Кентервильское привидение 9 глава




Действительно, Дориану было чему радоваться, ведь, судя по всему, его красота, которая так очаровала Бэзила Холлуорда и многих других, никогда его не покинет. Даже те, кто слышал самые гадкие слухи о Дориане и его распутном образе жизни, которые время от времени ходили по всему Лондону, не могли поверить в его бесчестье, когда видели мистера Грея собственными глазами. Он всегда выглядел так, будто его не задел грязный грех. Те, кто рассказывали ужасные вещи о нем, смущались и замолкали, как только он заходил в комнату. Казалось, незыблемая чистота его лица была для них укором. Одним своим присутствием он будто напоминал им о собственном несовершенстве. Они удивлялись тому, как такой обаятельный человек избежал соблазнов и грехов своего низменного и развращенного времени.

Часто он надолго исчезал из общества, порождая таким образом различные подозрения среди друзей и тех, кто себя таковыми считал, а вернувшись, тайком поднимался в замкнутую классную комнату, ключ от которой всегда имел при себе, открывал ее и становился с зеркалом в руках перед собственным портретом, глядя то на злобное, все более стареющее лицо на полотне, то на прекрасное и все еще юное лицо, которое смотрело на него из зеркала. Чем большей становилась разница, тем больше наслаждения это ему приносило. Он все больше влюблялся в собственную красоту и все более заинтересованно наблюдал за гибелью собственной души. Так с тревогой, а то и с жутким восторгом он смотрел на гадкие складки, что вспахивали морщинистый лоб и чувственные губы, и спрашивал себя иногда: что более отталкивающе – отражение распущенности или отпечаток возраста? Он прикладывал свои белые руки к грубым и сухим рукам на портрете и смеялся. Он смеялся над искореженным и изуродованным телом на картине.

Однако иногда, по ночам, лежа без сна в собственной спальне или в грязной каморке таверны у доков, куда он часто наведывался переодетый и под чужим именем, Дориан с сожалением думал о тех ужасных вещах, которые он совершил с собственной душой, а хуже всего было то, что это сожаление было вызвано лишь эгоизмом. Впрочем, такое случалось нечасто. Чем активнее он утолял жажду жизни, которую разбудил в нем лорд Генри в саду у Бэзила, тем острее он чувствовал ее. Чем больше он узнавал, тем больше он стремился узнать. Он никак не мог утолить эту безумную жажду.

Несмотря на это, ему хватало благоразумия, чтобы не пренебрегать законами светской жизни. Раз или два в месяц зимой и каждую среду летом он принимал у себя гостей, которые имели возможность наслаждаться игрой лучших в этом сезоне музыкантов. Его обеды, в организации которых ему всегда помогал лорд Генри, отличались как тщательным отбором и расположением гостей, так и утонченным вкусом в убранстве стола: экзотические цветы, роскошно вышитые скатерти, старинная серебряная и золотая посуда представляли собой настоящую симфонию. Многие, особенно среди молодежи, видели в Дориане Грее воплощение идеала своих студенческих лет в Итоне или Оксфорде, идеала, который должен был совместить в себе высокую культуру ученого с изяществом и совершенными манерами светского человека. Дориан Грей казался им одним из тех, кто, как говорил Данте, «стремятся облагородить душу поклонением красоте». Он был тем, для кого, как для Готье, «существует видимый мир».

Сама жизнь была для Дориана важнейшим и самым прекрасным из искусств, к которому остальные искусства только готовили человека. Он не пренебрегал ни модой, которая может воплотить невероятное, ни дендизмом, который, по его мнению, стремился сделать относительное понимание красоты абсолютным. Его одежда и стиль, который он иногда менял, оказывали значительное влияние на молодых щеголей на балах в Мейфеэйре и в клубах Пэлл-Мэлл. Они стремились подражать ему даже в мелочах, на которые сам Дориан никогда не обращал внимания.

Он охотно занял место в обществе, предоставленное ему сразу после достижения совершеннолетия. Его радовала мысль о том, что он может стать для Лондона тем, чем автор «Сатирикона»[11]был для Рима эпохи Нерона. Правда, он стремился быть чем-то большим, чем arbiter elegantiarum[12], с которым советуются, какие выбрать украшения, как завязать галстук или как носить трость. Он хотел сформировать целый новый образ жизни, который исходил бы из разумных философских основ и должен был иметь свои упорядоченные принципы. Высшим смыслом такого образа жизни он считал обретение духовного смысла для чувств и ощущений.

Культ чувственного часто, и не без основания, осуждали – люди инстинктивно боятся страстей и чувств, которые кажутся им сильнее их самих и которые присущи и низшим существам. Но Дориан Грей считал, что истинная природа этих чувств еще не открыта и они остаются животными в глазах людей только потому, что те все время пытаются обуздать их голодом или убить болью, вместо того чтобы сделать из них элементы новой духовности, основой которой стала бы жажда красоты. Когда Дориан думал об истории человечества, его не отпускало чувство утраты. Сколько же всего было забыто! Ради чего?! Следствием всех этих упрямых и глупых отречений, уродливых форм самоистязаний, причиной которых был страх, стала деградация, намного более страшная, чем та мнимая, которой люди стремятся избежать. Природа с великолепной иронией отправляет отшельников в пустыни и дает им в товарищи диких животных…

Да, лорд Генри прав. Нашему времени нужен новый гедонизм, который вдохнет новую жизнь в общество и освободит его от пуританства, которое странным образом вновь настигло его. Конечно, этот гедонизм не будет пренебрегать интеллектом, однако он не согласится ни на одну теорию или учение, требующие пожертвовать хотя бы долей чувственного опыта. Ведь цель гедонизма – это сам опыт, а не его плоды, сладкие или горькие. Он не должен иметь ничего общего ни с аскетизмом, который убивает чувства, ни с вульгарным развратом, притупляющим их. Новый гедонизм научил бы человека наслаждаться каждым мгновением жизни, ведь жизнь длится всего лишь мгновение.

Среди нас немного найдется таких, кто никогда не просыпался бы на рассвете – или ото сна без сновидений, когда вечный сон смерти кажется чуть ли не желанным, или после ночи ужасов и уродливого веселья, когда перед глазами проносятся призраки, страшнее самой действительности, ярко гротескные, полные той сильной жизни, которая дает готическому искусству такой жизнеутверждающий оттенок, словно оно создано для пораженных болезненными грезами. Вы помните эти пробуждения? Белые пальцы рассвета слегка раздвигают завесы. Черные причудливые тени молча разбегаются по углам комнаты и падают на пол. С улицы доносится возня птиц в листве, шум людей, идущих на работу, вздохи и плач ветра, который налетает с холмов и кружит вокруг молчаливого дома, будто боясь разбудить спящих, хотя и должен выгнать сон из его пурпурного хранилища. Предрассветный туман отступает вверх, медленно восстанавливаются привычные формы и цвета вещей, и рассвет снова открывает перед нашими глазами мир в его извечном виде. Возвращает серым зеркалам способность отражать жизнь. Потухшие свечи стоят там, где они оставлены вечером, а рядом лежит увядший цветок, который вы носили вчера на балу, или письмо, которое вы боялись прочитать или перечитывали слишком часто. Кажется, ничто не изменилось. Из-за нереальных теней ночи снова появляется знакомая реальная жизнь. И мы должны тянуть ее дальше с того места, где она остановилась вчера, и нам становится больно, что мы обречены вечно вертеться все в том же кругу стереотипной повседневности… А иногда в нас просыпается желание, открыв глаза, увидеть новый мир – мир, в котором вещи приобрели бы необычные очертания и свежие цвета, где все было бы иначе и несло бы в себе новые тайны, мир, где прошлого не было бы вовсе или же было бы очень мало – так, чтобы оно, во всяком случае, не заставляло думать о долге или каяться, поскольку сейчас даже упоминания о радости горькие, а воспоминания о наслаждениях пронизывают болью.

Именно в создании таких миров Дориан Грей видел цель жизни или, по крайней мере, одну из таких целей. В поисках новых и увлекательных чувств, в которых имелся бы существенный для романтики элемент необычного, он часто сознательно воспринимал идеи, которые были ему непонятны или даже чужды, позволял им влиять на себя, а потом, попробовав их на вкус и удовлетворив свой интеллектуальный интерес, он оставлял их с тем удивительным равнодушием, которое не только не противоречит вспыльчивому характеру, но даже, по мнению некоторых современных психологов, является его частью.

Однажды в Лондоне заговорили, что Дориан Грей собирается принять римско-католическое вероисповедание. Католические ритуалы действительно привлекали его. Ежедневный обряд жертвоприношения, который на самом деле страшнее всех жертвоприношений древних времен, трогал Дориана – как своим величественным пренебрежением наших чувств, так и своей примитивной простотой и вечным пафосом человеческой трагедии, которую он должен был символизировать. Дориан любил стоять на коленях на холодных мраморных плитах и наблюдать, как священник в плотной парчовой далматике медленно поднимал белыми руками покрова с дарохранительницы или подносил похожую на стеклянный фонарь и украшенную драгоценностями дароносицу с бледной облаткой внутри – можно было представить, что это действительно «panis caelestis», хлеб ангелов, – или когда священник, в наряде Страстей Господних, крошил гостию[13]над чашей и ударял себя в грудь, устыдившись грехами человеческими. Его завораживало курение кадил, которыми, как пышными золотыми цветками, размахивали серьезные мальчики в пурпуре и кружевах. А выходя из церкви, Дориан не без любопытства смотрел на мрачные исповедальни и время от времени засиживался в их темноте, прислушиваясь к шепоту мужчин и женщин, которые рассказывали историю своей жизни сквозь потертые решетки.

Однако Дориан никогда не ограничивался определенной верой или догмами, осознавая, что это помешало бы его интеллектуальному развитию, – он не имел никакого намерения постоянно жить в гостинице, пригодной только на то, чтобы один раз переночевать. Некоторое время Дориана интересовал мистицизм с его удивительной способностью превращать все обыденное в необычное и таинственное, рядом с которым всегда идет антиномизм[14], который коварно отрицает потребность нравственности. Впоследствии он склонялся к материалистическим доктринам немецкого дарвинизма, захваченный концепцией абсолютной зависимости духа от определенных физических условий, патологических или здоровых, нормальных или видоизмененных. Дориан с острым удовольствием сводил человеческие мысли и страсти к функции какой-либо клетки серого вещества мозга или белого нервного волокна. Однако любые теории о жизни казались Дориану мелочами по сравнению с самой жизнью. Он прекрасно понимал бессмысленность любых соображений, оторванных от опыта и действительности. Он знал, что человеческие чувства несут в себе не меньше духовных тайн, чем душа.

Однажды он взялся за изучение ароматических веществ и секретов их производства – собственноручно перегонял пахучие масла, жег душистые восточные смолы. Он осознал, что каждое состояние души имеет двойника в мире чувств, и поставил себе цель понять взаимосвязь между ними. Почему, скажем, ладан пробуждает в нас чувство мистики, серая амбра разжигает страсти, фиалка пробуждает воспоминания о погибшей любви, мускус туманит мозг, а чампак возбуждает воображение? Он хотел систематизировать психологическое воздействие запахов на человека, изучая своеобразные влияния разных растений: нежно-пахучих корней, ароматных цветков, отяжелевших от пыльцы, ароматных бальзамов темноокрашенной душистой древесины, нарда, вызывающего слабость, говении, лишающей людей разума, алоэ, как говорят, исцеляющего душу от тоски.

В другой же раз он погрузился в музыку и устраивал необычные концерты в своем доме, в длинном зале с решетчатыми окнами, где потолок был расписан киноварью с золотом, а стены покрывал оливково-зеленый лак. Страстные цыгане исторгали дикие ноты из своих маленьких цитр, степенные тунисцы в желтых шалях перебирали туго натянутые струны огромных лютней, негры, скаля зубы, монотонно били в медные барабаны, а стройные индусы в белых чалмах, скрестив ноги, сидели на красных циновках и, играя на длинных камышовых и медных свирелях, завораживали или делали вид, что завораживают, больших кобр и ужасных рогатых змей. Резкие паузы и пронзительные диссонансы этой варварской музыки иногда трогали Дориана, ведь грация Шуберта, прекрасная элегичность Шопена, мощная гармония самого Бетховена уже нисколько не задевали его.

Он собирал необычные музыкальные инструменты со всех уголков мира – даже из могильников вымерших народов и в немногих диких племенах, которым удалось пережить встречу с западной цивилизацией. Он любил держать их в руках, прислушиваясь к странным звукам. У него был таинственный «джурупарис» индейцев из Рио-Негро, смотреть на который женщинам было вообще запрещено, а юноши могли увидеть его только после поста и самоистязания; а также глиняные кувшины перуанцев, которые звучат, как пронзительные птичьи крики; были у него и флейты из человеческих костей, которые слышали Альфонсо де Овалле в Чили, и удивительно нежные и звонкие камни зеленой яшмы из-под Куско. Были в Дориановой коллекции также разрисованные тыквы с галькой внутри, тарахтевшие при встряхивании, и длинная мексиканская труба, играя на которой, в отличие от обычного кларнета, втягивают воздух в себя, и неприятный на слух «туре» амазонских племен, которым подают сигналы часовые, целыми днями сидящие на высоких деревьях (этот «туре», говорят, слышен на расстоянии трех лиг), и «тепоназтли» с двумя вибрирующими деревянными язычками (палочки к этому барабану из Мексики смазывают камедью из млечного сока растений), и «йотлы» – колокольчики ацтеков, подвешиваемые гроздьями, как виноград, и огромный цилиндрический барабан, обтянутый змеиной кожей, который в мексиканском храме видел спутник Кортеса Бернал Диас и оставил красочное описание меланхолического звучания этого инструмента.

Дориана влекла вычурность этих инструментов, он был в восторге от мысли о том, что у искусства, как и у природы, тоже есть свои чудовища – вещи с ужасной формой и гадким голосом. Однако через некоторое время они ему надоели, и вот уже он, сидя снова в опере, один или с лордом Генри, восторженно слушал «Тангейзера» и в увертюре к этому величественному произведению находил нотки трагедии собственной души.

Чуть позже Дориан начал изучать драгоценные камни. Он появился на бале-маскараде в костюме Анн де Жуайоз, адмирала Франции, – наряд был украшен пятьюстами шестьюдесятью жемчужинами. Эта тяга к драгоценностям пленила Дориана на много лет и, собственно, никогда не оставляла его. Часто, бывало, он весь день сидел, то перебирая, то раскладывая по ящикам камни из своих сокровищ – оливково-зеленые хризобериллы, краснеющие при искусственном освещении; кимофаны, перевитые серебристыми волосками; фисташкового цвета перидоты; розоватые и золотистые, как вино, топазы; пламенно-красные кобальты с мерцающими четырехгранными звездочками внутри; огненные гранаты; оранжевые и сиреневые шпинели; аметисты, отливающие то рубином, то сапфиром. Его восхищало красное золото солнечного камня, и жемчужная белизна лунного камня, и переменная радуга молочного опала. Он раздобыл в Амстердаме чрезвычайные по размерам и разнообразию красок изумруды и обладал ценным видом бирюзы, из-за чего на него завистливыми глазами смотрели знатоки.

Дориан прочитал множество историй о драгоценных камнях. Так, в произведении Альфонсо «Clericalis Disciplina»[15]упоминается змея с глазами из настоящего гиацинта; в романтической легенде об Александре Македонском, завоевателе Эматии[16], сказано, что он нашел в Иорданской долине змей, «кольца на спинах которых были из настоящих изумрудов». Филострат рассказывает о драконе с самоцветом в мозге и замечает, что, «увидев золотые письмена и пурпурные одежды», чудовище впадает в волшебный сон, и тогда его можно убить. Великий алхимик Пьер де Бонифас утверждает, что бриллиант делает человека невидимым, а индийский агат добавляет красноречия. Сердолик успокаивает гнев, гиацинт навлекает сон, аметист развеивает винные испарения. Гранат выгоняет бесов из человека, а от гидрофана бледнеет месяц. Селенит растет и стареет вместе с луной, а обезвредить мелоций, разоблачающий воров, можно только кровью козленка. Леонард Камилл видел добытый из мозга только что убитой лягушки белый камешек, который оказался сильным противоядием. Безоар, найденный в сердце аравийского оленя, – чудодейственный амулет против чумы. В гнездах аравийских птиц можно найти аспилат, который, по словам Демокрита, предохраняет от огня того, кто носит этот камень.

На церемонии коронации король Цейлона проезжал верхом по улицам столицы с большим рубином в руке. В дворцовые ворота короля-священника Иоанна, «сделанные из халцедона, был вмурован рог змеи, чтобы никто не мог пронести яд во дворец». Над фронтоном содержались «два золотых яблока с карбункулом внутри каждого», чтобы днем сияло золото, а ночью карбункулы. Лодж в своем причудливом романе «Жемчужина Америки» описывает, что в покоях королевы можно было увидеть «серебряные фигуры целомудренных дам со всего мира, которые смотрелись в прекрасные зеркала из хризолитов, карбункулов, сапфиров и зеленых изумрудов». Марко Поло видел, как жители Чипангу (так в Средние века называли Японию) вкладывали в рот покойникам розовые жемчужины. Существует легенда о Морском чудовище, влюбившемся в жемчужину, – оно убило ныряльщика, который выловил ее и отдал персидскому царю Перозу, а затем семь месяцев оплакивало свою утрату. Когда же впоследствии гунны заманили Перозу в большую ловушку, он выбросил жемчужину – так утверждает Прокопий, и ее никогда уже не нашли, хотя император Анастасий обещал за нее пятьсот фунтов золотом. Король Малабара показывал одному венецианцу четки из трехсот четырех жемчужин – по числу богов, которым он поклонялся.

Согласно Брантому, когда герцог Валентинуа, сын папы римского Александра Шестого, прибыл в гости к французскому королю Луи Двенадцатому, его конь был весь покрыт золотыми листами, а шапку герцога венчал двойной ряд ослепительно сияющих рубинов. Четыреста двадцать один бриллиант украшал стремена лошади, на которой ездил Карл, король английский. У Ричарда Второго был плащ, весь усеянный лалами, – он стоил тридцать тысяч марок. Холл пишет, что Генрих Восьмой ехал в Тауэр на коронацию одетый в «камзол из золотой парчи, его нагрудник был расшит бриллиантами и другими драгоценными камнями, а широкую перевязь украшали большие нежно-красные лалы». Фаворитки Якова Первого носили изумрудные серьги в филигранной золотой оправе. Эдвард Второй подарил Пирсу Гевстону доспехи из червоного золота, украшенного гиацинтами, колет из золотых роз, усыпанный бирюзой, и шапочку, расшитую жемчугом. Генрих Второй носил перчатки до локтя, унизанные самоцветами, а на его охотничьей рукавице красовалось двенадцать рубинов и пятьдесят две крупные жемчужины. Шапку Карла Смелого, последнего из династии бургундских герцогов, украшали грушевидные жемчужины и сапфиры.

Какой же роскошной была когда-то жизнь! Такая удивительная в своем великолепии! Одно только чтение об этих чудесах дарило ему наслаждение.

Позже Дориан переключил свое внимание на вышивки и гобелены, заменившие фрески в прохладных домах народов Северной Европы. Знакомясь ближе с вышиванием, а Дориан умел невероятно тщательно углубляться в предмет, который на данный момент его интересовал, он с сожалением думал о разрушении, которое время приготовило всему прекрасному и великолепному. Так или иначе, но ему удалось избежать этой участи. Проходило одно лето за другим, желтые жонкили расцветали и увядали уже много раз, и позор ужасных ночей повторялся вновь и вновь, но его красота оставалась неизменной. Ни одна зима не исказила его лицо, не сорвала цветов его красоты. С вещами же все иначе! Куда они исчезают? Где те величественные шафранного цвета одежды со сценами борьбы богов и титанов, сотканные смуглыми девушками на радость Афине? Где тот огромный велариум, который Нерон приказал натянуть над римским Колизеем, – то громадное пурпурное полотнище с изображенным на нем небом и Аполлоном в колеснице, которую везли белые кони в золотой упряжи? Дориану было бесконечно жаль, что ему не суждено увидеть салфеток для жреца Солнца – Гелиогабала, расшитых всеми блюдами, которые только возможны на пирах; или погребальный наряд короля Хильперика, усеянный тремя сотнями золотых пчел; или фантастические одежды, которые так возмутили епископа Понтийского, – на них были нарисованы «львы, пантеры, медведи, собаки, леса, скалы, охотники – то есть все, что художник мог увидеть в природе»; или камзол Карла Орлеанского, рукава которого были расшиты нотами и текстом песни, которая начиналась словами: «Madame, je suis tout joyeux»[17], – нотные линейки там были вышиты золотом, а каждый нотный знак, квадратный в то время, состоял из четырех жемчужин.

Дориан прочитал об оборудованном для королевы Иоанны Бургундской покое в Реймском дворце, где на стенах были вышиты «тысяча триста двадцать один попугай с гербом короля на крыле каждого и пятьсот шестьдесят одна бабочка с гербом королевы на крыле каждой, и все это из чистого золота». Смертное ложе Екатерины Медичи покрывал черный бархат, усеянный полумесяцами и солнцами; вышитые зеленые венки и гирлянды украшали серебряный и золотой фон полога, а бахрома переливалась жемчужинами. Это ложе находилось в спальне, увешанной эмблемами королевы из черного бархата на серебряной парче. Луи Четырнадцатый имел в своих палатах расшитые золотом кариатиды высотой в пятнадцать футов. Парадное ложе Яна Собеского, короля Польши, стояло под шатром из золотого смирнского грезета, на котором были вышиты бирюзой строки из Корана. На прекрасных выточенных колоннах из золоченого серебра, которые поддерживали шатер, красовалось множество медальонов, украшенных эмалью и драгоценными камнями. Шатер этот поляки захватили в турецком лагере близ Вены – под его золоченым куполом стояло тогда знамя пророка Магомета.

Целый год Дориан коллекционировал самые лучшие ткани и вышивки. Был у него замечательный муслин из Дели, затканный узором из золотых пальмовых листьев и радужных крылышек жуков; газ из Дакки, за свою прозрачность известный на всем Востоке под названиями «тканый воздух», «водяная струя» и «вечерняя роса»; удивительно разрисованные ткани с Явы; желтые китайские драпировки изящной работы; книги в переплете из коричневого атласа и красивого голубого шелка, затканного лилиями, цветком французских королей, птицами и другими рисунками; кружевные венгерские покрывала; сицилийская парча и жесткий испанский бархат; грузинские изделия, украшенные золотыми монетами; зелено-золотистые японские ткани с вышитыми на них замечательными птицами.

Был у Дориана страстный интерес и к культовым облачениям, как и вообще ко всему, что связано с религиозными обрядами. В длинных кедровых сундуках, стоявших вдоль западного крыла его дома, хранилось немало редких и прекрасных нарядов, действительно достойных того, чтобы их носили невесты Христовы, которые должны одеваться в бархат, драгоценности и тонкое полотно, чтобы укрыть свои бледные тела, истощенные в праведных страданиях и израненные самобичеванием.

Дориан был обладателем и пышной ризы из малинового шелка и золотой парчи с повторяющимся рисунком из плодов граната, венков из шестилепестковых цветков и ананасов, расшитых мелким жемчугом. На ораре были изображены сцены из жизни Пресвятой Девы, а сцена ее освящения была вышита цветным шелком на капюшоне. Это была итальянская работа пятнадцатого века. На другой ризе, из зеленого бархата, были вышиты серебряными нитями и цветным бисером листья аканта, собранные в пучки в виде сердец, и белые цветы на длинных стеблях, а застежку украшал расшитый золотом лик серафима. Орарь был заткан узорами из красного и золотого шелка, на нем сверкали медальоны с образами святых и великомучеников, в том числе и святого Себастьяна.

Имел Дориан и другие облачения священнослужителей – из шелка янтарного цвета и голубого, золотой парчи, камки и грезета, на которых были изображены Страсти Господни и Распятие, вышиты львы, павлины и другие эмблемы; были у него и далматики из белого атласа и розового лудана, украшенные узором из тюльпанов, дельфинов и лилий, и покровы для алтарей из малинового бархата и голубого полотна, и священные хоругви, и множество антиминсов и покровов на потиры. Мистические обряды, для которых эти вещи предназначались, волновали воображение Дориана.

Все эти роскошные сокровища Дориан собирал в своем доме только для того, чтобы забыться, хоть на миг избавиться от страха, который иногда становился уже почти невыносимым. В пустой запертой комнате, где прошло детство Дориана, он сам повесил на стену ужасный портрет, постоянно изменяющиеся черты которого открывали ему правду об упадке его души. Портрет был закрыт пурпурно-золотой тканью. Иногда Дориан не заглядывал сюда целыми неделями и, забывая о существовании своего отвратительного подобия, снова становился беззаботным и веселым, горячо влюбленным в жизнь. Потом вдруг среди ночи он тайком выбирался из дома в один из гнусных вертепов в Блу-Гейт-Филдс и оставался там по нескольку дней, пока его оттуда не выгоняли. Вернувшись домой, он садился перед портретом и смотрел на него – порой с ненавистью и к нему, и к себе, а иногда с наглой гордостью индивидуалиста, которая и влекла его навстречу греху, – и злорадно улыбался своему уродливому двойнику, который был вынужден нести бремя, принадлежавшее ему самому.

Через несколько лет Дориан уже не мог долго находиться вне Англии и должен был отказаться и от виллы в Трувиле, которую они снимали вдвоем с лордом Генри, и от маленького огороженного белым забором домика в Алжире, где они провели не одну зиму. Он просто не мог быть вдалеке от портрета, который стал такой важной частью его жизни. К тому же Дориан боялся, что в его отсутствие кто-то может проникнуть в комнату, хоть он и укрепил двери, как мог.

Дориан хорошо понимал, что портрет все равно никому ничего бы не сказал. Отвратительные следы безнравственности, правда, не сделали портрет совсем непохожим на него, но это ничего не доказывало. Дориан высмеял бы каждого, кто попытался бы упрекнуть его этим. Не он же рисовал портрет! Разве он имеет отношение к распущенности и безнравственности, которые отражаются на нарисованном лице? Но даже если бы он и поделился с кем-то своими страхами – кто бы ему поверил?

И все же он боялся. Время от времени, развлекая гостей в своем доме в Ноттингемшире – аристократическая молодежь была его обычным обществом – и поражая целое графство расточительной роскошью и шумным великолепием своего образа жизни, он вдруг в самом разгаре покидал веселье и стремглав мчался в Лондон убедиться, не выбил ли кто дверь той комнаты и на месте ли портрет. Одна только мысль об этом нагоняла ужас на Дориана. Ведь мир узнает его тайну! А может, у кого-то уже есть подозрения?

Хотя он и очаровывал многих людей, немало было и таких, кто не доверял ему. Его неохотно приняли в один клуб в Вест-Энде, быть членом которого он имел полное право в силу своего происхождения и положения. Также ходили слухи, что, когда один приятель Дориана привел его в курительную комнату в клубе «Черил», герцог Бервик и еще какой-то джентльмен демонстративно встали и вышли. Дориану было лет двадцать пять, когда о нем начали распространяться недобрые слухи. Поговаривали, что его видели в каком-то грязном притоне в районе Уайтчепел, где он сцепился с иностранными матросами; говорили еще, что он дружит с ворами и фальшивомонетчиками и знает секреты их ремесла. Дурная слава сопровождала его загадочные исчезновения, и каждый раз, когда он снова появлялся в свете, мужчины шептались по углам, а проходя мимо, презрительно улыбались или бросали холодные испытующие взгляды, будто пытаясь узнать его тайну.

Дориан не обращал внимания на подобные проявления дерзости и неуважения, а его общительность, волшебная мальчишеская улыбка, красота удивительной молодости, которая, казалось, никогда не оставит его, для большинства людей уже были достаточным ответом на клевету, которой они считали любые слухи о Дориане. Однако нельзя было не заметить и то, что некоторые из ближайших его друзей со временем стали избегать его. Женщины, которые когда-то безумно любили Дориана, презрев ради него приличия и общественное мнение, теперь бледнели от стыда и ужаса, стоило Дориану Грею войти в комнату.

Но в глазах многих слухи о Дориане только усиливали его опасные чары. А большое состояние свидетельствовало в его пользу. Общество, по крайней мере цивилизованное, не слишком склонно осуждать богатых и привлекательных людей. Оно инстинктивно чувствует, что хорошие манеры важнее морали и иметь хорошего повара гораздо почетнее, чем быть приличным человеком. Действительно, попробовав плохого вина или неудачно приготовленное блюдо, вряд ли можно исправить ситуацию, сказав о хозяине дома, что он высоконравственный человек. Лорд Генри как-то заметил в разговоре, что подача на стол едва теплых блюд – вина, которую не искупают никакие добродетели. И в защиту этого мнения можно сказать много. Потому что в порядочном обществе действуют, по крайней мере должны действовать, те же правила, что и в искусстве. Самое главное – форма. Она должна совмещать в себе высокую торжественность с условностью церемонии, сочетать неискренность романтической пьесы с остроумием и красотой, благодаря чему мы и восхищаемся такими пьесами. Разве неискренность такая уж страшная вещь? Конечно же нет. Это же только средство, позволяющее человеку проявлять свою индивидуальность!

По крайней мере, так считал Дориан Грей. Он все время удивлялся недалекости тех, кто представляет себе наше «я» простым, постоянным, надежным и однородным. По мнению Дориана, человек – это существо с множеством жизней и чувств, сложное многообразное существо, которое несет в себе непостижимое наследие мыслей и страстей, и сама его плоть заражена устрашающими недугами предков.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: