Части эти, по плану немецких инструкторов, заняли перевалы, обложили отряд в горах и, зажав его, оттеснили в зону снегов. Это был дьявольский план. Теперь партизаны никуда не могли уйти, не оставляя следов. По этим следам на снегу каратели стали преследовать их, всё время сужая кольцо, закрывая горные проходы, преграждая огнём леса и ущелья.
Оторванный от сёл, от баз питания и боеприпасов, истощаемый постоянными боями с противником, во много раз превосходившим партизан и числом и вооружением, отряд имени Христо Ботева яростно отбивался, всё время тая в этой неравной борьбе. Начался голод, цынга, партизаны пухли от горной болезни, зубы шатались и вываливались из дёсен. Многие были ранены, многие, обессилев, уже не могли итти. При передвижении около трети людей приходилось нести или тащить на салазках. Тех, кто отставал, отбивался, кто пытался отсидеться в лесках, попадавшихся на пути отряда, местные фашисты вылавливали и казнили страшной смертью. Людей, заживо прибитых к деревянным носилкам, носили и возили по горным деревням, для устрашения выставляли на базарах, у церквей и в других местах скопления народа. Головы казнённых партизан неделями торчали на шестах. Девушек-партизанок, которых фашистам удавалось захватывать живыми, сажали на колья.
Константин Горелкин знал, что ждёт каждого из отставших от него людей, знал, что никому пощады не будет. Он вместе со своими друзьями, болгарскими коммунистами, рабочими с табачных фабрик, поддерживал я партизанском отряде сплочённость, дисциплину и боевой дух.
Преследуемый фашистскими частями, отряд с боями двигался на северо-запад. По предложению Горелкина, штаб решил пробиваться в Югославию, на соединение с Народной армией.
|
Это был переход, в который трудно поверить. К концу пути в отряде начался голодный тиф. Больные, в бреду, с спалёнными, небритыми лицами, с дико сверкавшими из глубины глазных впадин зрачками, шли пошатываясь, поддерживаемые под руки товарищами, которые несли их оружие. Но стоило прогреметь выстрелу или прозвучать словам командира, и эти люди, минуту тому назад бредившие о еде, о семьях, о жарком лете, приходили в себя, разбирали оружие, отражали вражескую вылазку.
И они совершили невозможное. Усталые, почти уже безоружные люди, половина которых едва держалась на ногах, пробились до самых Македонских гор. Граница Югославии была уже видна. Горелкин собрал все боевые силы отряда, сделал ему смотр, сказал речь, смысл которой сводился к старому лозунгу борющихся коммунистов: лучше умереть сражаясь, чем жить на коленях; расставил силы, выставив коммунистов на острия атакующих клиньев и отведя самые опасные места своим друзьям.
Поутру, под прикрытием тумана, отряд совершил отчаянный рывок. Он обрушился с гор в долину, лобовой атакой пробил кольцо окружения, и когда солнце осветило свинцово-серые вершины гор, он был уже за границей Болгарии, в Югославской Македонии. Самым удивительным в этом прорыве было то, что сотня вконец измотанных, еле передвигающихся, распухших от голода, истощённых тифом и горной хворью людей не оставила на снегу, вынесла с собой всех своих раненых, всё своё оружие.
Здесь, на первых километрах югославской земли, остатки отряда и все четверо русских солдат чуть было не погибли.
|
На ночлеге отряд был окружён итальянскими пограничниками. При налёте итальянцев смертельно усталые и больные люди не успели даже как следует проснуться. Весь отряд был разоружён, интернирован и загнан в импровизированную тюрьму, помещавшуюся в огромном здании ограбленного элеватора.
В главном зале зернохранилища, куда входили целые поезда, было так тесно, что люди не могли даже лежать. Здесь ожидали своей участи крестьяне — македонцы, сербы, хорваты, заподозренные в партизанской деятельности и в помощи Югославской народной армии.
Несколько отдохнув за неделю и оправившись, друзья стали подумывать об организации побега. Василь Копыто, опять приняв на себя функции «наркоминдела:», исподволь попробовал подойти к арестантам-сербам с предложением совместно организовать побег. Сербы особенно располагали его к себе своей славянской внешностью, своим языком, так походившим на русский. Он решил, что именно с ними легче будет договориться. Но не тут-то было. Крестьяне охотно смеялись его шуткам, делились с ним табаком и даже разок угостили его крепкой водкой, плетёная бутылка которой была кем-то умело пронесена сквозь все обыски, но как только он, зондируя почву, заводил беседу о югославских партизанах, принимался рассказывать о своих злоключениях в Болгарии, люди точно на замок замыкались и засов задвигали.
На все вопросы, касавшиеся политики, они отвечали незнанием. Не знали они о партизанах, не знали они, по их словам, почему схвачены и брошены в тюрьму «итальянами».
Тогда друзья вместе с болгарскими своими товарищами решили организовать побег сами. План опять предложил неиссякаемый на всяческие выдумки Копыто. Ночью он схватился вдруг за живот и, оглашая огромное помещение неистовыми криками, стал кататься по полу.
|
Часовой-итальянец, любопытный, как и все итальянцы, не понимая, в чём дело, вошёл в сарай с фонарём. Василь катался и орал с непередаваемым усердием. Страшные корчи дёргали его тело. Он кричал так неправдоподобно и в то же время так естественно, что даже друзьям его становилось страшно. Уж не сделалось ли с ним действительно что-нибудь, не нужна ли медицинская помощь?
Стражник пригласил для совета второго наружного караульного. Некоторое время оба они, держа винтовки наготове, стояли в дверях, вглядываясь в полутьму, откуда неслись всё усиливающиеся крики. Потом любопытство взяло верх над осторожностью. Расталкивая толпу арестованных, они пошли к месту происшествия, и тут их оглушили ударами булыжников по головам. Они упали не пикнув.
Василь Копыто сейчас же перерядился в итальянскую форму, в которой выглядел мальчишкой, выросшим из своей одежды. Но это его не смутило. Он снял с пояса одного из стражников ключи, вышел наружу и открыл оттуда остальные двери элеватора. Привлечённые шумом, часовые внешней охраны вошли во двор уже поздно, когда толпа вырвалась из тюрьмы, и были придушены.
Смелый поступок друзей послужил им лучшей рекомендацией. Неразговорчивые крестьяне, от которых «наркоминдел» Копыто, как он ни усердствовал, не мог добиться ни слова, оказались просто осторожными войниками из Народной армии. Вырвавшись из тюрьмы, они увели русских и их болгарских товарищей в горы Македонии. Оттуда по козьим тропам, протоптанным через ущелья, протоки, скалы, через леса, через снега и льды, они провели их в Боснию, бывшую в те дни центром партизанской борьбы. Здесь тоже никто не задерживал четверых советских солдат. Партизаны обещали даже снарядить их в дорогу. Но, снова очутившись в центре борьбы, они не смогли остаться от неё в стороне, влились в один из партизанских отрядов, принеся в него свой уже немалый партизанский опыт, своё воинское умение.
И снова прервался их путь на родину. И снова начали они фронтовую, солдатскую жизнь на чужой земле, под чужим небом, в чужих горах.
Около года сражались друзья в одном из многочисленных уже в те дни партизанских отрядов. Василь Копыто, забойщик по профессии, хорошо знавший подрывное дело, прослыл в своём отряде лучшим минёром. Никто не умел так ловко, как он, заложить фугас на железнодорожном полотне или, пробравшись под носом у часовых к реке, взорвать мост в горах. Босняки звали его на свой лад — Базилем. Русский гигант пользовался всеобщей любовью, и девушки-партизанки заглядывались на него.
Второй из беглецов, Семён Агафонов, бывший монтёр рязанской электростанции, организовал передвижную механическую мастерскую для ремонта трофейного оружия. Когда отряду приходилось отступать и партизанский район передвигался, эту мастерскую, все её машины в разобранном виде, весь её инвентарь, запасные части, инструмент и материалы партизаны увозили с собой, навьючив на осликов, а иногда уносили и на собственных плечах.
Константин Горелкин, служивший до войны в Советской Армии на срочной службе, стал заместителем командира партизанского полка по строевой части. В дни затишья он учил македонских горных пастухов и сербских пахарей современному военному делу, сложному искусству войны.
Московский учитель Ткаченко на горных привалах, в промежутки между боями, читал офицерам лекции о марксизме-ленинизме, по истории ВКП(б). Измотанные непрерывными переходами и войной, люди отдавали этим лекциям короткие и дорогие минуты отдыха. В слушателях недостатка не было.
С войниками партизанской армии четверо русских совершали трудный и славный путь, с каждым новым боем заслуживая у своих друзей всё большее и большее уважение. В одной из яростных схваток армии с врагом, пытавшимся её окружить, погиб Семён Агафонов.
В дни сражений он оставлял свою мастерскую и становился пулемётчиком. В этом бою он вместе со своим, вторым номером, сербом Блажо Поповичем, по приказу Горелкина, укрепился на перевале и должен был прикрывать выход отряда из кольца в долину. Он хорошо выполнил эту задачу и успел бы вместе с товарищем уйти. Но, отступая, партизаны уносили с собой раненых. Это задерживало выход колонны. Агафонов огнём пулемёта прижимал врага к земле и не давал четникам прорваться через перевал. Он стрелял до тех пор, пока неприятельские лазутчики, зайдя сзади, не навалились на него и его боевого друга. Тогда гранатой он взорвал себя, своего товарища, пулемёт и насевших на них врагов.
Партизаны снизу, уже из долины, видели, что произошло на скале. Поражённые, они, хотя и была их всего-навсего небольшая горстка, пошли в контратаку и отбили тела героев. Рязанский парень был торжественно похоронен рядом с сербом из Воеводины на вершине серой боснийской скалы.
По решению, принятому на сходах, каждый крестьянин из окрестных селений принёс на их могилу по камню такого размера, какой только мог унести. Над партизанской могилой на скале вырос большой каменный холм. В боснянских сёлах чужое имя «Семён» было записано во многие семейные поминальники.
Но как ни полна была напряжённой борьбой жизнь троих оставшихся в живых русских солдат, их всё время не покидала мысль пробиться к своим и вернуться в Советскую Армию, от которой отделяли их тогда четыре страны и больше двух тысяч километров. Правда, расстояние это в те дни начало сокращаться. Советская Армия перешла в наступление и двигалась им навстречу.
В декабре, испросив разрешение партизанского штаба, трое русских двинулись в длинный путь. Расставаясь С Югославией, они дали друг другу торжественное слово итти только вперёд, не ввязываться в борьбу других народов, не обращать ни на что внимания. Советская Армия наступала, и каждый из них втайне опасался, что она закончит борьбу без их участия.
Без особых приключений они миновали северо-западную часть Югославии, пересекли Австрию, прошли краешек Венгрии и тут, недалеко от чехословацкой границы; переходя ночью вброд речку, наткнулись на мадьярский патруль. В завязавшейся перестрелке Василь Копыто был ранен в ногу. Горелкин унёс его на плечах в лес. Около месяца они жили в этом лесу, питаясь ягодами, рыбой, которую ловили в ручье, фруктами, что по ночам собирали на деревьях, обрамлявших дороги, да недозревшими кукурузными початками, заменявшими им хлеб.
Когда рана у Василя зажила, они перешли чехословацкую границу.
Снова очутились они в славянской стране, где речь их легко понимали, где не только магические и ставшие интернациональными слова «Красная Армия», по и само их советское гражданство служили им надёжным пропуском и отворяли для них даже самые чёрствые и скупые сердца. Они быстро пересекли бы эту страну, если бы снова одно непредвиденное обстоятельство не задержало их в пути.
Горная деревушка, в которой они заночевали, не выполнила контингентов, наложенных на неё в те дни марионеточным словацким правительством Тиссо. Рекруты не явились на мобилизационные пункты. Словаки не хотели воевать за немцев. На грузовиках приехали в деревню каратели — жандармы из немецких колонистов. Они вламывались в крестьянские домики, хватали всё, что в них было лучшего, набивали свои мешки. Мужчин без разбора арестовывали, сгоняли в сарай. В то время фашистские куклы, в связи с наступлением Советской Армии, нервничали в Братиславе. Они хотели изобразить правительство твёрдой руки. Поэтому на площади перед костёлом была произведена экзекуция: арестованных мужчин публично били палками.
Словацкие крестьяне, как и все горцы, — народ гордый, самолюбивый и горячий. Они взялись за колья, за косы, за вилы, за свои пастушеские топорики-посохи — это страшное оружие в умелых руках. И тут очень пригодился им боевой опыт троих русских, ночевавших в одном из домиков и случайно оказавшихся на месте схватки. Друзья не стерпели, нарушили своё слово, ввязались в драку, потом возглавили её и помогли крестьянам атаковать жандармов. Отряд карателей был почти поголовно перебит. Трупы палачей крестьяне побросали со скалы в горный поток. Опасаясь ответных репрессий, половина деревни подалась в горы. Но ведь нельзя огромной массе людей отсиживаться в лесу в полном бездействии, ожидая облав и мести. И трое русских, считая себя не в праве бросить на произвол судьбы этих славных, храбрых и совершенно неопытных словацких мужиков, создали из них партизанский отряд, один из многих партизанских отрядов, действовавших в те дни по всей лесной и горной Чехословакии.
И снова начали друзья борьбу, борьбу на чужой земле, против того же врага, с которым за тысячи километров от них сражалась их армия. Как снежный ком, сорвавшийся с вершины горы в дни оттепели, падая, навёртывает на себя пласты талого снега и, всё увеличиваясь, превращается в сокрушительную лавину, так и отряд их рос и крепнул, с боем двигаясь в горных районах страны. Много людей, бежавших с принудительных работ, из концентрационных лагерей, из плена, скиталось тогда по Европе. Лучших из них Горелкин брал в свой отряд, понемногу становившийся интернациональным. Кроме чехов и словаков, были в нём уже французы, бельгийцы, сербы, голландцы. К нему приставали мадьярские и румынские дезертиры, не желавшие сражаться за фашизм. Был в нём даже негр — Сид Браун, огромный добродушный детина, ведавший отрядным довольствием.
Константин Горелкин ввёл в отряде суровую дисциплину, создал суд партизанской чести, строго каравший её нарушителей. Собственной рукой в присутствии всех своих людей он расстрелял нескольких примазавшихся к отряду охотников до легкой жизни и чужого добра. В свободное от войны время отряд обучался стрельбе, строю, рытью окопов, искусству маскировки. Даже политработа в нём велась, причём слова Ткаченко, говорившего по-русски и по-немецки, доходили до его разноязыких слушателей иногда через двух, а то и трёх переводчиков.
Вскоре добрая слава об этом отряде распространилась в Рудных горах, где немцы пытались организовать тогда добычу железа и меди. Отряд назывался: «Имени Красной Армии». Он нападал на немецкие эшелоны, устраивал взрывы на шахтах, дезорганизовывал работу рудников.
Летом 1944 года погиб чехословацкий партизан и донбасский шахтёр, солдат Советской Армии Василь Копыто.
Друзья партизан, которых они завели на всех рудниках, донесли штабу, что немцы везут сюда новое оборудование, целый завод, демонтированный ими где-то в Бельгии. Это были дни, когда фашизм всячески старался повысить выплавку стали. Копыто сам решил руководить взрывом эшелона. Он выбрал место в горах, на повороте железной дороги, там, где она шла над пропастью. С двумя бельгийцами, кровно заинтересованными в этой диверсии, вооружившись сильными фугасными минами, которые изготовляли для них чешские рудокопы-коммунисты, он подобрался к повороту дороги. Но путь в этот день сильно охранялся. Взад и вперёд курсировали бронированные дрезины. На месте, намеченном для взрыва, ходил часовой. Диверсия могла сорваться. Тогда Копыто, оставив бельгийцев на той стороне ущелья, один перебрался через него с рюкзаком фугасов за спиной и вскарабкался по почти отвесной скале к самой линии.
Часовой, как на грех, ходил в нескольких шагах. Василю никак не удавалось улучить минуту, чтобы незаметно заложить под рельсы свой фугас. А поезд уже гудел, спускаясь с откоса. Гулко постукивали рельсы. В ущелье громко раздавались тревожные свистки паровоза, его тяжёлое отфыркивание и скрежет колёсных реборд о рельсы. И вот острая грудь локомотива уже показалась из-за поворота.
Что думал Копыто в эти последние секунды своей жизни, об этом можно только догадываться. На глазах часового он перескочил через каменный гребень откоса и рванулся вперёд. Партизаны-бельгийцы, которых он оставил на той стороне ущелья, не могли различить, что он сделал. Они видели только, как ринулась навстречу паровику высокая человеческая фигура. Потом тяжёлый грохот встряхнул горы. И в следующее мгновение они увидели: паровоз и вагоны, страшно скрежеща о скалы, медленно перевёртываясь в воздухе, летели в пропасть; как разорванная гроздь сосисок.
Константин Горелкин и Владимир Ткаченко продолжали воевать. Их отряд временами насчитывал уже несколько сот человек. Как только по горам распространилась изустная весть о словацком восстании и партизанская рация приняла радио Баньской Быстрицы, призывавшей народ к оружию, отряд имени Красной Армии проделал по горам большой и трудный марш, добрался до района восстания и, атаковав с ходу, отнял у немцев важный железнодорожный узел…
— Стало быть, теперь мы тут неподалеку воюем. Вот и всё. А до родины так и не дошли. Опять втесались в борьбу на чужой земле, не сдержали слова, — вздохнул Горелкин и стал прихлёбывать из бокала прозрачное горькое пиво.
Мне вдруг вспомнилось: партизанский полк Горелко, знаменитого командира, о котором мне тут не раз говорили, какой-то полулегендарный интернациональный отряд, пришедший неведомо откуда на помощь повстанцам.
— Позвольте, так Горелко…
— Это я. Я и есть, — просто сказал он, усмехаясь. — Это ещё там, в Рудных горах, меня так окрестили. — Он опять вздохнул. — Так всё до дому и не дойду. Сегодня вот виделся с подполковником, — он назвал фамилию советского офицера связи при партизанском велительстве, — просил его разрешить итти на соединение со своими. Не приказывает, говорит — здесь нужен. Это верно, народ здесь славный — храбрецы, жизнь хоть сейчас готовы отдать за эти свои горы. Только вот воевать ещё не горазды. — Он допил пиво и мечтательно улыбнулся чему-то своему, далёкому от его нынешних шумных дел. — Так вы, стало быть, тоже калининский, тверской козёл, значит?
И он стал расспрашивать о жизни родины, о Советской Армии, о нашем городе, о Волге, в которой мы оба в детстве лавливали пескарей на перекатах, о Тверце, на чистых пляжах которого загорали когда-то по праздникам.
Беседа затянулась за полночь. Мы увлеклись воспоминаниями и не заметили, что кафе уже опустело, что кельнер, убрав остальные столики, прислонил к ним спинки стульев и вежливо позёвывал, стоя в сторонке у стены.
— Так, стало быть, этот казаковский-то дворец, где облисполком был, они сожгли? Вот гады! Какой дворец! И уж восстанавливаем? Да ну? Ох, молодцы земляки! Здорово. А лепка как же? Я там на пленумах горсовета бывал, всё любовался лепкой. И лепку восстанавливают? По рисункам? А театр? Неужели так-таки совсем ничего не осталось? Вот жаль… А мы ещё всё, помню, субботниками на постройку театра кирпичи таскали. Ну, погоди, мы им этот наш театр вспомним, дай нам только до их фатерлянда добраться!
Чуть захмелев от пива, он раскачивался и стучал по столу кулаком.
А время шло. Кельнер, должно быть, устав стоять, уже сел в кресло и задремал, позабыв все правила ресторанной вежливости. Я указал на него собеседнику и хотел было подниматься.
— А мост через Волгу? Неужто и он взорван? Какой был мост — кружево! И его уже восстановили? В первый же год? Вот здорово, ну и работают! Должен я вам сказать, походил я по миру, поглядел, где как люди живут, и скажу вам: нигде так работать не умеют, как у нас. Нет, серьёзно.
Он улыбнулся. Морщины разгладились на его усталом волевом лице, крепко выдубленном чужими ветрами И снова начал он походить на того круглоликого ясноглазого парня, что глядел с фотографии на партийном билете.
— А откуда у вас наша новая форма, погоны?
— Это тут сшили. В ней воевать легче. Лучше слушаются, и душе покойней, вроде в Красной Армии служишь… Что ж, я права на то имею. Звание-то ведь пожизненно даётся.
— А почему вы, командир такого полка, носите сержантские погоны?
— Что правительство дало, то и ношу. А разве плохо? Красной Армии старший сержант Константин Горелкин. Неплохо, а?
Сапёр Николай Харитонов
Пускали третью турбину гидроэлектростанции Кегум на широкой и тихой Даугаве, привольно катившей свои воды в низких травянистых берегах через поля и леса Латвии. Для маленькой молодой советской республики завершение этой стройки было настоящим народным торжеством. Города и сёла прислали на него свои делегации. Съехалось республиканское начальство. Наступало самое торжественное мгновение. Инженер-латыш, высокий, костистый с белёсой головой и умным грубоватым крестьянским лицом, положил руку на рубильник, чтобы включить ток новой турбины в сеть. Огромным светлым залом овладела тишина, нарушаемая лишь напряжённым пением машин и сухим тиканьем стенных часов. В этот момент мне бросилось вдруг в глаза чьё-то будничное, озабоченное лицо, показавшееся почему-то очень знакомым.
Невысокий человек в военной гимнастёрке без погон, в стареньких армейских шароварах, заправленных в поношенные, но до блеска начищенные кирзовые сапоги, стоял поодаль от гостей и хозяев и не то машинально, не то чтобы скрыть волнение, рукой обтирал и без того сияющий кожух новой машины.
Ну да, я где-то уже видел это сухое, угловатое лицо, некрасивое, но и не обыдённое, изборожденное глубокими морщинами. Знакомы были не столько лицо, сколько руки этого человека, небольшие, но широкие и сильные, с короткими подвижными пальцами, уверенные и искусные рабочие руки, вот и теперь, в момент наивысшего торжества строителей, что-то шарившие по блестящему металлическому кожуху.
Где мы с ним встречались?
На аккуратно выглаженной гимнастёрке среди других наград — ленточки двух орденов Славы. Значит, воевал солдатом. Чёрно-изумрудная ленточка за взятие Кенигсберга указывала, что воевал он в этих местах, стало быть, на Прибалтийском, а до этого, возможно, на Калининском фронте. Видимо, там и встречались. Но когда, где? С тех пор прошло больше пяти лет.
Из-под кустистых русых бровей узенькие серые глазки его смотрели умно и остро. И эти глаза, их беспокойный, зоркий взгляд тоже были знакомы.
Я тихонько спросил у одного из строителей:
— Кто это?
Тот удивлённо оглянулся:
— Не знаете? Это ж Николай Харитонов, наш знатный человек, один из лучших бригадиров.
Николай Харитонов! И сразу вспомнилось тяжёлое лето 1942 года. Проливные дожди, сковавшие на дорогах всю технику. Трудное наступление на Ржев. Упорные бои на окраине, в военном городке, в массивных каменных домах посёлка, которые немцы превратили в настоящую крепость. Вспомнилось, что четыре таких дома, лежащие параллельными прямоугольниками по одну сторону шоссе, мы звали «полковник», потому что на плане напоминали они четыре «шпалы» полковничьих петлиц тех дней, а три дома по другую сторону шоссе по той же причине звали «подполковник». «Полковник» был тогда у немцев, «подполковник» — у нас. И тут, на маленьком пространстве, на одной единственной короткой улице, шли кровопролитнейшие бои большого напряжения.
Дрались не только за каждый дом или каждый блок — за каждую комнату в квартире, за каждую лестничную площадку. И в сводках из дивизии в штаб армии так и писали дневные итоги: «В результате ожесточённого боя на северном участке авиагородка заняты квартиры два и три в первом блоке, первой шпалы „полковника“».
Вот в эти-то дни и прошла по всему Калининскому фронту слава сапёра Николая Харитонова.
Он творил настоящие чудеса. Ночью с толовыми шашками, надев валенки, чтобы бесшумно ступать, тихий, как привидение, перебирался он через дорогу из «подполковника» к «полковнику», так же бесшумно и ловко закладывал в каком-нибудь уголке кишевшего немцами дома сильный фугас, зажигал шнур и исчезал, точно таял в ночи. А потом, через положенное время, раздавался взрыв, пехотинцы бросались вперёд, в пролом, и — пока ещё не осели облака дыма, пыли и штукатурки, пока оглушённые немцы не пришли ещё в себя — занимали несколько комнат или квартиру.
Так, расчищая фугасами путь пехоте, Николай Харитонов искусной рукой делал то, что на этом участке оказалось не под силу ни авиации, ни артиллерийским батареям. Вот тогда-то в подвале одной из шпал «подполковника» и увидел я впервые этого человека с некрасивым умным лицом, с неустанными, неутомимыми рабочими руками.
Сапёры спали, сломленные усталостью, скованные тяжёлым окопным сном. Из всех углов подвала несся разноголосый храп, наполнявший густыми звуками помещение. Воздух был такой, что пламя беспокойно дёргалось и чадило на фитиле коптюшки, готовое вот-вот задохнуться и погаснуть.
У самой лампочки сидел невысокий худой солдат и что-то старательно выстругивал из чурки самодельным и, очевидно, очень острым ножом. К предложению написать о нём в «Правду» он отнёсся несколько недоверчиво и рассказывать о себе вежливо отказался.
— Что обо мне писать, — сказал он, с поразительной ловкостью орудуя ножом, под которым дерево подавалось покорно, с мягким хрустом, точно это была не твёрдая слоистая ель, а тугая репа, только что вырванная с грядки. — Писать обо мне нечего, наше дело кротовое, земляное, бесшумное. Вот вы лучше о нашем снайпере Солодкове напишите, он, говорят, тридцать двух фашистов срезал. Можно сказать, в одиночку — целый взвод. Вот это да. Иль о разведчике Бахареве. Тоже силён солдат. О нём вон в нашей дивизионной много интересного сообщают. А я что, я, может, за всю войну и двух обойм не расстрелял. Что ж обо мне писать?
И он оторвался от работы, довольным прищуренным взглядом мастера посмотрел на чурку, из которой уже начинали вырисовываться контуры продолговатой деревянной ложки.
Так он о себе тогда ничего и не сказал. Зато товарищи его по роте рассказывали о нём охотно и много, и из этих рассказов возник тогда передо мной портрет Николая Харитонова.
Руки его всегда находили себе дело. Сидя у костра, на котором варилась каша, или слушая, как политбеседчик ефрейтор Капустин читал по вечерам вслух газету, Николай Харитонов всегда с чем-нибудь возился. То шинель зашивал редким солдатским стежком, то тихонько точил топор о гладкий, подобранный у дороги голыш, а то просто строгал большим самодельным складным ножом какую-нибудь чурку. И, глядишь, каша ещё не поспела, ефрейтор Капустин ещё до международного положения не добрался, а у него уж получилась из чурки весьма удобная деревянная ложка, мундштук, трубка, крышка к коптилке или какой-нибудь другой предмет, полезный в окопной жизни.
Много таких предметов, выстроганных старшим сержантом Николаем Харитоновым, гуляло по рукам бойцов в роте сапёров, которой командовал тогда, как сейчас помню, капитан Грушин. И слыл сержант среди товарищей мастером на все руки, хладнокровным, расчётливым, отважным и умелым человеком. Ему капитан всегда поручал самые сложные задания, и Харитонов выполнял их сноровисто, аккуратно и всегда очень удачно.
Он был молчалив. Иной день бойцы не слышали от него и десяти слов, но в роте то и дело повторяли: вот Харитонов об этом то-то и то-то говорил; старший сержант наш советовал так-то и так-то сделать. И жизнь у него была прожита такая же простая, скромная и хорошая, как и он сам. Сын вятского печника, он с детства вместе с отцом бродил по стране и клал в деревнях немудрые русские печи. Он любил это дело и достиг в нём немалого совершенства. Но когда начали строиться первые индустриальные гиганты, он вернул отцу инструмент, простился с ним и остался на Днепрострое. Своими масштабами Днепрострой захватил его воображение.
Сначала он был тачечником, потом землекопом, потом бетонщиком, а к концу стройки уже бригадиром арматурщиков. Ему — как человеку умелому, искусному — предлагали остаться эксплоатационником на электростанции, но он отказался. Его увлекал самый процесс строительства, и до самой войны он возводил на Днепре большие и малые заводы — отпрыски Днепростроя.
В каменных работах достиг он большого умения и был награждён медалью «За трудовую доблесть».
В первые дни войны Харитонов строил на подступах к Днепру бетонные укрепления. А когда немецкие танки прорвались из степи к великой реке, он оказался среди тех, кому поручили взорвать знаменитую Днепровскую плотину. Он видел, как стеганули в голубое небо зловещие облака взрывов и как раскованный Днепр, потеряв свою безмятежную зеркальность, ринулся в образовавшиеся проломы, как воды его сметали и ломали, погребали то, что построено было ценой миллионов рабочих дней и бессонных ночей. Он видел, как в это утро, не таясь, не отворачивая лиц, рыдали закалённые, мужественные люди, уничтожая лучшее создание своего ума и рук, чтобы не оставить его врагу. И, как признался он своим самым близким товарищам, именно в этот страшный день в его смоляных волосах и появилась бобровая искра ранней седины.
Строитель стал солдатом-сапёром. Человек, с увлечением воздвигавший из кирпича и бетона величественные громады на пользу людям, шёл в последних рядах отступавших войск, взрывая за ними мосты, водокачки, электростанции, портя и минируя дороги.
Страшную для рабочего человека разрушительную работу сапёр Харитонов делал с молчаливым ожесточением. И с каждым новым взорванным сооружением сердце его тяжелело, наливаясь ненавистью к тем, кто вынудил его уничтожать изделия ума и рук человеческих, кто заставил строителя, поднявшегося на вершину трудовой славы, стать разрушителем им самим построенного.