Цветь двадцать четвертая 18 глава




— Летом я тебе рожу Хорунжонка.

— Роди двух Хорунжат. Для веселья.

— Двух-то мы, наверно, не прокормим?

— У людей по дюжине щенков. И не плакают. Перебиваются.

— То голутва нищая. У них кутята живут в грязи и голоде, мрут. Я ненавижу их. Не бабы, а кошки безмозглые. Ежли родил дитятю, одень его украсно, накорми сытно, выведи в люди!

— Верно, Груня. Ты умница. Ты знаешь — кто?

— Кто я есть?

— Ты звездочка, золотинка!

— А меня по-другому кличут у колодца бабы.

— Как обзывают?

— Хорунжиха!

— Тебя сие обижает?

— Радует.

— Я тебя не дам в обиду, Груня.

— Верю, токмо больше за меня не руби никому башку. Я сама с дитятства стоятельна.

— Так уж и стоятельна?

— Хорунжего завоевала!

— Не бахвалься, Грунька. Не так уж и трудно было полонить меня, седого старика, израненного воя.

— Почему ж другие не захватили?

— Не знаю, Рыжик.

— А я ведаю, почему ты не женился!

— Почему, сладкая моя Груня?

— Ты ждал, когда я родюсь и вырасту для тебя!

 

 

Цветь тридцать вторая

 

Трудность пути окупается добрыми ожиданиями. Буранную ногайскую степь обоз одолел без потерь. Сотня Нечая шла впереди, полк Хорунжего таился за последними повозками. Тимофей Смеющев оберегал клетки с вестовыми соколами. По совету Богудая Телегина, казаки взяли с собой знахаркину ворону.

— Мабуть, и ворона смогет притащить весточку от вас.

На остановках у костров сидели обычно молча, слушали бульканье казанов. Спорили, говорили громко лишь кузнец да толмач. Охрим донимал приятеля:

— Десятый раз толкую с тобой, а не пойму ничего. Ты не крутись, аки дерьмо в проруби. Кажи прямо! Откудова берется богатство? Не богатство вообще, а именно твое богатство!

— Вот из откудова! — совал кузнец большие мозолистые ладони под нос толмача.

— Это мы слыхали не единожды. Нет, Кузьма! Ты не трудом богатеешь. Ты с покручников три шкуры дерешь. Ты такой же мироед, как Суедов, Телегин, Меркульев, Соломон...

— Я могу и без покручников обойтись! — ярился кузнец.

— Попробуй обойтись! Мож, по рукам ударим?

— Ударим, — согласился Кузьма.

— Ратуйте, люди добрые! Мы спорим с кузнецом на две бочки вина! Наш коваль отныне не будет брать покручников. Ха-ха! Кто нас разобьет?

— Я разниму, — согласился Хорунжий.

— Но учтите: Ермошка — не покручник, он мой напарник, — пояснил Кузьма. — И добровольные помощники — не в счет!

Меркульев бросал в огонь костра сухие камышинки, не вмешивался в спор, размышлял:

«Кузнец глуповато горячится. Как можно обойтись без покручников? Кто будет таскать руду к домнице? Кто станет махать кувалдой? Как можно выковать в одиночку на заказ казацкого войска две тысячи сабель? И никто не дерет с покручников шкуру. Голутва перемрет с голоду, ежли не дать ей возможность заработать кусок хлеба. Они не держат скотину, не сеют рожь, не умеют ловить рыбу, бить зверя. Поймают трех-четырех осетров и бегут от радости в шинок. Живут одним днем. Они не создают запасов. Жены у них злые и тощие. Дети кривоногие, сопливые и грязные. Возле хат у голутвы ни забора, ни деревца. В огороде лебеда и крапива. Все они вшивые, в коростах, в ремках. Знамо, в жизни все бывает: и порядочные люди впадают в бедность. Но у них завсегда в избенках чисто, выскоблено, побелено. Хорошие люди и в нищете светятся. Мерзкие и злые и в золоте смрадны».

— Пущай нас разобьет в споре и атаман, — лихо заломил островерхую баранью шапку толмач.

— Нет, я не прикоснусь к твоей руке. Ты смраден, Охрим.

— Чем же я поган? — обиделся старик.

— Ты умом гноителен. За тридцать лет на Яике от мыслей и проповедей твоих ни один человек не стал богаче. А обеднели и погибли многие.

— За атаманство Собакина я не в ответе, — буркнул толмач и сник.

— Я слышу благовест, — навострил ухо Лаврентий.

— Астраханские колокола поют, — перекрестился обрадованно измотанный походом Гурьев.

— Дозор скачет к нам, — известил атамана Нечай.

Ермошка лежал в санях на сене, нежился под шубами. Очень уж болел зад. Одеревенели и ноги. Через всю метельную степь прошел парнишка с полком Хорунжего верхом на своем Чалом. Бориска попробовал с ним тягаться, но свалился с коня на четвертый день. Однако спал и Ермошка в санях, а не в тулупе под брюхом коня, как все казаки. Меркульев повелел ему почивать в розвальнях отца Лаврентия.

— Будешь охранять ночами батюшку. Вдруг волки наскочат, медведь али тигра какая... У тебя и пистоль, и сабля булатная, и конь ученый рядом бежит. Ты, Ермолай, казак!

— Казаки живут отчаянно, умирают весело! — ликовал Ермошка, потирая обмороженные щеки.

— Казак! — улыбнулся атаман.

Отец Лаврентий был рад юному спутнику. Днями он беседовал с Бориской, вечерами — с Ермошкой. Отроки вроде бы слушали его внимательно и благодарно.

«Должно, каждое слово падает, как семя в благодатную почву. И вырастут две святые души», — умилялся Лаврентий.

Однажды Ермошка заметил при свете луны, что у спящего батюшки вывалилась откуда-то из-под шубы золотая нагрудная иконка с цепью.

— Где-то я ее видел, знакомая цепочка, — сунул Ермошка иконку себе за пазуху. Мол, отдам утром, когда батюшка хватится, начнет искать.

Но отец Лаврентий не спросил об иконке ни на второй, ни на третий день. И вообще он забыл про нее.

— Мабуть, иконка ему не очень потребна. А мне она пригодится. Продам не меньше, чем за сорок золотых. Куплю новый полушубок, сапоги...

Ночью при подходе к Астрахани Ермошка случайно нащупал в своем кармане камушек с белым крестиком и какой-то скатанный клок жестких волос.

— Это ж волосы меркульевского кобеля!

— Чо не спишь? — поднял голову отец Лаврентий.

— Боюсь, похитют...

— Меня?

— Ни! Клок из бороды Исуса Христа.

— Спи, Ермоша! — закутался с головой в тулуп и уснул батюшка.

Ермошка потер камушек пальцами.

— Черненький — чет, белый — нечет... приди ко мне, черт!

Черт сбросил с луны вервь и начал спускаться.

— Здравствуй, Ермолай! — сказал он, присев рядом.

— Здравствуй!

— Для чего кликнул?

— Посоветоваться.

— Ты украл золотую иконку у этого хитрющего попа и мучаешься?

— Да, я хочу вернуть ее, покаяться.

— Напрасно.

— Почему? — спросил шепотом Ермошка.

— А потому, что иконка излажена не для бога, а для меня!

Ермошка вытащил иконку, начал разглядывать ее, но облако закрыло зыбко желтую, просяную лепешку луны.

— Черт, друг мой, отгони тучу.

— Слушаюсь, повелитель!

Нечистый вильнул хвостом, ухнул филином — и черное покрывало исчезло с неба.

— Почисти луну песком, она плохо светит.

— Нам не трудно.

Черт быстро забрался по верви на небо, натер луну до ослепительного золотого блеска. Стало светло-светло. Ермошка чуть не вскрикнул. На иконке была изображена не богоматерь, а ведьма с чертенком.

— Это ты и твоя мать?

— Ты не ошибся, Ермолай. В детстве я был действительно таким миленьким. Все дети в мире хороши. Видишь, какие ямочки на моих щечках? А улыбочка ангельская! Рожки еще не выросли... так — маленькие бугорки! О, весьма красивый чертенок!

— Как эта иконка попала к отцу Лаврентию? Я видел перед отъездом, как батюшке кто-то ее подал...

— Об этом ты узнаешь позднее. Я дарю ее тебе!

И черт скрылся. Ермошка уснул. А утром он никак не мог понять, где была явь, где — сновидение.

— У тебя есть клок волос из бороды Иисуса Христа? — спросил отец Лаврентий.

— Был, но я его потерял, — заюлил плутовато глазами Ермошка. А сам скорее бежать, перебрался в сани к Бориске. Чалый шел рядом, заиндевелый, одичавший.

— Бориска, ты умеешь хранить тайны?

— Ха-ха! Хо-хо!

— Что ты ржешь?

— Я про тайны слышал от тебя. И ты уже заставлял меня есть землю, Ермоха.

— Не помню.

— А возле кузни, когда Дарья убила вилами Лисентия.

— Сейчас другое дело, сурьезное.

— Какое?

— Я нашел золотую иконку.

— В сугробе?

— В санях.

— Покажь.

— Вот, погляди.

— А! Я ее знаю, видел. Чудная иконка — оборотень.

Смотришь на нее днем — богоматерь. Глянешь при луне — баба-яга с дьяволенком. Это иконка писаря Матвея Москвина. Она излажена из двух золотых пластин. Меж ними пустота — тайник.

— Откудова ты все энто ведаешь?

— Очень запросто. Замок у иконки сломался как-то. Матвей приносил ее моему бате на починку. Там хитрая закрывашка. Ее не видно. Отомкнуть можно токмо двумя иглами.

— Ты молчи, Бориска. Я иконку спер у отца Лаврентия. Продам ее в Астрахани за сорок золотых.

— Ну и недотепа!

— Почемусь энто я недотепа?

— Батя мой говорил, что иконке цены нет! Великий златокузнец ее изладил.

— Открой тайник. У меня игла в шапке. Глянем.

— Опосля как-нибудь. На морозе закрывашка не отомкнётся. Да и нет ничего в тайнике. Места мало там. Лист осиновый поместится.

— Ну, ладно. В Москве продадим. Держи язык за зубами, Бориска. А то надаю по шее, — засвистел Ермошка, подзывая отставшего Чалого.

Никаких угрызений совести перед отцом Лаврентием он не испытывал. А в честность людей Ермошка не верил. Он скакал по лютой зимней степи на добром коне, с булатной саблей, в бобровой боярке. Но у него не было ничего: ни хаты, ни добра. Все сгорело. Из огня успел вынести только спящую Глашку-ордынку. Та ночь запомнится надолго. Шел он от Бориски домой через пургу. Радовался, что получались вновь хорошие крылья для полета. Сиял, ибо шел в свой богатый и теплый дом. Торжествовал, потому как брали его с посольством в Москву. И вдруг увидел он вместо своей избы громадное полыхающее огнище. Бросился в пламя, не помня себя. Для чего кинулся в огонь? Он не мог ответить на этот вопрос. Теперь все потешаются.

— Неуж ничего хорошего под руку не попало? Из всего добра захудалую девчонку-ордынку вынес. Нехай бы горела она! Хватал бы посуду золотую, ковры. Баранья башка! — укорял Герасим Добряк.

Утром раскопали пожарище, но золота не нашли. Мабуть, от жару в землю расплавленным утекло. А мабуть, украли.

— Не могло в подпольном схороне растопиться золото. В глине было замуровано. Раскопана утайка злым человеком до пожара, — заключил тогда кузнец.

Но искать злодея было некогда. До полудня ушли в поход, оставив Глашку казацкой мамке — Дарье.

— Три тысячи золотых украли, — сокрушался Соломон. — Ай, ай!

— Вы мне обещали двадцать ефимков. Теперь бы я взял их, у меня нет и рубля, — подавленно вздохнул Ермошка.

— Соломон изумился:

— Я обещал тебе двадцать золотых? Ты с ума сошел? За что и когда я тебе посулил такое богатство?

— За то, чтобы я прилетел с церкви к шинку.

— Я тогда пошутил, Ермоша. И не двадцать я обещал, а два! Ты ослышался! А за шитье шапок ты мне должен пять золотых. Допустим, из пяти изъять два... Сколько же получается? А выходит, что ты мне должен три дуката, Ермолай! И ради бога, отдай мне их до пасхи, а то придется тебе узе раскошелиться на резы.

Меркульев бросил на дорогу Ермошке горсть копеек.

— Довольно с тебя и того, что Дарья будет кормить Глашку. И у ордынки ожоги залечить надобно. Платить придется, наверно, знахарке. Один убыток от тебя, Ермолай.

Сунулся было Ермошка к отцу Лаврентию, хотел выпросить десять золотых в долг. Но поп пропел:

— Сребролюбие в мире суетном неистребимо. Для чего тебе золото? Ты решил пожертвовать церкви еще? Не надобно. Молись усердней, сын мой.

Никто не помог Ермошке. А ему хотелось накупить подарков в Астрахани и Москве для Глашки, Дуняши, Олеськи и Дарьи. Да и сам пообтрепался.

 

* * *

Астрахань встретила казаков настороженно. Воевода не верил даже купцу Гурьеву и отцу Лаврентию.

— С какого киселя яицким казакам присоединяться к Московии? Нет им от того никакой выгоды. Уж не подвох ли? Решили, поди, захватить Астрахань, оседлать Волгу! Им такое не впервой. А чернь, народ подлый, голутва волжская и бродяги разные то и дело объединяются в шайки. Костоломы из сыска вырывают им ребра кузнечными клещами, четвертуют их палачи, забивают и топчут тысяцкие, но они являются и проявляются в новых именах и ликах. Ан ядра у них нет, а то бы слились в страшное войско. И началась бы тогда сызнова кровавая смута.

Дозорщики из сыска подпаивали гостей с Яика в кабаках, подбрасывали в кувшины с вином траву-говорунью, пытались выведать: нет ли разбойного умысла у послов?

— Для чего волокешь к Москве триста возов? — грыз гусиное перо дьяк Тулупов.

— Дары патриарху и царю. И для обмена, торговли.

— А охочекомонный полк?

— Для охраны.

— Полк не пустим дале Астрахани. И сотня Нечая не пройдет. С такой силой ты, Меркульев опасен. И пищали оставь здесь, в крепости. К чему тебе в Москве триста пищалей? И вестовых соколов у вас отберем. И говорящую ворону скормим собакам, дабы вы не навели на царя порчу.

— Добро. Отдам я вам пищали и соколов. Отправлю полк и сотню Нечая обратно. Но Хорунжий избран на казацком кругу послом.

— Хорунжего без полка пропустим. Но ежли в Москве тебя и его закует в колодки сыск, на меня не пеняйте. Вас помнят по смуте, братья-разбойники.

Сидящий рядом с Меркульевым отец Лаврентий встал гневно, подошел к выходу.

— Ты, дьяк, великий вред приносишь русской церкви и царю. Я извещу об этом патриарху. Ты пытаешься запугать послов с Яика. Ты готов сорвать присоединение к Руси огромной христианской земли! Но не тщись. Ты просто тля! Слепец! Ты вреднее ляха, врага!

— Сердитый попик, — заметил усмешливо Тулупов, когда отец Лаврентий ушел.

— Так ить он к нам от самого Филарета прибыл.

— Сие мне ведомо. Я его и забросил к вам самолично. Но у меня к попику сразу зародилась неприязнь. Да! А где мой дозорщик Грибов пропадает? Ты его убил, Меркульев?

— Убил бы, но он утек. Спроси у любого казака. Ранетый он был. Поди, его звери в лесу порвали.

— Звери, звери, — усмехнулся дьяк.

— У тебя злоба ко мне, Тулупов.

— Не злоба, а учет.

— Зазря сердишься, дьяк. Я привез тебе возмещение за разоренные амбары. Винюсь, но тогда потребен был нам хлеб. А воевода отказывал.

— Долго ходил ты в должниках. Чем будешь платить?

— Не боись. Долг платежом красен, — высыпал на стол Меркульев полпригоршни самоцветов.

Тулупов не мог удержаться, заерзал, потянулся к драгоценным огонькам. Он косил глазами, сопел, рассматривал камушки на свет.

«Клюнул!» — злорадно усмехнулся про себя Меркульев.

— Где взял? Корабли захватил?

— Нет. Веди купцов на опознание. Камушки дурочка принесла позапрошлым летом. Полный туесок, будто ягод набрала. А то место не нашли. Не могла его дурочка показать. А в лесу она летом по месяцу плутала. Звери ее не трогали.

— Дурочка жива?

— Ни! Кто-то запытал ее щипцами в лесу. Мабуть, хотелось дорогу узнать к самоцветам.

— Камни, поди, поддельные, из стекла? И посоветоваться не с кем. Был у нас в Астрахани купец один, Манолис. Хорошо читал самоцветы. Но запропал мудрец в море. И брат его исчез...

— У меня шинкарь есть в обозе. По имени Соломон, по прозвищу Запорожский. Немножко разбирается в каменьях.

— Соломошка? Где он?

— На меновом дворе. Ермоха, тащи сюда шинкаря нашего!

— Мы завсегда казаки, — выскочил Ермошка из приказной избы.

— Твоего Соломона я хорошо знаю. Это брат нашего Манолиса. И в камнях он зело разбирается. Ты берешь его в Москву?

— Нет, он останется в Астрахани по своим торговым заботам. Догонит нас позднее. У Соломона здесь, говорят, племянница есть. Циля какая-то...

— А сынишка у тебя, Меркульев, бойкий.

— Почему сынишка?

— Шапка у него бобровая.

— Не сынишка, однако.

— А кто?

— Ермошка.

— Забавно.

Соломон вошел спокойно с легким поклоном, сбросил шубу и шапку, присел без особого приглашения между Меркульевым и Тулуповым. Шинкарь понимал хорошо, что он здесь необходим.

— Ты даже не поклонился мне. Богатым стал? — спросил дьяк.

— Я с порога всем поклонился.

— И у тебя шапка бобровая. Прелюбопытно. Бобры вроде бы не водятся на Яике. И по золотинке шерсти вижу: рухлядь володимирская. Токмо там такие бобры водятся. Царь-батюшка шубу из таких бобров шаху кызылбашскому о прошлый год послал... Такие бобры боле нигде не живут...

— Смарагды и адаманты не добываются в Астрахани, а лежат на твоем столе, дьяк, — потирал шинкарь окоченевшие с морозу пальцы.

«Соломон не просто разбогател! Он стал сказочно богатым! — понял Тулупов. — И смелый голос, и свобода в поведении, и полнейшая независимость! К нему надобно присмотреться...»

— Что вам угодно, панове? Я к вашим услугам.

— Стоятельны ли камни, Соломон?

— В этом нет сомнения, дьяк. Прикоснитесь мизинцем к этому рубину — теплота потечет по руке. И ваша черная кровь станет красной. Зеленый смарагд надо лизнуть, подержать под языком. Он укрепляет в человеке мудрость. Дохните на сей синий сапфир. Посмотрите через него на пламя свечи, на солнце. Ваши сердца озарятся красотой, благородством и величием. Преобразятся ваши лики. И самые прекрасные женщины мира упадут к вашим ногам рабынями. Адамант дает власть над воинством и даже князьями. Он околдовывает сильных мира сего...

— Увидий, Горлаций-виршеплет! — восхитился шинкарем Меркульев.

Тулупов скривился:

— Я не весьма учен. Понимаю хорошо токмо в сыске и торговле. Скажи мне, Соломон: сколько камней я могу взять за три разграбленных зерновых амбара и ледник с осетриной?

— Бери все камни! — отмахнулся яицкий атаман.

— Амбары разбиты давно, как я понимаю? При смуте?

— Так и есть, Соломон. Зачти долг с наваром! Резы будут велики!

— Все учел, дьяк. Но более вот этих двух самоцветов не можно взять. Очень узе они ценны.

— А я и не возьму больше. Это твой Меркульев полагает, что мы все мздоимцы и уроды. Он сидел здесь и рдел от возможности унизить меня взяткой.

— Видит бог, не было такого! — взмолился атаман.

— Врешь! — бросил гусиное перо дьяк. «Придется тебя отправить на небеси», — подумал Меркульев.

В приказную избу вошел стрелецкий полковник Соломин. Он хлопнул в ладоши, заулыбался. Тулупов понял знак: стрельцы похитили кого-то из казацкой старшины Яика. Умыкнули, чтобы допросить на дыбе. Пленника попытают, убьют и опустят ночью в прорубь, ежли он безвинен. А признается в злом умышлении послов, тогда схватят всех...

— Я тебя, Меркульев, до самой Москвы буду сопровождать с полком стрельцов. Охранять буду твой обоз, — выпятил грудь Соломин.

— Теперича вы надолго повязаны, — заметил ядовито Тулупов.

«Неужели мне скрутят руки? — забеспокоился атаман. — Но ведь за избой казаки наблюдают. Они поскачут на выручь всем полком. И возницы выстроятся войском. И сотня Нечая прорвется за мгновение ока через татарские ворота. А воеводская стража настроена к мятежу. Толпы голодаев и разбойников-молодцов всегда готовы броситься на воеводские хоромы. Астрахань сразу рухнет. Начнутся пожары, грабежи купеческих лавок и богатых амбаров. Нет, не осмелятся меня взять...»

Меркульев рокотал бархатно:

— Мы все на виду, народ открытый. Царю землю великую дарим. Везем рыбу.

Дьяк покручивал засиженную мухами чернильницу... Думал молча: «Хитришь, атаман. А мне привезли донос. Скажи, где хранится утайная казна казацкого войска? Ты рыбку жертвуешь государю всея Руси. Где же твой поклон искренний? Ты идешь не на поклон, а на торг! Надеешься в Москве выменять право на волю. Вор ты и разбойник! Я еще лично отрублю тебе руки и ноги на лобном месте!»

«Сегодня же мы тебя и уберем», — решил атаман.

Тулупов встал, покряхтывая:

— Идите, помойтесь в баньках с дороги. Попарьтесь веничками березовыми. Утешьте души астраханским хмельком. Ждите указ воеводы. А до Москвы вас будет сопровождать полковник Соломин. Прошу любить и жаловать!

Когда гости вышли, дьяк спросил:

— Кого взяли?

— Тимофея Смеющева, есаула.

— Наследили?

— Нет, чисто.

— Как ухитрился?

— Подослали мальчонку с писулькой. Мол, Меркульев закован в колодки. Тот прочитал, вскочил на коня и кинулся через овраг к полку Хорунжего. В овраге мы его и скрутили. Но с трудом. Зарубил он трех стрельцов. Сотнику руку отсек. А когда поднимали на дыбу, убил палача Никодима пинком в висок. Сотник тож помер от потери крови.

— И ты говоришь: чисто!

— Никто не видел.

— Эх, Соломин! Тебе токмо с пушками возиться. Ты взял одного казака, а потерял пять сабель.

— Живьем трудно брать.

— А мертвые сыску не потребны.

— Да он и живой, как мертвец. Ничего не говорит.

— Я допрошу его сам. Мои костоломы грубы и торопливы. У них воры помирают быстро.

— Они задают ему те вопросы, что вы повелели...

...Каменные своды подземелья заплеснели и почернели от сырости и многолетия, от пыточных очагов. В углу темнелась нора. Возле дыры сидела крыса, пошевеливая седыми усиками. Она не боялась палачей, криков и стонов, звона железа в пытошной. Подьячие обычно ласково обращались при допросах к этой известной им и знакомой крысе:

— Здравствуй, Старуха! Что будем делать сегодня? Огоньком вора попытаем? Али клещами? Али пощекочем крюком печень?

Крыса вставала на задние лапки, кланялась, кивала головкой, утирала мордочку. Сотни бунтарей и разбойников были истерзаны при ней до смерти. Сегодня Старуха суетилась, была раздражена. Притащенный для пыток человек разорвал сыромятные стяжки, извернулся и ударил ногой пытчика. Палач лежал мертвый в другом углу. Крыса уже подбегала у нему, обнюхала, заглянула с любопытством в раковину волосатого уха. Крысе не нравился человек, который висел на дыбе. Она раза два подбегала к нему, шипела, скалила зубы.

Тулупова не обрадовало усердие костоломов. Он присел на скамью молча, сердито. Присматривался, слушал:

— Зачем взяли в поход вестовых соколов? — вопрошал подьячий, ломая есаулу колено.

Тимофей Смеющев мычал от боли, обливался соленым потом. Слышался хруст костей, щелканье разрываемых хрящей.

— Разве при этом вопросе потребно было ломать ногу? Большую боль наносить надобно при большом вопросе! — Когда они это поймут?

Подьячие старались. Боялись они Тулупова.

— Где спрятана утайная казна на Яике? Был ли умысел на захват Астрахани? — бабьим голоском спросил другой подьячий, прожигая яицкому гостю живот раскаленным железным прутом.

— Болван! — оттолкнул его Тулупов.

— Опять не угодил, — смутился палач.

Тулупов посмотрел в глаза мученика:

— Подпиши донос, есаул, что Меркульев злоумышляет на царя. И мы тебя отпустим. Повезем в Москву. Тебя осыплют милостями.

Дьяк еще надеялся на чудо. Если бы пленник сделал извет, то можно было бы схватить и Меркульева... Но есаул собрал остаток сил и харкнул прямо в лицо Тулупова кровью и мокрой гарью.

— Поганец! — побагровел дьяк, замахиваясь на Смеющева.

Но он был уже мертв. Никто в этом не сомневался, ибо крыса нырнула в нору. Так было всегда. Крыса улавливала первой, когда у человека останавливалось сердце.

— Старуха ушла, значит, есаул отдал душу богу, — заметил подьячий, трогая Тулупова за рукав кафтана.

— Какая старуха? — глупо спросил дьяк.

— Крыса.

— Ах, да. Сегодня я что-то не в себе. Даже не принес Старухе сухаря. Запамятовал.

...На подходе к дому дьяк Тулупов был убит выстрелом из пистоля разбойными людишками. На яицких казаков и Меркульева подозрение не упало. Грабители взяли у дьяка кошель, а казенные бумаги бросили. А в бумагах тех сказка изветная лежала об утайной казацкой казне. Разве мог Меркульев оставить цельным донос на себя?

Утром к воеводе пришел отец Лаврентий Он ударил посохом привратника, который его задержал. Перепугал у крыльца двух стрельцов проклятием. Толкнул сенную девку с горячим казаном. Та чуть ноги не ошпарила, на воеводу святой отец обрушил град страшнейших угроз от имени патриарха.

— Но у меня извет на Меркульева, — начал оправдываться струсивший воевода.

— От кого?

— От женки казацкой, вдовы Зоиды Грибовой.

— Сядешь с ней в лужу.

— Как же быть?

— Пошли донос в сыск дьяку Артамонову. Сие не наш хлеб. А посольство не держи. И отпусти есаула Смеющева из подземелья.

— Нет у меня никакого Тимофея, — поджал губы воевода.

— Откуда ж ты ведаешь, хряк, что его кличут Тимофеем?

— Оговорился.

— Не оговорился, а проговорился! Не быть тебе воеводой! — пригрозил святой отец и удалился, громко стуча ореховой палкой.

В тот же день сказку на Меркульева от Зоиды отослали срочно в московский сыск. На второй восход боевую ротню дозора и охочекомонный полк объединили и отбавили обратно на Яик под главенством Нечая. Стрельцы полковника Соломина изъяли у меркульевцев пищали и вестовых соколов. Дурацкую птицу ворону выбросили из клетки на съедение собакам, но она улетела, выполнив все предписания и советы загадочно погибшего дьяка Тулупова, астраханский воевода пустил посольство казацкого Яика на санную дорогу к Москве.

 

 

Цветь тридцать третья

 

— Как живется-можется, Груня?

— Поманеньку, маманя.

— Наши послы уж, поди, долетели до престольной Москвы?

— Пожалуй, добрались.

— Меркульев там нахапает добра у купцов для Дарьи и девок. А твой Хорунжий и на сарафан дрянного ардаша не привезет. Зазря ты с ним повязала судьбу, Грунька.

— А за кого бы ты меня выдала?

— За Прокопа Телегина.

— Я бы не пошла за этого увальня.

— Тогда за Миколку.

— За которого?

— Знамо, за Москвина, сынка писаря.

— И за него бы я не согласилась. Он прыщав, привередлив.

— Тогда за Нечая.

— Нечай холодный и жестокий. На уме война и набеги. У него и глаза-то ледяные. Не пойму, за что его Кланька любит...

— А чем Ермошка не жених?

— Марьин? У которого недавно сгорел дом?

— Он самый.

— Мабуть, и вырастет из него жених. А пока он сам в дитячьем возрасте. На крыльях с церкви порхает, а Глашку свою обиходить и прокормить не могет. Ему бы самому еще спать на печке возле материной титьки...

— Не скажи, по Ермошке бредит и Дуня Меркульева, и Снежанка Смеющева.

— И Дуня, и Снежана еще юницы.

— А ты кто? Сова мудрая?

— Я молодица, на сносях, жена Хорунжего.

— Ты, Груня, уж больно сурьезная.

— И тебе такой советую быть, маманя. Не забывай, что мы — Коровины!

— На что намекаешь?

— А на то, чтобы Меркульев к тебе не подходил. Узнаю — тогда на улице принародно побью тебя поленом. А ему в рожу хлестну кипящей смолой. Отобью охоту кобелиться.

— Ты с какой цепи сорвалась, Грунька? У меня ничего не было с Меркульевым. Он токмо в. бане полок нам перестелил...

— Вот и хорошо, что ничего не было. Блюди в чистоте имя отца. Он ить, маманя, смотрит на нас из моря.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: