыню армян. Хлеб, который нам подавали, пекли, как в старину, в сложенных из камня печах. А со всех сторон обступали нас виноградники, увешанные тяжелыми гроздьями. Произносились длинные красивые тосты. Пили за здоровье присутствующих и отсутствующих, пели, танцевали, веселились. Поражали строгость и величие старческих лиц (и мужских и женских), словно высеченных из камня, на котором природа оставила свои тысячелетние следы. От этих лиц, отрешенных от окружающей суеты, веяло суровой печалью, и, глядя на них, я невольно думал о судьбе армян (древнего народа), так близкой к судьбе другого народа – еврейского. Сколько пришлось им выстрадать! А ныне – рассеяны по всему свету. Я установил и другое: в Армении почти нет евреев. Почему?

В Эчмиадзине мне довелось побеседовать и об этом с одним из иеромонахов монастыря. Мы говорили о страшной бойне, которую устроили турки неправоверным армянам в 1915 году; о сталинском терроре и рассеянии армян и евреев; и параллели между геноцидом армян и евреев были для нас очевидны.

И тут заговорил Роберт, в основном молчавший во время нашей беседы. Он рассказал притчу. Старый армянин перед смертью собирает всех своих детей, и внуков, и правнуков, чтобы дать им последнее наставление. «Дорогие сыновья, дочери, внуки и правнуки! У меня к вам одна лишь просьба: берегите евреев, где бы они вам ни встретились». Никто ничего не понимает, пожимают плечами, переглядываются. И тогда умирающий поясняет: «Ибо, как только покончат с последним евреем, тут же возьмутся за нас». Когда я вспоминаю теперь об этом, я думаю невольно о том, что с нами случилось за минувшие годы. Чудовищное землетрясение в Спитаке, распад Союза, кровавое столкновение азербайджанцев с армянами в Карабахе, исход армян из Баку.

Мы с Робертом переписывались, перезванивались. Одно из его писем пришло из Степанакерта как раз после побоища в столице Карабаха. Письмо, полное отчаяния и безнадежности. Теперь, когда за моим окном тихая улица Вены и судьба подарила мне дружбу с другим армянином, известным тенором Ваганом Миракяном, я часто думаю о Франце Верфеле – австрийском еврее, написавшем более полувека назад «Сорок дней Муса-Дага», роман об ужасающей резне армян озверевшими турками в 1915 году и о том, что буквально через несколько лет сам писатель был вынужден бежать со своей родины, чтобы спастись от другого озверевшего полчища – от фашистов.

В начале восьмидесятых годов я перевел пьесу Франца Верфеля «Якобовский и полковник», которую он написал в 1944 году в США, куда ему удалось перебраться из Франции, в которой он находился после бегства из Австрии, пока фашисты не нагрянули во Францию. Перевод этой пьесы до сих пор не нашел в России ни издательства, ни театра. Позволю себе привести из нее большую цитату. Якобовский, обращаясь к полковнику, объясняет, почему происходят мировые трагедии: «Вы поляк, и я тоже поляк, хотя вы и изгнали меня с моей родины трехлетним ребенком… И когда потом в Германии в тридцать третьем году на меня обрушилась эта чума и это зло, то вы, поляки, потирали руки и говорили: „Поделом этому Якобовскому!“ И когда затем позднее, в Австрии, на меня обрушилась эта чума и зло, вы пожимали плечами и говорили: „Какое нам дело до этого?“ И не только вы говорили: „Какое нам дело?“ – но и все другие сказали. Англичане, и американцы, и французы, и русские! И когда затем в Праге разразилась эта чума и это зло, вы все еще верили, что вам нет до этого дела, и даже, воспользовавшись возможностью, ударили в спину бедному чеху. Когда это постигло вас самих, эта беда и эта чума, то вы были очень удивлены и совершенно не подготовлены, и с вами разделались за семнадцать дней. Это что, неправда? И кое-что еще. А ведь если бы с самого начала вы и все другие не говорили: „Поделом этому Якобовскому!“ или хотя бы: „Что нам за дело?“ – а сказали бы: „Этот Якобовский – тоже человек, и мы не потерпим, чтобы с человеком так обращались“, то все вы через пару лет не погибли бы столь жалко, глупо и позорно, и в пределах шести недель с чумой было бы покончено, а Гитлер остался бы тем, что он и есть, – болваном, завсегдатаем вонючей мюнхенской пивной».

Мы воспринимаем историю только в прошлом, несмотря на то что ее хищные и жадные щупальца тянутся в настоящее и все еще нас достают. Я не знаю, где затерялись следы врача-армянина Роберта Петросяна.

Но я возвращаюсь к «Вчерашнему миру». Вскоре после своего возвращения из армии я попытался заинтересовать этой книгой одно из московских издательств и сразу же получил отказ. Оно не могло доверить такую серьезную, большую работу безвестному переводчику. Дело было, конечно, не в этом. На первом месте стояли идеологические причины. Вот тут я действительно был неопытен.

В шестидесятых годах в Союзе только две книги Цвейга оставались еще неопубликованными: «Мария Антуанетта» и тот же «Вчерашний мир». Я сделал вторую попытку: отправил в издательство «Прогресс» подробную заявку, приложив к ней уже переведенные главы. К этому меня подтолкнула публикация мемуаров Ильи Эренбурга. Я, понятно, не знал, какому сокращению они подверглись. С меня было достаточно и того, что́ мы тогда прочитали. Какой же я был наивный! Я даже не осознавал того, что наш читатель не осведомлен о происхождении Цвейга. Советскому читателю вовсе не обязательно было знать, что такой большой и популярный австрийский писатель был евреем.

Через несколько месяцев я получил отказ (я его сохранил). Издательство сообщало, что уже располагает переводом «Вчерашнего мира». Естественно, это было ложью. Мне оставалось только смириться, но я смириться не мог. Ну что ж, буду переводить для души, а там посмотрим.

Я все еще верил в «когда-нибудь». Разве Томас Манн, который оценивал «Вчерашний мир» как великую книгу, приветствуя выход ее в Германии, не писал, что она проделала долгий путь к читателю? И я задавал себе вопрос: сколь долог может быть путь этой книги к русскому читателю?

Время шло своим чередом. Я окончил Высшие педагогические курсы. Появлялись новые мои переводы. Олег Вейцман, мой наставник и друг, порекомендовал меня своему однокашнику по «Анненшуле» Ефиму Григорьевичу Эткинду, профессору Педагогического института имени Герцена, который подыскивал переводчика для писательской делегации из ГДР. Многим, думаю, это имя известно. Пройдет еще какое-то время, и Эткинда, лишенного всех званий и должностей, вышлют из нашей страны за более чем активную поддержку двух будущих нобелевских лауреатов: Александра Солженицына и Иосифа Бродского.

Я откликнулся на предложение Эткинда. Делегация, которую принимал ленинградский журнал «Нева», была небольшой. В нее входили члены редколлегии журнала «Новая немецкая литература». С одним из них (Ахимом Рошером) у меня установились тесные отношения. Он помогал мне собирать материал о Стефане Цвейге, а также рекомендовал произведения писателей ГДР для перевода на русский язык и публикации их в «Неве». Когда он приезжал в Ленинград, я постоянно сопровождал его, а он в свою очередь опекал меня в Берлине. Хотя наши взгляды в чем-то не совпадали, мы были полезны друг другу.

Поначалу сотрудничество мое с «Невой» складывалось вполне удачно. Я переводил таких известных писателей ГДР, как Анна Зегерс, Эрвин Штриттматтер, Криста Вольф или Франц Фюман. Правда, порой приходилось иметь дело с литературой, которую трудно было назвать художественной: вернее было бы – идеологической. К счастью, подобных произведений было немного. Иначе упал бы уровень самого журнала.

Сразу скажу: выбирать мне не приходилось; делал то, что заказывали. Но и тут возникали разные осложнения, порой имевшие гротескный характер. Так, в книге Альфреда Куреллы «На пути к Ленину» автор писал о русском головотяпстве, которое облегчало доставку нелегальной литературы в Россию. В редакции разразилась настоящая буря: подобным выражением переводчик оскорбляет русский народ! Понадобилась экспертиза, чтобы эта буря затихла. Но подозрительное отношение ко мне не исчезло. В книге было много еврейских имен, которые принадлежали крупнейшим деятелям партии и комсомола, репрессированным по указанию Сталина. Эти имена и все, что связано с ними, были, разумеется, вымараны. Книга значительно похудела.

В итоге мое сотрудничество с журналом стало разлаживаться. Главный редактор был из партийных функционеров, направленных после войны на литературный фронт. В сущности, он был человек неплохой, даже добрый. Но были две вещи, которых он никогда бы не потерпел на страницах вверенного ему журнала. Это так называемый блуд и все, что хоть как-то затрагивало еврейскую тему. При малейшем намеке на то или другое главный редактор, насупившись, вежливо, но брезгливо ронял: «Прошу вас, этого не надо. А это, пожалуйста, уберите».

Страницы журнала населяли бесполые существа, имевшие незапятнанное происхождение. Кровь иногда ударяла им в голову – но никогда ниже. Журнал соответствовал основным требованиям партии: он был идеологически выдержан и морально устойчив.

Не складывались отношения и с ответственным секретарем, пришедшим в журнал из райкома партии. Вся деятельность его в журнале сводилась к тому, чтобы красным карандашом пронумеровать подготовленный номер и доставить его в обком на литование, то есть окончательное прохождение сквозь цензуру. Позднее он сам перебрался в обком в качестве цензора, после чего оказался в кресле директора издательства «Просвещение». Не жизнь, а сказка! Рос, рос человек и вырос.

Но я, увлекшись рассказом о журнале «Нева», ничего не сказал о своей женитьбе. А между тем, несмотря на мою перегруженность, это случилось. Вот самые краткие анкетные данные о жене. Имя: Светлана. Отец – юрист, мать – историк. Родилась в январе 1942 года. Место рождения: Ленинград. Дитя блокады и, наконец, еврейка.

Вот тогда-то я и поселился у тех самых знаменитых Пяти Углов, в двухкомнатной квартире на улице Ломоносова, вместе с родителями Светланы. К другим проблемам прибавилась жилищная. У тестя, как инвалида войны, были некоторые привилегии. Мы вступили в кооператив и начали копить и одалживать деньги. Только тот, кто сам прошел через это, знает, с какими трудностями пришлось нам столкнуться, и поймет, какую радость мы испытали, когда на правом берегу Невы наконец-то построили дом с нашей новой небольшой квартирой.

А к этому времени (это в сказках все быстро делается) к нам со Светой уже присоединилась Марина, доченька, и родители Светы, учитывая все обстоятельства, из прекрасной квартиры в центре города, у самых Пяти Углов, переехали черт знает куда, в район тогдашних новостроек, в современную однокомнатную квартиру. Ну что тут можно сказать? Для меня это было особенно важно: в минуте ходьбы, в том же доме, находился городской Институт усовершенствования учителей, где я раз в неделю читал учителям немецкого языка лекции по современной немецкой литературе. А в двух минутах ходьбы от нашего дома, на той же улице Ломоносова, только ближе к Фонтанке, расположился Институт холодильной промышленности, в котором после окончания Высших педагогических курсов иностранных языков я работал.

Увы, несмотря на близость домами, ни в первом, ни во втором институте я не прижился. В Институте усовершенствования, кроме заведующего кабинетом немецкого языка, все преподаватели были внештатные – приглашенные почасовики. А в холодильном институте – по другим причинам. И не потому, что у меня скверный характер или что я не люблю работать. Бывает, конечно, что даже при всем желании у человека что-то не получается, что он не вписывается в коллектив (не мой случай). А потому, что я недоволен был своим положением – а как было им быть довольным? Как взяли меня на полставки, так я с нее и ушел. Ставка ассистента – стыдно сказать – сто пять рублей; разделите на два: пятьдесят два рубля пятьдесят копеек. Зарплата уборщицы.

Поначалу это меня отнюдь не смущало. Я радовался, что буду работать в вузе. Я мог об этом только мечтать! Еще свежо было в памяти то, как я обивал пороги, пытаясь устроиться в какой-нибудь институт. И если бы не авторитетные люди, замолвившие за меня словечко, то неизвестно, работал ли бы я вообще. Нет, я вел себя очень скромно. Я ничего не требовал. Я должен был себя проявить. Я был уверен в том, что меня оценят.

Имея полставки, я все шесть дней ходил в институт. Подумывая о диссертации, я понял, что рассчитывать на аспирантуру мне нечего и, более того, мне не дадут даже свободного дня. Это не для нашего брата. Заведующий кафедрой, к которому я обратился с вопросом, изменится ли мое положение, ответил мне однозначно: «Ничего не могу поделать. У нас четыре еврея. План перевыполнен. Кафедра – это не синагога».

У нас на кафедре был старший преподаватель, грек. Но внешне он походил на еврея, и ему постоянно приходилось доказывать, что он не верблюд, с евреями ничего общего нет и никогда не было. Я ему очень сочувствовал. Но были случаи посложнее, когда приходилось сталкиваться с полукровками, у которых отец или мать были евреями и которые от этого напрочь открещивались, доходя в своем рвении до ярого антисемитизма. Я видел тех же самых людей и в более узком кругу, когда они чуть не с пеной у рта заявляли, что, несмотря на смешение разных кровей, всегда считали себя евреями. Такое, я думаю, было возможно только у нас, в братской семье народов.

Евреев в эту семью почему-то не принимали. Лишали многих прав. Поэтому появлялись отступники, а жестче сказать – предатели. Не стану я все списывать на обстоятельства, ведь есть еще и порядочность, и достоинство человека. Если есть…

Дружил я в ту пору с Виктором – умным и талантливым человеком, кандидатом философских наук. Как и многие ленинградцы, он часто бывал в Прибалтике, особенно обожал Таллин. Четыре часа на машине – и ты в столице Эстонии. Имея свою машину, он часто катался в Таллин. Эстонские сигареты, к которым он пристрастился, назывались, конечно, «Таллин». «Кончаются сигареты», – объявлял Виктор, и было ясно, что он отправляется в Таллин. Эти поездки он умел совмещать с деловыми командировками, приносившими ему дополнительный заработок.

Виктор читал лекции по истории религии и атеизму. В результате этих поездок за сигаретами и его просветительской деятельности, совместной с одной эстонкой, появился ребенок. Как человек благородный, он на этой эстонке женился, а затем и вообще перебрался в Таллин, после чего перевез туда и своих родителей (отец у него белорус, а мать – еврейка). И вот тут-то началась совсем другая история. Его родители не смогли прижиться на новом месте: все для них здесь было чужое. Догадывались ли они, что происходило это потому, что сами они здесь были чужаками? Еще до всяких перестроек, в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году, Ада Яковлевна, мать Виктора, сказала мне там, в Таллине: «Теперь я очень хорошо понимаю чувства наших эмигрантов, столь блистательно описанные Булгаковым или Набоковым. Эстония (хотя она и советская республика) могла бы служить тем карантинным лагерем, который необходимо пройти каждому, кто собрался эмигрировать».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: