Цветь двадцать четвертая 14 глава




— Энто погибель! Но мертвые сраму не имут! — бросил свой челн на прорыв Касьян Людоед. За ним устремился и Демьян Задира. Они намеревались проскочить убыстрение на веслах между двух галер. Но первое же огненное ядро оторвало голову Касьяну, а второе разнесло лодку в щепки. Погибли и челны Демьяна Задиры.

Илья Коровин сразу бросился на выручь нечаевцам. Но когда выскочили из тумана к месту боя, много казаков уже пошли ко дну кормить рыб. Перелом наступил молниеносно. Рявкнули сорок пушек коровинцев. Вой на галерах растерялись. Илья не распылял силы. Обрушил удар сразу токмо на четыре вражьих корабля. Били казаки в упор по самым уязвимым местам: туда, где были пороховые погреба. И четыре галеры после трех залпов взорвались, осыпав море обломками и огнем. Воспряли духом и поредевшие ватаги Нечая, Остапа Сороки и Еремы Голодранца. Они, искупая свою оплошку, во мгновение ока растерзали и утопили еще четыре десятипушечных посудины. Но и сами казаки несли тяжелые потери. Большой урон терпела от пушек ворога и ватага Ильи Коровина. Погиб Сергунь Ветров, ушли в пучину морскую отважные братья Яковлевы. Андриян Шаленков улетел от взрыва в море. Однако приближалась перемога. Тимофей Смеющев и Василь Скворцов проскочили вплотную к одной галере, вцепились в нее острогами, начали рубить борт секирами.

— Рехнулись? — удивился Илья.

Но есаулы прорубили борт и ворвались на галеру с казаками через пороховой погреб. Нечаевцы окружили две последние посудины, бросали кошки на борта, лезли с воплями на палубы. Сопротивлялись на галерах отчаянно. Бились саблями, стреляли из пистолей и пищалей. Оглушали казаков ударами дубин, разбивали головы, сбрасывали в море десятками. И все же враги были обречены. Внезапность коровинского удара решила исход битвы. И токмо один самый большой, двадцатипушечный корабль, уходил от поражения. Приблизиться к нему было невозможно. Он крошил челны издалека ядрами и крупной сечкой. Илья показывал своей ватаге: догонять, в бой! Все уже почти погибли из ватаги Коровина. Ринулись последние четыре ватаги-чайки. И тут же три были разбиты вдребезги. Пробился к ворогу всего один челн, на котором были Илья Коровин, Овсей, Охрим и Ермошка. Мертвого Сергуню атаман выбросил в море. Овсей размахнулся и вонзил острогу в борт вражеского двадцатипушечника, приторочил чайку вервью. Враги с палубы теперь не могли их достать. Казаки укрывались под пузатыми боками корабля, как под навесом. Но корабль поднял паруса, набирал скорость, уходил. А упускать его было нельзя.

— Концы в воду! — наказывал строго Меркульев перед походом.

Илья Коровин заметил в борту вражеского корабля пролом, подтянулся на руках, заглянул...

— Что там? — спросил Овсей.

— Кажись, пороховой погреб.

— Подсадите, помогите! Я залезу и взорву себя и вражину! — попросил слезно Охрим.

— Там вои, втроем. Ты слабоват, Охрим, для боя. Не успеешь, тебя убьют. Я полезу сам. А вы обрубайте вервь, ложитесь на дно челна. Вас отнесет за корму.

— Я с тобой! — взялся за пистоль Овсей.

— Давай! Пошли, Овсей! Прощай, Охрим! Прощай, Ермолай!

— Я тоже пойду! — встал Ермошка.

— Придет и твой черед умереть по-казацки. Не суйся в пекло уперед батьки! — осадил его Овсей.

Илья подсадил Овсея, сам забросился в пролом на руках легко и ловко.

— Передайте Нюрке... — начал было он, выглянув на миг, но тут же исчез.

На них уже набросились служители порохового погреба. Охрим обрубил приторочную вервь. Челн скользнул вдоль борта и, быстро крутнувшись, ушел за корму в море, где еще слышались изредка стрельба, где казаки добивали последние три галеры. Ермошка упал на дно челна, как было велено. Но вскоре он заметил, что Охрим не прячется. Тогда и он сел смело, стал смотреть на удаляющийся вражеский корабль.

А Илья с Овсеем перебили обслугу в пороховом погребе басурманской посудины. Но к ним скатилась по двум лестницам еще дюжина рослых нехристей. Овсей отбивался саблей, истекая кровью. Богатырю Коровину пропороли живот, выткнули клинком глаз. Двое отвлекли его шумным нападением, а тихий смуглый великан в чалме в стремительном прыжке отрубил Илье правую руку. Овсей заколол вражину, но и сам рухнул, пронзенный мечом. Илья Коровин вытащил пистоль из-за пояса левой рукой и выстрелил в пороховой сусек. И вспучился над морем огненный шар, бросая по сторонам обломки корабля... Погиб Илья Коровин, погиб Овсей.

— Зажарит ведьма сердце петуха, луна кроваво в море упадет! — заголосил, будто бы запел Ермошка, плечи его вздрагивали.

Охрим крякнул неопределенно, поднял парус и взялся за рулевое весло. Он направил чайку к трем горящим вражеским галерам. Там ликовали оставшиеся в живых нечаевцы. И толмач запричитал по-древнему хрипло и воинственно:

— Острите сабли, казаки! За волю вольную! За веру верную! За землю русскую!

 

 

Цветь двадцать пятая

 

Добро, захваченное в море, не поместилось бы на уцелевших двадцати семи челнах. И привел домой Нечай по шуге добытые в бою корабли. Полковник Скоблов отобрал в устье пушки. А с Нечаем говорить не стал, когда узнал, что погиб Илья Коровин.

— Горе-вои! Из двухсот челнов двадцать семь коснушек осталось! Девятьсот сабель потеряли! И какие казаки погибли! Сергунь Ветров, семь братьев Яковлевых, Андриян Шаленков, Клим Верблюд, Трифон Страхолюдный, Демьян Задира, Касьян Людоед! На ком же будет держаться Яик?

— Нет вины у Нечая! Славен наш атаман! — кричали оставшиеся в живых казаки.

Есаулы Тимофей Смеющев и Василь Скворцов молчали. Из всей ватаги Коровина возвращались токмо они да Охрим с Ермошкой. Нечаевцы могли изрубить их, меркульевских дозорщиков. На дуване, однако, никого не обидели. Товары купцов и золото разделили справедливо. Кус выделили в казну войсковую. Пусудины купецкие разобрали на брусья и плахи для церкви, укрепа хат. Морскими цепями перегородили брод. Якоря кузне пожертвовали. Отцу Лаврентию поднесли короб золотых. Поп от радости-то чуть не тронулся.

Меркульев был доволен Нечаем и его походом, хотя искренне жалел о гибели есаулов, особенно — Ильи. Зато теперь долго будет на Яике покой: из набега не вернулись сотни воров, почти вся голутва канула в море. Сбылась меркульевская задумка. Весь Яик из домовитых казаков! Нет, не можно запрещать набеги! Велика от них польза! Можно вскоре и круг провести. Крикуны сгинули, стоятельные казаки согласятся на соединение с Московией. Не можно прозевать время выгодного соединения, с благами, освобождением от податей.

О серьезных делах атаману мешала думать Нюрка Коровина. Она почему-то вспоминалась очень уж часто. Блазнилась баба такой, какой была на защите брода: с расплетенной рыжей косой, с порванной и заголившейся юбкой.

— Все началось с брода! — вздыхал он.

И вообще на всех женщин Меркульев смотрел через тот день защиты брода от ордынцев. Именно с того дня одни бабы упали в его глазах, другие возвысились. И сон даже такой атаману приснился: стоит Меркульев на коленях, кланяется Марье Телегиной. Бил он челом благодарно перед Пелагеей-великаншей. Молился на Лукерью, Устинью, Насиму... А у Нюрки Коровиной начал во сне целовать сладко колени, ноги под задранной и порванной в бою юбкой.

— Жену токмо что погибшего друга возжелал! — смутился Меркульев от сновидения.

А Дарья все чует, все видит на двенадцать саженей под землей. И не удерживает, а наоборот, подталкивает.

— Сходил бы, перестелил Нюрке полок в бане. Пособил бы бабе, пожалел!

— Опосля, не горит! — отмахнулся Меркульев небрежно, а сам дивился...

Мол, неуж так вот всегда! Про клад в огороде могла догадаться по рыхлой земле. Могла и подсмотреть ночью. Как Остап Сорока вытащил из ямы Зойку Поганкину, а подбросил пуговицу шинкаря — докопалась по своей природной хитрости. Но как Дарья может знать про сны мужа? Уж не проговорился ли во сне? И даже спросил об этом. Дарья успокоила:

— Ничего ты не говорил во сне. Но притрагиваешься ко мне по-другому. Искры из твоих пальцев вылетают.

— Померещилось тебе, Дарья!

— Бабы это чуют.

— Да у меня уж вон седина...

— Седина в бороду, бес в ребро.

— Мам, ты ревнуешь отца? — прищурилась Олеська.

— Гром и молния в простоквашу! — хлопнула в ладоши Дуня.

...Меркульев шел в шинок с попугаем в руках. Ермошка подложил свинью: продал заморскую птицу. Мол, птица грамотейная, разговаривает развлекательно и уважительно. Содрал два золотых с Дарьи. Ну и негодяй! Дома дети: Федоска, Дуняша, Олеська... А попугай зело похабен. Правда, первый день птица выглядела прилично.

— Салям алейкум! Я — Цезарь! — все слова.

— Обманул нас Ермошка, плохо говорит попугай, — пожалел атаман.

На второй день зашла Дарья в избу, а Федоска сидит рядом с попугаем и ругается непотребно.

— Ты зачем учишь птицу пакостям? Где ты услышал такие слова? — разгневалась мать.

— Это он меня учит! — объяснил Федоска. Меркульев хотел было отвернуть голову охальной птице, но Богудай Телегин присоветовал одарить попугаем шинкаря.

«В шинке самое место этому яркоперому разбойнику», — подумал атаман.

— Да и не виновата птица, ругаться ее обучил твой Федоска, вся станица говорит о том, — насмешничал Телегин.

— Чо? Не понравилась птичка? — спросил участливо у атамана встретившийся по дороге Ермошка.

— По ночам бормочет, молитвы читает, спать не дает. Вот я и порешил ее подарить шинкарю, — схитрил Меркульев.

— Так энтой птице самое место в церкови святой. Подарите ее лучше уж отцу Лаврентию. Попугай, мабуть, начнет отпевать покойников, служить молебны...

— Я бы не сказал, что сия птица общалась всю жизнь с почтенными монахами, — улыбнулся Меркульев.

— Возьми, атаман. У Ильи Коровина гаман оторвался, когда он полез взрывать корабль, — протянул Ермошка Меркульеву кожаный мешочек.

— Отдал бы Нюрке.

— Не можно Нюрке, там писулька наветная. Про Хорунжего и Груньку!

— Давай, разберусь!

Эти наветные писульки просто бесили атамана. Кто их пишет? Поймать бы и отрубить руки! Язык бы вырвать, глаза выколоть! Силантий Собакин погиб из-за такой вот подметной бумажки, кто-то написал его сыну старшему сказку: мол, твой отец ратует за общих жен, потому спит пока с твоей молодухой... Сын за солью уезжал, вернулся ночью, стучит, а ему долго не открывают. Выломал дверь, навстречу отец в исподнем. Ударил его сын ножом в живот. А жены-молодухи и в избе не было, она у своей матери ночевала. Зазря отца зарезал сын. И сам в яме удавился. Часто стали появляться в станице наветные писульки. И Меркульев убедился, что пишет их не один, а три человека. Кто же это? Таятся рядом три черные тени. Хорошо, конечно, что погиб Собакин.

— Но так и про меня сочинят! — возмущался Меркульев.

В шинке было тесно, жарко и шумно. Глиняные пивницы стояли на бочках и столах. Пахло рыбой и жареным мясом. Шибало порохом и морским ветром. Нечай куражился, золотых не жалел. Забогатели казаки, которые ходили в набег. И носы задрали. У Ермошки болярская шапка из соболя, шуба бобровая. Один корабль был забит мехами. Да, по золоту, тряпкам и рухляди парнишка стал вдруг богаче Меркульевых. Семь нянек белят и моют по очереди его избу. На полках в кухне появился фарфор и драгоценные кубки. Лари завалены красной пшеницей и крупчаткой. Ковры персидские на полатях, на стенах и на полу. Балда с братьями за три дня хату обновил, новую крышу поставил, крыльцо с навесом соорудил. И ставни резные петухами запели, и конюшня засмолилась венцами, и возвысились три поленницы березовых дров, и засияли солнечной желтизной новые ворота. Вот какова сила золота!

Глашку от Меркульевых Ермошка забрал. Старухи и девки умывают ее каждый день, шьют ей сарафаны, телогреи стеганые, шапки и воротники лисьи. Стешка Монахова прибегает по утрам и печет блины. Домнушка Бугаиха молочком потчует и сырниками. Дуняша Меркульева часто бывает: то шаньги заладит, то курницу. Спать одна Глашка боится. Лезет к Ермошке. Ей обязательно надо ткнуться носом в чей-нибудь голый живот, только тогда она уснет. А Ермошка насмешничает над дитятей:

— Ты попробуй, Глашка, притулиться своим носом ко мне вот сюда, пониже поясницы... Мож, еще быстрее уснешь!

Глашка колотит кулаками обидчика. Дуняша заступается за девчонку:

— Привычка у нее такая. С детства. Надобно ей сунуться носом в мягкое и теплое.

— А я ей не предлагаю ничего твердого и холодного! — продолжал издеваться Ермошка.

Дуняша начинала гневаться. Но Глашка мгновенно переходила на сторону любимого хозяина. Попробуй крикни на него — укусит!

— Ермошка-то стал нас богаче! — кольнула как-то Дарья своего благоверного.

— Надолго ли собаке блин? — хмыкнул Меркульев.

Раньше неприязнь к Ермошке объяснялась просто: отрок беден, зарабатывает на хлеб покручничеством в кузне. Но оказалось, что он не был таким уж бедным. Бросил на строительство церкви семьдесят золотых. Кузнец уверяет, что тайну булата открыл Ермошка. И жизнь, и поведение парнишки не поддавались объяснениям. Сейчас он был богат, но продолжал махать молотом в кузне. Вся казацкая станица повторяет это имя: Ермошка, Ермошка, Ермошка! И токмо одна Олеська поддерживала отца:

— Ермошка — быдло. Цесарские ефимки на божий храм он высыпал в запале, дабы упоить себялюбие, тщеславие, поднять лик свой в показе из ничтожества и нищенства! С каждым днем я все больше и больше его презираю! Он каждый вечер околачивается в шинке! Ужасно!

Нет, Ермошка не пил. Никто бы ему не позволил сие. И Соломону бы сразу отрубили голову, если бы он дал вина отроку до женитьбы и присяги. А присягу принимают на кругу в семнадцать лет. Три года еще мучиться Ермошке в бесправии. Но его берут в походы. Ему позволяют посидеть без вина и в шинке. А он любит слушать казацкие байки. И помогает Фариде разливать вино, моет посуду. Казну шинка ему не доверяют. Значит, не глупые люди. Но и при этом Ермошка умудрился как-то украсть горсть червонцев. Шинок — всегда радость.

— Купи, Соломон! — бросил на бочку Нечай черный комок застывшей смолы.

— Мумие?

— Оно самое.

— Надобно испытать.

— А как?

— Сготовить малость мази. Сломать курице ногу. Повязку с мазью на перелом наложить. Если нога срастется за три дня, то это подлинное мумие!

— Што ли, бывает обманное?

— Бывает, и довольно часто.

«Намотаем на ус!» — подумал Ермошка.

— Очень грязный кусок...

Соломон говорил, а сам лихорадочно думал, где взял Нечай этот слепок целебной смолы. Вот прилипшая красная нить — знак зодиака. На другой стороне — соломинка. Конечно же, внутри скрыт изумруд величиной с крупную виноградину. Неужели Манолис сел на корабли Сулеймана? Неужели его ограбили и убили эти разбойники? Я же посылал ему письмо, предупреждал!

— Приходи за ответом, Нечай, через три дня. Фарида испытает твою смолу на курице.

— Добро! — согласился Нечай.

— Можешь сказать ему сейчас, что лекарство поддельно! — шепнула Фарида шинкарю. — Не стоит ломать ногу курице.

— Это настоящее мумие, Фарида!

— Вижу!

— Это больше, чем дорогое лекарство!

— Не понимаю...

— В смоле изумруд с яйцо синицы.

— Как ты это видишь?

— Я давно вижу скрозь камни, Фарида!

Татарка улыбнулась и подбежала к Нечаю с кувшином вина.

— Видела на Кланьке золотые цепи. Ты одарил?

— Может, и я.

— Плат персианский на шее...

— Шалью могу и тебя приветить, Фарида. Мне досталось на дуване сорок платков с кистями. Это окромя атаманского куса.

— Одари, не откажусь.

Соломон пробился через толкучку к Ваське Гулевому. Он был пьян изрядно. Но отводил глаза блудливо в сторону. Что-то понимал, мерзавец.

— Василь, ты передал мое последнее письмо брату Манолису?

— В Астрахани?

— Да! Ты передал?

— Я все письма передал, Соломон! Клянусь! Но одно потерял. Кажется мне, что последнее утратил. Обокрали меня! Клянусь!

— Что ж ты мне не сказал сразу, Василь! Что ты натворил!

— Не огорчайсь! Пятнадцать лет я перевожу письма из городка в Астрахань и обратно. Иногда все писульки я выбрасываю в море! В том числе и меркульевские! И ничего в мире от энтого не изменилось! Ха-ха!

— Что с тобой, Соломоша? На тебе лица нет! — подбежала Фарида.

Дверь шинка распахнулась шумно и широко. Через порог шагнул с попугаем в руках Меркульев.

— Неужели это Цезарь? — похолодел Соломон.

— Купи! — протянул атаман птицу шинкарю.

— Она говорящая?

— Это не она, а он: попугай!

— Хорошо... он говорящий?

— Соломон! Разве я тебя стану обманывать? Это самый красноречивый попугай во всем мире! Он, как Охрим, говорит на двудвенадцати языках.

— Как его зовут?

— Кажется, Лукреций! Точно не помню!

— Птица сквернословит?

— Не слышал. Читает молитвы, псалтырь знает. Благопристойная птица.

— Почему же она молчит?

— Это не она! Это он — Лукреций!

— Я — Лукреций, — подтвердил простуженным голодом попугай.

— Сколько он стоит?

— Три золотых. Вот Ермошка рядом сидит... Он не даст соврать. Я у него купил за три цесарских ефимка этого говоруна.

Ну и пройдоха Меркульев! Купил за два, продает за три — покосился на атамана Ермошка.

— Мы берем попугая! — сказала Фарида, подавая атаману золото.

— Ермоха, сбегай к ведьме-знахарке. Притащи сюда ворону. Мы устроим состязание с птицей заморской, — приказал Хорунжий.

Казаки зашумели, оживились. Какая же птица знает больше слов? Со всех сторон раздавались возгласы.

— Прелюбопытно, пей мочу кобыл!

— Неужели сия уродина гутарит, в бога-бухгая мать!

— Поосторожнее, Микита! Не учи птицу выражениям! — одернули казаки Бугая.

— Винюсь! Винюсь! — раскланялся Микита Бугай. — Само собой получилось! Не гоните! Буду выражаться токмо благозвучно. Птица-то дивная. Поди, в раю жила, серафимов слухала. А мы — народ грубый.

— Убери рожу-то свою красную подале. Не пужай птицу. Она ж от разрыву сердца помрет.

— И ты, Герасим Добряк, страхоморден. Отыди от попугая!

— Он онемел от страху! Царский петух!

Вскоре Ермошка принес знахаркину ворону. Птиц усадили на пустую божничку. Они вертели головами, оглядывали друг друга, охорашивали перья. Но разговора у них не получилось. Молчала ворона, молчал попугай.

— И наша стерва не разговаривает! — глянул на ворону сердито Герасим Добряк.

— Загордилась! — подметил Егорий-пушкарь.

— Одежа у заморского жениха не понравилась.

В шинок зашел отец Лаврентий. Он глянул на птиц бегло, потер согревающе руки.

— Продрог до костей. Ужасный холод.

— Чарочку для сугреву! — подбежала к нему Фарида.

— Спасибо, не откажусь.

Святого отца усадили на лавку рядом с атаманом, подали копченой осетрины. Ермошка зажег три светильника. А Михай Балда сокрушался:

— Жаль, что нет с нами Овсея! Царствие ему небесное! Он бы сейчас сотворил чудо. Помолился бы Овсей... и заговорили бы птицы.

— Да, Овсей был в бога-бухгая!.. — начал говорить и осекся Микита Бугай.

— И мне мочно такое чудо, — скользнул улыбочкой по-лисьи Лаврентий, подмигнув атаману.

— Ублажи, святой отец, в бога-бухгая!

— Господи! Дай птицам язык человецев! Дай человецам крылья птиц! Провозгласи истину! И услышит имеющий уши!

Попугай встряхнулся и поклонился вороне:

— Салям алейкум! Я — Цезарь! Я — Цезарь!

— Здравствуй! — ответила ворона.

— Сарынь на кичку! Режь и грабь! Бросай за борт!

— Орда сгорела. Гришке ухо отрубили, — поведала Кума.

— Кровь за кровь! Смерть за смерть! — воинствовал заморец.

— Шинкарь — грабитель! — сообщила доверительно ворона.

— Шинкарь — еврей! — поправил ворону попугай.

— Пей мочу кобыл, в бога-бухгая! — рассердился заморский гость.

— Гром и молния в простоквашу! — хлопнула крыльями чернавка.

Разговор птиц заглушило дружным хохотом. Отец Лаврентий изнемогал от смеха. Соломону стало плохо, вывела его Фарида. Ермошка разливал вино, выручку прятал в своей штанине. Еле-еле казаки утихомирились, стали опять прислушиваться к птицам.

— Дай гороху! Давай дружить! — обратилась Кума к белоснежному чужеземцу.

— Раздевайся, стерва! — согрубил попугай, переваливаясь развязно с ноги на ногу.

— Дурак! — спокойно заметила ворона.

Но тут гогот казаков перешел в дикий рев и топанье. Хорунжий, Меркульев и Василь Скворцов орали и стреляли из пистолей в потолок. Микита Бугай разбил вдребезги кувшин с вином. Герасим Добряк затолкнул Егория-пушкаря в кадку с грибами. И токмо одному богу известно, почему не рухнул шинок. Как много все же в мире причин для веселья.

 

 

Цветь двадцать шестая

 

Мокридушка выскоблила и вымыла чисто пол в избе у Охрима. Она запотела, потому присела на табурет у шестка, загляделась на горящие в печи дрова. Хорошо у русской печи! Вокруг нее весь дом вертится. Хворь выгоняет, детишек и дедов греет. В печурках перец и сухую горчицу хранят. За ней кочерга и ухваты у стены таятся. Под потолком мешки с порохом. И на полати токмо с печи ход. В широкой трубе печины коптят рыбу, медвежатину, баранину.

Печь греет, варит и освещает избу! За шестком на легком пылу запекались барсучьи вырезки. В другом горшке сочилась в травах сечка из печени теленка и молодого медведя. И семь дней ест Охрим по малой доле сырую печень кобылицы с настоем чабреца и меда. Простыл толмач в морском набеге, заумирал. Лечит его знахарка, а выхаживает Мокридушка. Девять казаков после похода уже померли, не успели богатство пропить. В казну войсковую пошло золото. Все полагали, что умрет Охрим. Старик уже не вставал, отлетала душа. Не оченно стыдно было унести у мертвяка червонцы и рухлядь. Толмач на Яике не имел наследников. И много перетаскала по ночам Мокридушка. Помогали ей Вошка Белоносов и Гунайка Сударев. А Охрим не умер! Выжил вдруг, старый черт, перестал кашлять, зашевелился. Срамота! Никакой порядочности нет в старых и больных людях. Заумирают, а посля воскресают. И рушатся из-за них надежды на обогащение, на другую жизнь. Проклятые и распроклятые полупокойнички! Не умеют помереть приятственно для других пораньше. Ну и сволочи! Пришлось нести обратно добро: ковры и цесарские ефимки. А ходить по холоду ночами — не малину собирать.

Матрена зимняя (9 (22) ноября) сразу опалила Яик морозами. Через два дня сердитый Федор забросал землю снегом. Вроде бы наступила зима. Но люди знают приметы. Федор буранится токмо предвестьем слякоти.

— Ждите Гурия (15 (28) ноября) на пегой кобыле! — пророчила знахарка.

И точно: грязь и снег легли пего и неприятно. Домовитые казаки пироги пекут, радуются. У них и дрова есть в сенных чуланах. Базы рублены из добротных кедров и лиственниц. Колодцы для скота во дворах выкопаны. Сено духмянистое высится скирдами рядом. Овцы блеют. Гуси просятся на огонь. В ледниках лежат бочки с икрой и севрюжатиной копченой с весны! А у Гришки Злыдня сопливцы тараканов едят. Емельян Рябой собаку задрал... Вошка Белоносов крысами питается. Второй год уже парнишка жрет мышей, крыс и собирает куски хлеба на помоях. А почему так? Емельян Рябой — приболел, не мог пойти в морской набег. А хлеба не сеет, корова сдохла. Гришка Злыдень — лентяй и вор. А в хате двенадцать детей.

— Для чего детей стряпаешь? Ты ж и себя прокормить не могешь! Козел! — рычит на него всегда Меркульев.

А некоторые работящие, но бедные казаки сгибли в морском набеге. Осталась нищая гниль. В шинке они собирают опивки из кружек. На мясобойне им бросают брюшину и моталыжки. С такими и Мокридушка не могет быть рядом, бо позорно, срамно!

Она зарабатывает хлеб трудом. Лентяи не могут выйти в степь и заарканить на еду коня. Правда, лошадь из табуна возьмет далеко не каждый казак. Много раз ходили и замерзали в степи голутвенные охотники. Слабые погибают. Девки, бабы немощные тоже быстро уходят в могилы. Мокридушка не упала! А ведь ее выкинули из дому в пятнадцать лет. Хевронья застала дочку с Васькой Гулевым в бане. Завопила мать, прибежал отец, соседи. Тихон огрел блудника-совратителя дрыном по спине. А дщери даже одеться не позволил, полосовал вожжами. И матушка шабалой железной колотила, пока не обломилась ручка. Избили они доченьку до полусмерти и выбросили за ворота. Хорошо, что приняла страдалицу тетка. Но у больной и одинокой тетки в пустых ларях — мыши, за столом — голодно и молчаливо по-тяжкому. Вот и приходится обихаживать избы у Егория-пушкаря, Хорунжего, Охрима и других бобылей. Приятственнее всех бывать у Хорунжего, хотя он мало платит. Раньше у него убирала Грунька — задарма. Но теперича он не пущает к себе девку.

— А меня сразу в постелю принял! Значится, я получше и пособлазнительнее Груньки! Велика, должно быть, моейная неотразительность. И Егорий-пушкарь соблазнился, когдась я подол задрала повыше нарошнучи! — улыбалась блаженно Мокридушка, закрывая глаза, подставляя угреватое и сальное лицо печному жару.

— Ты еще не ушла? — выглянул сверху из-за печной трубы Охрим.

Он там лежал на печке, письмо какое-то сочинял, мурлыкал. Ожил старик, а вот спать не приглашает... Какой острогой его зацепить?

— Не ушла, охлынуть надобно. А на дворе снег и слякоть. Хороший хозяин собаку не выгонит в такую погоду.

— У меня ж места нет, Мокриша. Полати забиты старьем.

— Я бы с тобой на печку легла.

— Печка тебя не выдюжит, развалится.

— Можнучи на пол бросить тулуп.

— Иди домой, Мокриша.

— Ладно, вытащу варево и пойду.

— Спасибо! Спасибо!

— Из спасибо шушун не сошьешь.

— Я тебе мало заплатил?

— Не богато.

— Сколько еще надобно?

— Два золотых.

— Возьми сама из кованого сундука.

— Я честная, больше правды не изыму.

— Что нового в станице, Мокриша?

— Церкву поставили, она пела колоколом дивно...

— Слыхал.

— На исповеди я призналась отцу Лаврентию, что блудничала с Васькой Гулевым, с Егорием-пушкарем и с Хорунжим.

— Ну и дура! Бога-то нет!

— А у меня на душе легче. И отец Лаврентий пригласил меня убирать избу...

— А селитроварню новую Устин Усатый поставил?

— Задымил трубой. Но на стене кто-то кажную ночь пишет углем: «Меркульев, отдай миру утайную казну!». Атаман свирепеет, а не могет поймать писца. А что, Охрим, есть такая утайная казна?

— Нет, Мокриша.

— А говорят, есть: двенадцать бочек золотых, двадцать серебра и кувшин золотой с адамантами, смарагдами...

— Это бабушкины сказки.

— Бают, что вы увезли казну на лодках и закопали где-то под Магнит-горой.

— Кто бает?

— Зоида Грибова...

— Она ж в бегах...

— Ни! Зойку поймали — в подполе у сорокинской тетки.

— Казнили?

— Ни! Помиловали. Отец Лаврентий за нее просил.

— Будет жить проклятой. К ней же никто не подойдет в станице.

— Ошибаешься, Охрим. Сидят у нее ночами напролет Гунайка Сударев, Иудушка Мирончиков, Вошка Белоносов и Митяй Обжора...

— Це не казаки!

— Ты пошто, Охрим, не привечаешь Зоиду? Она ить твою веру проповедует: мол, все должно быть общим у казаков — и земля, и табуны, и жены, и куры...

— Я не хочу говорить с тобой об этом, Мокриша. Иди домой. А бочки какие-то и кувшин золотой я сам видел в подполе у Меркульева. Но то личный атаманов схорон, а не войсковая казна. Ты токмо не говори никому, Мокриша. Лихих людишек много.

— Буду молчать, как могила!

Мокрида сунула ноги в сапоги, надернула шушун, заторопилась.

— Прощевай, Охримушка!

И побежала она прямиком через снежную и слякотную ночь не к тетке, а на окраину, к избе Зоиды Поганкиной. Охрим понял это по лаю собак. Болтовня о схороне утайной казны возле Магнит-горы его не очень беспокоила. Это у них предположения. Найти золото невозможно. Надобно точно знать место, где оно укрыто.

Охрим изорвал только что законченное письмо, поправил фитиль светильника, снова обмакнул гусиное перо в чернила: «Здравствуй, Сеня! Третий раз пишу тебе и рву на клочья послания свои суетные. Неделю я провалялся в жару и бреду после морского похода. Винюсь, что не ответил сразу на твой папирус. Ты сообщаешь, что князь Голицын обвиняет меня в краже мыслей. Клянусь тебе: я никогда не видел и не читал «Город солнца» Томмазо Кампанеллы. Я никогда не встречался и не разговаривал с Джованни Доменико, хотя бывал в Италии. Ехидство князя зряшно. И как я мог прочитать сию книгу, если она написана в 1602 году, да еще и в тюрьме. Надзирателем я там не служил. Из твоего изложения я понял, Сеня, что Доменико, то бишь Кампанелла, предлагает в правители ученых монахов, попов. А я в бога не верю. Отказался я и от мысли иметь общих жен. Это противно натуре человека, животно, гнусно и низко. Стыдно, что я такое проповедовал. Человек живет семьей. Семья — постоянством. А земля, реки, табуны и урожай должны быть общими. Республикия с выборной властью, равенством — высшее достижение общества. У нас некие Телегины и Коровины давно предлагают разделить земли на поместья. Но если бы мы так сделали, не стало бы казачества. Зародились бы мироеды и рабы. Голутва на Яике, как и на Дону, гнет спины на домовитых казаков. Жиреют крепкие хозяева не токмо своим трудом, но и потением покручников! Потому и надобно, по-моему, запретить золото и богатство.

Сеня, ты пишешь, что «Город солнца» обуквен печатно в 1623 году... Вышли мне одну книжицу, не жалей дукатов. И достань обязательно для Меркульева «Повесть о прихождении литовского короля Стефана Батория на великий и славный град Псков». Он не читал сию летопись. Она написана изографом псковским Василием в 1582 году. У князя Голицына два списка повести в библиотекии. Меркульев носится здесь, восхваляя участие баб в бою за речной брод. А псковские жены тогда «в мужскую крепость облеклись», брали штурмом башни, захваченные литовцами. Из ручниц бабы стреляли, с пиками и саблями шли яростно в битву. И так — всем городом! И победили они страшное, тысячепушечное войско литовское. А у Меркульева сто баб из пищалей по безоружным ордынцам стреляли... Атамана, однако, сие почему-то потрясло. Не знает Меркульев Руси! Посему вышли ему обязательно повесть о защите Пскова. Дабы он не молился на своих баб.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: