Могила неизвестного солдата 6 глава




Может быть, действительно за всю войну не расстрелял Харитонов и двух обойм, но ущерб, который нанесла врагу неукротимая ненависть этого замкнутого, молчаливого человека, можно было сравнить с работой артиллерийской батареи.

Главным оружием его на войне были смекалка, хитрость, сноровка и хладнокровное мастерство. Друзья его рассказывали, как в первую зиму войны их группу сапёров направили во вражеский тыл минировать дорогу, по которой немецкие подкрепления шли и ехали к месту боя. Метельной ночью сапёры проползли по руслу ручья, по снегу несколько километров, таща на лямках лотки с толом. Ожидая прорыва, немцы в шахматном порядке заминировали дорогу, отметив для себя минированные места табличками-вешками.

Сапёры подползли к этой дороге. Скованный морозом снег звенел. Он был так гладко, так твёрдо, до блеска укатан, что каждая свежая царапина, а не то что вновь заложенная мина, была бы на нём заметна. Как быть? Пока товарищи раздумывали, Николай Харитонов закатал рукава маскировочного халата, мягко ступая в валенках, вышел на дорогу и начал тоже в шахматном, но в обратном порядке переставлять немецкие таблички, тщательно затирая потом старые ямки от колышков.

На рассвете, уже сидя у своих, в блиндаже боевого охранения, за кружкой горячего чая, так как хмельного и на войне Харитонов в рот не брал, он криво улыбался, слушая отдалённые глухие взрывы, доносившиеся с немецкой стороны. Какой-то вражеский транспорт запутался в собственных ловушках, и машины рвались на своих же минах.

В другой раз ночью перед штурмом города Калинина, уже обложенного с трёх сторон частями Советской Армии, Харитонова послали резать проволоку стационарных вражеских укреплений. Капитан предупредил, что местность перед проволокой густо заминирована по какому-то новому, ещё не разгаданному способу и что несколько сапёров из соседнего батальона уже погибли на непонятных ловушках.

Харитонов взял кусачки и пополз по следу одного из подорвавшихся. Он подобрался к проволоке и, прежде чем приступить к работе, долго осматривал место гибели товарища. Пятна чёрной гари явно обозначались под самой проволокой. Значит, секрет был связан с ней. Харитонов пополз вдоль проволоки и вдруг заметил, что у кольев от проволоки вниз идут неприметные, прозрачные, присыпанные снегом ниточки. Сапёр подполз к одной из них, тихонько отгрёб кругом неё снег, а потом стал плавить его своим дыханием, не трогая, не колебля ниточки.

Он знал, что эта нитка протянута к смерти. Он почти касался её губами. Когда в снегу начала оттаивать воронка, он увидел, что на дне её вырисовывается круглый металлический цилиндр. Хитрость была разгадана. Малейшее колебание проволоки ниточки передавали на чуткий взрыватель, и мина огромной силы, уничтожая неосторожного сапёра и одновременно сметая все следы, которые могли бы привести к разгадке секрета, сигнализировала на передовые, что кто-то появился у укреплений.

Поняв; в чём дело, Харитонов сбросил полушубок и, отдавая себе ясный отчёт в том, что может взлететь на воздух, стал осторожно действовать.

Капитан Грушин, сидя в передовой траншее, отсчитывал тягучие секунды и нетерпеливо поглядывал в темноту, туда, где исчез солдат. Давно прошёл положенный час, а Харитонов не возвращался. Но и взрыва не было слышно. Значит, он жив. И капитан, ёжась от холода, продолжал смотреть на часы. Наконец, уже перед рассветом, когда холодная мгла стала рассеиваться и сереть, послышалось тяжёлое дыхание, и захрустел снег.

Через снежный бруствер в траншею свалился Харитонов, весь исцарапанный, измученный, криво улыбающийся синим, окоченевшим ртом. Клацая зубами от холода, он доложил, что ходы прорезаны, и достал из кармана металлический цилиндр, похожий на коробку из-под кофе.

— Вот она. Надобно ребятам показать, двадцать восемь таких штуковин с проволоки срезал. Хитрая работа, чуть проволоку колыхнёшь — будь здоров. — Он небрежно бросил на снег разряженную, уже безвредную мину. Потом вытянулся и доложил: — Проходы прорезаны и обвешаны сосновыми лапками, товарищ капитан.

Потом, в свободный час, Харитонов долго корпел над принесённой миной. Он изучил её механику и, разобрав её на части, показал товарищам нехитрый, в конце концов, секрет немецкой новинки. Он научил их отыскивать соединительные нити и показал, как, оттянув нити вниз, ослабив их напряжение, чтобы «не беспокоить мину», можно безопасно разряжать «секретки» простым ножом.

Особенно пригодились способности Харитонова в дни весеннего наступления по талым дорогам и хлябям Калининщины. Отходя и всё время стараясь вывести свои войска из-под удара авангардов наступающей Советской Армии, немцы двинули в дело всю свою весьма обширную технику минирования. Они усеивали «сюрпризами» дороги, тропинки, пороги изб, двери блиндажей, брошенные машины, орудия, продукты на оставленных складах, даже могильные кресты, даже трупы своих солдат.

Харитонов во главе сапёров-разведчиков шёл впереди одного из наступавших батальонов, обшаривая дороги миноискателями, зондируя их щупами и кошками, зорким глазом осматривая каждый предмет, лежавший на пути.

Молчаливый, сосредоточенный, он, не говоря ни слова, показывал товарищам на ящик с банками консервированного молока, перевязанными безобидной на вид бечёвкой, протянутой, как он сказал, «прямо к смерти», на лежащие у порога блиндажа новые солдатские сапоги, в одном из которых таилась мина с чутким взрывателем. Раз даже показал в отбитом городе на валявшийся в грязи полураскрытый томик пушкинских стихов, корешок которого был хитро присоединён к зарытому в земле фугасу.

— Ишь, что подкинули, подлецы: знают, что книгу любим. Да врёшь, нас не перехитришь, учёные, — сказал он.

На глазах у шарахнувшихся по сторонам товарищей он лезвием безопасной бритвы перерезал нитку, соединяющую книжку со взрывателем, потом бережно отёр рукавом грязь, приставшую к страницам, положил книжку в сумку противогаза и принялся, не торопясь, извлекать зарытую мину.

Уже под самым Ржевом совершил Николай Харитонов подвиг, утвердивший за ним славу не только в полку, но и в дивизии.

Тяжёлый танк, ища брода через ручей, набрёл гусеницей на заложенную в снег мощную противотанковую мину-тарелку. Он был остановлен регулировщиками, но поздно. Однако, по счастливой случайности, мина попала между шпор траков. Её зажало недостаточно сильно, и она не взорвалась. Каждое новое движение танка, малейшее шевеление корпуса самой мины угрожало катастрофой. Вынуть же из-под гусениц мину, вмёрзшую в слежавшийся весенний снег и землю, казалось невозможным.

Вот это-то дело и вызвался добровольно совершить Николай Харитонов. Он потребовал, чтобы все отошли подальше от танка, и начал действовать. Лёг на землю, сбросил рукавицы и ногтями очень осторожно стал потихоньку выгребать из-под гусеницы крепкий снег. Пальцы его, чуткие и осторожные, как кошачья лапа, гибко скользили вокруг мины. Ощущая кожей холод металла, он не касался мины. Когда смёрзшийся снег не поддавался, сапёр наклонялся к самой мине и теплом дыхания размягчал его. Снег становился крупичатым, солонистым. Тогда Харитонов тихонько выскрёбывал щепотку, другую, третью и снова продолжал дышать. За час ему удавалось выбросить таким образом всего несколько оттаянных дыханием горстей снега и земли.

Был один из тех весенних остро морозных дней, какие вдруг выдаются в марте в лесистой части Калининской области. Дул крепкий сиверко. Шурша в вершинах сосен, он нёс по полуобнажённым, пятнисто, черневшим полям резкую крупку, набегающим валком сбрасывал её под берег ручья, где Харитонов возился у танка.

Танковый экипаж, сапёры и их командир, сидевшие поодаль, у костра, совершенно измучились, ежесекундно ожидая рокового взрыва. Они промёрзли до костей. Им было страшно даже думать, каково-то их товарищу лежать под метелью, на ветру, щека в щеку со смертью.

— Харитонов, эй! Командир приказывает погреться! Давай иди к костру! — кричали ему.

— Не могу, некогда! — неслось с ручья.

Харитонов действительно не чувствовал холода. Он сбросил и подложил под себя шинель, скинул ремень гимнастёрки. И всё же ему было жарко, он обливался потом. Промокшая от пота гимнастёрка сверху заиндевела, льнула и липла к телу. Сердце билось, как будто он поднимал невероятную тяжесть, дыхание перехватывало, перед глазами плыли круги.

А он всего-навсего лежал ничком на земле и тихонько скрёб ногтями снег.

Пальцы сапёра окостенели, их мучительно ломило. Когда руки совсем теряли чувствительность, он отогревал их подмышками, засовывал под рубаху, а потом опять окапывал снег у мины, кропотливо и упрямо. Так проработал он до сумерек. К ночи стало морозней, тёмное небо густо вызвездило, копать стало труднее.

Его товарищи не вытерпели, нарушили уговор: они пришли к нему с котелком горячих щей, с флягой спирта, с куском заботливо отогретого на костре, пропахшего дымом хлеба.

Но он есть не стал. Он не мог есть. Кусок не пошёл в горло. Все его силы, всё его внимание были сосредоточены на этом проклятом красном блине, теперь уже почти подкопанном, лежавшем на каких-то столбиках мёрзлой земли. Он не чувствовал ни голода, ни холода, ни усталости. Он глотнул только спирта, не почувствовав даже его вкуса, закусил хлебом и сейчас же сердито отогнал всех от танка.

Дождавшись, пока товарищи отошли, он снова лёг на шинель и приник к мине.

Он проработал так четырнадцать часов. Уже стихла метель, облака затянули небо, пропали звёзды и лес зашумел протяжно, добродушно, по-весеннему тревожно и звонко, когда у костра увидели, что из-под горы медленно, шатаясь из стороны в сторону, поднимается человек в наброшенной на плечи шинели.

Харитонов нёс за ручку разряжённую мину-тарелку, бросил её у костра, хрипло сказал танкистам:

— Заводи, можно.

И тут же упал без чувств на руки товарищей.

Много интересных историй рассказывали о нём сапёры, сидя вокруг коптюшки в подвале одного из домов «подполковника», под Ржевом. Сам же он во время этих рассказов сосредоточенно строгал, весь поглощённый работой, и когда ложка была готова, обтёр её осколком стекла, пополировал о полу шинели, полюбовался и протянул мне:

— Возьми на память. Пригодится… Всё, что они тут рассказали, — было, случалось. Всякий на свой манер воюет. Только чего об этом писать… Мне и самому-то надоело всё взрывать да разрушать, да уничтожать. По хорошей работе душа тоскует, руки чешутся. Верите ли, каждую ночь во сне то стену какую на доме кладу, то бетон в формы заливаю, то арматуру вяжу. Поскорее бы уж весь фашизм рвануть к чертям да за настоящее дело взяться…

…И вот он стоит в этом просторном зале, полном солнечного света и тонкого пения работающих турбин, взволнованный, озабоченный, напряжённый. Он прислушивается к ровному гудению новой машины, как мать к первому крику ребёнка, и в его серых глазах, растроганно глядящих из-под русых кустистых бровей, большое, настоящее человеческое счастье.

В мгновение, когда запела последняя из трёх вновь поставленных турбин на возрождённой из пепла станции, этот человек брал реванш за пять лет тягостной разрушительной работы, за те страшные минуты, что он пережил, взрывая днепровскую плотину, за тяжёлые часы, что он пролежал рядом с миной у танка, за взрывы прекрасных жилых домов, именовавшихся на фронтовом жаргоне шпалами «полковника».

А сколько ещё впереди работы для пытливого, неугомонного ума, для жилистых, умелых, не знающих устали рук, так стосковавшихся по настоящему делу!

 

Свои

 

Советские танкисты, завершая стремительный марш-манёвр на окружение Верхней Селезии, прорвались к Одеру. Грузно раскачиваясь и урча, окутываясь на поворотах облаками сизого дыма, тяжёлые и быстрые машины на полном газу бесконечным лязгающим потоком неслись по автостраде. Мотопехотинцы в полушубках, жёстко выдубленных калёным морозцем, сидели на броне, отгораживаясь рукавицами от острого ветра, упираясь промасленными валенками в прикрученные к броне брёвна и ваги. Правые руки их прочно лежали на прикладах автоматов, и слезящиеся от холода глаза насторожённо и зорко осматривали окрестности.

Но холмистый ландшафт, разрубленный надвое асфальтовой автострадой, был совершенно безлюден и как-то зловеще пуст. Уныло плыли серые, полосатые, уже наполовину оттаявшие, но снова схваченные морозом поля. Голые лиственные лески то там, то тут приближались к автостраде, чтобы сейчас же отбежать от неё к горизонту. А вдали то справа, то слева всё время маячили деревни с однообразными каменными островерхими домами, с серыми тычками неизменных кирх, такие похожие друг на друга, что было скучно на них глядеть и начинало казаться, будто кто-то переносит один и тот же макет, переставляя его с места на место.

Лязгая и гремя гусеницами, рыча моторами на подъёмах, сплошной стальной поток быстро двигался на запад. Шли танки, покрытые ещё не отмытой зимней маскировочной краской, утюгообразные броневики, окрашенные в пёстрый цвет щучьей чешуи, тяжёлые бронетранспортёры с пехотой и скорострельными зенитными пушками, большие пузатые бензовозы, тяжело раскачивавшиеся и приседавшие на ходу, крытые автофургоны с пехотой и боеприпасами. Когда наш вездеход, шедший где-то в середине этого потока, въезжал на гребень холма, сверху казалось, что по дороге ползёт, поблескивая серой чешуёй, бесконечная стальная змея, уходившая головой и хвостом за линию горизонта.

В этот день на заре недалеко от старой польской границы был пробит немецкий фронт, и бронетанковые части устремились в брешь, завёртывая фланги прорыва и оставляя отступающих где-то у себя за спиной. Морозная стынь, стоявшая над полями, не давала оглядываться по сторонам. Встречный ветер горстями бросал в лицо острую снежную крупку, заставлял глубже вжиматься в сиденье и наклоняться под защиту стекла.

Вдруг шофёр, уставший от бесконечного следования в ханковой колонне по широкой и гладкой дороге и всё время напевавший, чтобы не задремать за рулём, привскочил с места и стал рукавицей протирать ветровое стекло..

— Ой, что это? Откуда они?

В этом месте дорога полого всползала на холм. На самом его гребне была видна толпа женщин. Размахивая руками, они что-то кричали танкистам. Но машины шли и шли мимо них.

— А ведь наши! Ей-богу, наши! — воскликнул шофёр, — Должно, в машину просятся. Чудачки Кто же их возьмёт? Ой, глядите, босиком, нет, Правда, босиком.

Теперь можно было рассмотреть, что женщины не просто приветствовали наши танки. Они что-то кричали танкистам, о чём-то просили их, прижимая руки к груди и размахивая платками. Но автоматчики, сидевшие на броне, только разводили руками и показывали на дорогу: дескать, ничего не попишешь, недосуг, наступать надо. И толпа женщин с надеждой бросалась к следующей машине.

Все они были в одинаковых комбинезонах из бумажной мешковины, с головами, прикрытыми каким-то драным тряпьём, и, как показалось нам издали, все одинаково худые и пожилые. Но больше всего поражали их ноги, босые, посиневшие, растрескавшиеся ноги. Лишь у некоторых они были обмотаны тряпьём. Асфальт был жгуч от мороза, по земле с шелестом тянулась сухая позёмка.

Когда наша машина, взобравшись на гребень, приблизилась к ним, несколько женщин вырвались из толпы и, схватившись за руки, загородили дорогу. На лицах их, кирпично-розовых, залубяневших от ветра, была видна отчаянная решимость.

— Остановитесь! Хоть вы остановитесь. Не пустим! — по-украински певуче закричала одна из них, сверкая из-под платка огромными чёрными глазами.

— Мы ж свои, свои! — неслось из толпы.

А другая, высокая, простоволосая, с огненными, развевающимися по ветру волосами, требовательно твердила одно только слово:

— Товарищи, товарищи, товарищи же…

Шофёр вывел машину из колонны, остановил её на обочине, и танки с иззябшей и весёлой мотопехотой, мотавшейся на броне, потекли мимо нас.

Женщины окружили наш вездеходик. Их исхудалые, заострившиеся лица с резко выступавшими углами скул, с глазами, красными от слёз и ветра, горели неистовым, исступлённым счастьем. Некоторые плакали. Все были так взволнованы, что трудно было у них добиться, кто они, почему они здесь, что им надо.

Предосторожности ради сопровождавший нас пожилой боец-автоматчик соскочил с заднего сиденья и стал возле машины, разминая затёкшие ноги. Женщины сейчас же бросились к нему и принялись гладить руками заскорузлый его полушубок, старенькую ушанку, прожжённую и порыжевшую от дыма костров, его автомат с затвором, заботливо обёрнутый тряпицей, точно всё ещё старались, убедиться, что это не сон, что действительно настоящий красноармеец в полушубке, в валенках стоит тут, на немецкой автостраде, над чужой рекой Одер. И вдруг та маленькая брюнетка с огромными чёрными глазами, что так решительно первой преградила дорогу нашей машине, схватила большую жилистую руку автоматчика с прокуренными пальцами и прижала её к губам.

— Родной, милый… Родной ты наш… Уж мы вас ждали, ой, ждали!

Автоматчик застеснялся, нахмурился, краска выступила у него на небритых щеках. Он резко отдёрнул руку.

— Это что ж за модель — руки целовать! Что я — поп, что ли? Научили вас тут немцы…

Эти слова точно преобразили женщину. Иззябшая, жалкая в своём ветхом, безобразном комбинезоне, она вдруг выпрямилась, гордо вскинула голову и, гневно сверкнув своими чёрными глазами, ответила:

— Тю… Ты что подумал-то: разве я тебе — я Красной Армии руку целую за то, что нас освободила, за то, что сюда пришла, а ты…

И, повёртываясь к нам, она деловито, с лёгким украинским акцентом отрекомендовалась:

— Катерина Кукленко… Секретарь тайного комитета насильно мобилизованных советских граждан поместья «Зофиенбург»… Кому тут сдать склады с зерном, холодильник с мясом и военнопленных, сидящих под стражей?

Ещё утром этот край был глубоким немецким тылом. Борьба шла в сорока километрах восточнее. И вдруг это деловитое заявление, спокойно прозвучавшее из смятенной, оглушённой своим неожиданным счастьем толпы.

— И примите от нас вот это, — продолжала та, что назвала себя Катериной Кукленко. — Мила, дай бумагу.

Высокая женщина, что бесконечно твердила слово «товарищи», смакуя его и повторяя на разные лады, достала из-за пазухи документ и протянула его. И хотя прочёл я его на ветру, на немецкой автостраде, под волнообразный, то стихавший, то напрягавшийся до рёва шум проходивших мимо танков, — необычный этот документ, тщательно переписанный отличным каллиграфическим почерком, прочно врезался в память так, что даже теперь, три года спустя, я без труда воспроизвожу его текст почти дословно:

«Командованию Красной Армии от тайного комитета насильно мобилизованных советских граждан, работавших в поместье Клары Рихтенау „Зофиенбург“, крейс Штейнау.

Просим принять от нас для нашей доблестной Красной Армии, освободившей нас от фашистского рабства, муки белой 25 тонн, картофеля 100 тонн, брюквы вяленой 1 тонну, свиных тушек замороженных 38 штук, военнопленных из состава фольксштурма, взятых нами и находящихся под нашей охраной, 6 штук.

Просим также, учитывая наше желание мстить проклятым фашистам за наши горькие слёзы и наших загубленных подруг, принять нас всех в Красную Армию в количестве 100 человек. В этой просьбе нашей просим нам не отказать.

Секретарь тайного комитета Кукленко Екатерина.

Комиссар комитета Серебрицкая Людмила».

 

Всё это было так необычно, облик этих женщин так резко контрастировал с деловым, спокойным тоном заявления, а то, что произошло здесь, на немецкой земле, на порядочном расстоянии от линии фронта было так незнакомо и интересно, что мы решили рискнуть, оторваться от колонны и свернуть с автострады. Шофёр предложил Кукленко сесть в машину. Но она отказалась.

— У нас тут двое цынготных, еле на ногах стоят. Сюда чуть не на руках несли, их возьмите, — сказала она и тоном, в котором чувствовалось, что она привыкла распоряжаться, скомандовала: — Тётя Паша, Анна Никифоровна, садитесь в машину к командирам!

Сама же она легко вскочила на плоский радиатор, бочком устроилась на нём и, поджав ноги, аккуратно, как онучками, обмотанные тряпьём, обвязанные бечёвками, стала показывать дорогу.

Те, что посажены были к нам в машину, были в таком состоянии, что не могли даже связно разговаривать. Пожилая, с распухшими, бревноподобными ногами, с одутловатым, отёчным лицом, тётя Паша всё только вздыхала и тихонько плакала, размазывая слёзы кулаками по щекам. Вторая же, помоложе, та, которую называли Анной Никифоровной, со страхом озиралась по сторонам, вглядываясь в пустые полосатые замёрзшие холмы, и всё спрашивала:

— А они назад не придут? Не вернутся? Нет, вы правду говорите, не вернутся?

Когда же из-за холма показались лохматые кущи старинного парка и поднимавшиеся над ними островерхие черепичные крыши замка, её всю затрясло так, что заклацали зубы. Она сгорбилась, сжалась, присела на дно машины, будто инстинктивно боясь, как бы её не заметили тут вместе с нами.

— Чего жмёшься, тётка! Теперь фашисту окончательный капут. Гитлеру теперь крышка навсегда и без поворота, — успокаивал её автоматчик и показал на Кукленко, плотно сидевшую боком на капоте машины.

Ветер бил ей в лицо, он сорвал у неё с головы тёмную тряпку, растрепал косы, и они, большие и тяжёлые, мотались за плечами. Она оказалась совсем молоденькой девушкой. Подставляя лицо ветру, она вся подалась вперёд и улыбалась, как будто, тепло одетая, сытая, здоровая, бежала на лыжах.

— Вот, тётка, учись: страха не знает, и мороз ей нипочём, орёл-девка, — сказал автоматчик, восхищённо поглядывая на неё.

Женщина слабо улыбнулась:

— То ж Катя. Она у нас особенная… Сколько её били, собаками травили даже…

У ворот в парк стояла дюжая пожилая женщина, одетая в немецкую шубу военного образца, с охотничьим ружьём в руках. Во дворе замка, против кованных железом дверей старинных каменных сараев, ходила другая женщина, в кокетливой и дорогой котиковой шубке, в мужских охотничьих сапогах и в платке, по-российски обмотанном вокруг головы. За плечами у неё был немецкий автомат. Над позеленевшей черепицей острых замковых крыш, высоко поднятый на башенном флагштоке, бился по ветру красный флаг.

— Ай да бабы! Здорово распорядились, точно капе какое охраняют, — удивился автоматчик. — И флаг, ишь ты! Когда же вы это, черти, успели?

— Вчера… Ой, вчера утром, на рассвете, как ваши пушки загрохотали, — всё ещё трясясь, ответила Анна Никифоровна, — что тут было, что только было, думала — не выживу, умру со страха…

А через полчаса, сидя в одной из комнат большого холодного, как погреб, и как погреб же неуютного замка, мы слушали рассказ о судьбе этих женщин и о том, что произошло тут вчера, когда в сорока восьми километрах отсюда началась артиллерийская подготовка.

Разные это были люди, и разные пути привели их сюда.

Катя Кукленко не только не помнила дореволюционной России, но и доколхозную деревню представляла себе смутно. Сознательная жизнь её началась уже в колхозное время. Ещё школьницей она помогала матери, знаменитому на Киевщине бригадиру, убирать буряки с высокоурожайных участков. Учась в седьмом классе, она сама организовала из школьных подруг такое звено, что по урожайности обогнала мать и вместе с Марией Демченко получила медаль на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. О ней писали в газетах. Её возили в Киев рассказывать по радио о своём сельскохозяйственном опыте. Почтальон ежедневно приносил к ней в хату пачки писем со штемпелями всех городов и областей страны. Писали ей совершенно незнакомые люди. Старики выражали своё уважение. Молодёжь желала вступить в переписку со знаменитой девушкой. Крестьяне-опытники просили совета. Работая бригадиром, Катя старательно готовилась поступить в Сельскохозяйственную академию.

Но вот война, район отрезан, бежать некуда. Эсэсовцы из зондеркоманд охотятся на молодёжь, как на ценного зверя, с собаками и с ружьями. Катя, пытавшаяся было спрятаться от мобилизации, попала в один из таких загонов. Избитую, связанную, её бросили в грузовик. На правой руке выше локтя ей выжгли ляписом штамп с порядковым номером и с немецким орлом, держащим в когтях свастику.

И вот человека, родившегося в стране, где эксплуатация, как и рабство, стали уже чисто историческими понятиями, совсем ещё юную девушку, с которой советовались учёные, которой с уважением жали руку наркомы, пытаются превратить даже не в рабыню, нет, а в рабочую скотину с выжженным на коже тавром.

Во время долгих скитаний по концентрационным лагерям Катя Кукленко познакомилась с Серебрицкой, высокой, стройной, рыжей девушкой. Она заметила её в вагоне. Весь путь Серебрицкая молча просидела в углу, нахмурившись, ни с кем не разговаривая, обняв колени скрещенными руками и спрятав в них подбородок. Она ко всему прислушивалась и присматривалась, и трудно было понять, что у неё на уме.

Людмила Серебрицкая родилась в Минске в семье уважаемого врача. Способная, но несколько рассеянная девушка, она по очереди увлекалась физкультурой, потом стихами, потом театром, и, наконец, уже учась в Ленинграде, в Политехническом институте, она увлеклась философией и общественной деятельностью и вскоре стала секретарём факультетской комсомольской организации.

Война застала её на каникулах, у постели больного отца. Она не нашла в себе силы покинуть умирающего старика и осталась в оккупированном Минске. Не зная никого в городе, она заметалась в поисках подпольной или партизанской организации. Но прежде чем ей удалось связаться с подпольщиками, она угодила в невольничий эшелон. Годы, проведённые в концентрационных лагерях, не сломили её воли. В любых условиях она ухитрялась находить подходящих людей, сколачивала из них тайные ячейки, организовывала саботаж на работах, сыпала песок во втулки станков, бросала куски резины в бензиновые баки автомашин, пользуясь знанием немецкого языка, она проникала в лагерные канцелярии, умела прослыть за аккуратнейшего служаку и потихоньку выкрадывала там отпускные бланки для беглецов, фабриковала подложные документы для возвращающихся на родину.

Трижды она бежала из лагерей. Один раз ей удалось даже пройти пешком от Ламанша до Двины. Но всякий раз её арестовывали, пытали, били и возвращали на этапные пункты. Она не сдавалась. Избитая, еле живая, лёжа на залитом водой полу карцера пересыльного лагеря, она, глуша в себе боль, продумывала причины прошлых неудач и строила планы новых побегов.

И вот теперь, после третьего побега, попав в невольничий эшелон, медленно продвигавшийся на юг, в Силезию, она, сидя в своём углу, сразу заметила и отличила среди молчаливых, вздыхающих, плачущих, с горя переставших за собой следить, опустившихся девушек маленькую черноглазую подвижную украинку, опрятно одетую, с толстыми чёрными косами, обёрнутыми вокруг головы аккуратным венцом. Людмиле понравилась стойкость, с которой та переносила своё горе, её готовность помочь подругам, её звонкий голос — озорной и неприятно крикливый, когда, стоя в дверях вагона, она самыми последними словами ругала часовых, и мелодичный, звучный, когда она заводила родные советские песни, подхватываемые всеми.

Сначала Людмила подумала о ней плохо: легкомысленная девчонка, неприхотливое сорное растение, легко переживающее пересадку на самую поганую почву. Но после того, как однажды утром Катя озорным своим голосом стала бранить девчат за то, что они сидят неприбранные, не умываются, не чешутся и «разводят заразу», Людмила стала присматриваться к ней всерьёз.

— Дуры вы, дуры набитые! — кричала девушка, озорно сверкая чёрными глазами. — Вы думаете, лик человеческий потерять хорошо? Им, сволочам, фашистам-гадам, только это и нужно, чтобы мы о человеческом забыли, скотом стали, к тому они, фашисты, и гнут. А это они, псы, видели? — и она яростно показывала шиш в щель двери, за которой плыл чужой, однообразный, скучный пейзаж. — Я где-то читала, что великие наши революционеры, даже к смерти приговорённые, в тюрьме гимнастику делали, чтобы силу сохранить.

И сама она, должно быть, для того, чтобы раскачать подруг, тоже стала делать в вагоне гимнастику, делала её упорно, под стук колёс, и девушки с удивлением, даже с уважительным страхом смотрели на неё.

— А стоит ли беречь силу? Ведь на врагов работать придётся? — спросила Людмила, желая окончательно её проверить.

Черноглазая девушка вся вспыхнула.

— Я? На этих сволочей работать? На этих подонков?.. С моей работы они кровавой слезой заплачут. — И, приблизив смуглое лицо к Людмиле, жарко дыша на неё, зашептала: — Зачем мне сила? Без силы разве убежишь! Сгниёшь в этом погребе без силы. Они только и хотят, чтобы мы силу потеряли.

— Тише, — Людмила осторожно зажала ей рот рукой.

— А что тише? Пусть слушают. Никого не боюсь.

— Вот это-то и плохо: силу бережёшь, а голову не бережёшь.

Девушки внимательно посмотрели друг на дружку, потом улыбнулись, потом расхохотались. С тех пор их связывала та прочная суровая дружба, какая возникает между людьми в лихие дни, пред лицом тяжёлых испытаний.

Эшелон прибыл в Крайцбург, где находился тогда всесилезский рынок рабов, которых ведомство бригаденфюрера войск СС Заукеля свозило сюда со всей Европы. Под конвоем девушек выгнали из вагонов и отвели за город, в огромное здание пустого ангара. Здесь их выстроили рядами и запретили садиться. Появилась толпа людей, показавшихся девушкам очень похожими друг на друга: коренастых, красномордых, с квадратными лицами, с бычьими затылками, одетых тоже на один манер — в штаны гольф, в охотничьи куртки и зелёные шляпы с тетеревиными перышками. Девушки догадались, что это были силезские помещики из Одерской долины. Были среди них и женщины, большеногие, неуклюжие, массивные.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-07-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: