К 400-ЛЕТИЮ СО ДНЯ СМЕРТИ ДЖОРДАНО БРУНО
Джордано Бруно
Избранное
Самара
Издательский дом «Агни»
2000
Бруно Д.
Б89 Избранное. — Самара: Агни, 2000. — 592 с: ил.
ISBN 5-89850-021-9
Книга, приуроченная к 400-летию со дня смерти Джордано Бруно, включает его основные мировоззренческие работы: «Пир на пепле», «О бесконечности, вселенной и мирах» и др. Открывает ее очерк А.Н. Веселовского, ярко обрисовывающий жизненный путь великого Ноланца. В книгу также включены извлечения из «Краткого изложения следственного дела» и текст обвинительного приговора, вынесенного инквизицией Джордано Бруно.
ББК 87.3
Литературно-художественное издание
Джордано Бруно
Избранное
Редактор С.Н. Воробьева
Художник-оформитель П.В. Шумков
Технический редактор М.Н. Волкова
Компьютерная верстка Л.И. Агрофенина
Корректоры P.M. Землянская, О.Н. Зызлаева
ЛР № 071592 от 10.02.98
Подписано в печать 17.01.2000. Формат 60 х 84 1/16
Бумага офсетная № 1. Печать офсетная
Усл. печ. л. 34,52. Уч.-изд. л. 34,2
Тираж 3000 экз. Заказ 22
Издательский дом «Агни»
Для писем: 443110, г. Самара, а/я 10468
Тел.: (8462) 70-32-87, 70-32-89, факс 35-86-08
e-mail: cdk@transit.samara.ru
www.agni.samara.ru
Отпечатано в типографии Издательского дома «Агни»
443110, г. Самара, ул. Мичурина, 23
От оцифровщика. Отличия от оригинала:
1) Концевые сноски (примечания) преобразованы в обычные (перемещены на текущую страницу);
2) Перемещено с конца книги в начало «Содержание»
Содержание
ОТ РЕДАКЦИИ................................................................................................. 4
А.Н. Веселовский ДЖОРДАНО БРУНО Биографический очерк................... 5
Произведения Джордано Бруно.............................................................. 28
|
Пир на пепле................................................................................................ 29
О причине, начале и едином............................................................................ 83
О бесконечности, вселенной и мирах............................................................. 143
О безмерном и неисчислимом. Выдержки из поэмы........................................... 210
Прощальная речь....................................................................................... 213
О тройном наименьшем и мере. Выдержки........................................................ 215
Высказывания Джордано Бруно об обществе и человеке.................................. 216
ПРИЛОЖЕНИЕ............................................................................................. 219
Краткое изложение следственного дела Джордано Бруно (Извлечения)............... 220
Приговор................................................................................................... 241
Даты жизни Джордано Бруно........................................................................ 243
ОТ РЕДАКЦИИ
Сегодня, спустя четыре столетия с того дня, когда костер на римской Площади Цветов поглотил Джордано Бруно, мы не перестаем преклоняться перед его мужеством и силой его мысли, предвосхитившей многие открытия современной науки. И все же значение вклада Джордано Бруно в развитие философии, его роль в духовном самоосознании человечества еще недостаточно оценены, а личность его остается малоизвестной, особенно среди молодых. Личность одного из величайших мыслителей человечества, потрясающая своей силой духа и цельностью, своей преданностью истине.
Именно к тем, кто стремится открыть для себя мир человеческой мысли, и обращена эта книга, приуроченная к памятной дате. Мы хотели, прежде всего, показать читателю Джордано Бруно живым человеком: сложным и цельным, мятущимся, сомневающимся и уверенным в своей правоте, идущим в своей вере до конца, и представить в «Избранном» взгляды великого философа на мироздание и на человеческое общество как часть его. Поэтому основную часть книги составили три диалога: «Пир на пепле» (пер. Я.Г. Емельянова), «О причине, начале и едином» (пер. М.А. Дынника) и «О бесконечности, вселенной и мирах» (пер. А.И. Рубина), которые публикуются по изданию: Джордано Бруно. Диалоги. М.: Госполитиздат, 1949. Кроме того, в книгу вошли небольшие фрагменты из других малоизвестных русскому читателю работ Джордано Бруно — «О безмерном и неисчислимом», «О тройном наименьшем и мере», «Прощальная речь» (произнесенная в Виттенберге 15 сентября 1588 года), а также отдельные высказывания Бруно об обществе и человеке из разных трактатов, никогда на русский язык полностью не переводившихся.
|
Чтобы обрисовать жизненный путь Джордано Бруно, мы включили в книгу биографический очерк А.Н. Веселовского, написанный им в 1871 году, но остающийся по сей день одним из лучших среди посвященных Ноланцу. И все же личность Джордано Бруно наиболее ярко раскрывается перед читателем в протоколах следствия, продолжавшегося почти восемь лет. Извлечения из «Краткого изложения следственного дела» мы публикуем по изданию: Вопросы истории религии и атеизма. Вып. VI. М., 1958. Этот документ был обнаружен летом 1886 года одним из хранителей Ватиканского архива. Но самый факт его открытия стал строжайшим секретом, и лишь в 1940 году он был вновь найден в личном архиве папы Пия IX. «Краткое изложение...» было составлено по распоряжению кардиналов-инквизиторов в 1597 году на основании подлинного следственного дела, судьба которого до сих пор окончательно не выяснена. Подготавливая документ к публикации, мы исключили некоторые малозначащие повторы и дополнили его текстом приговора, вынесенного Джордано Бруно 25 января 1600 года.
|
Книгу завершает хронология жизни гениального Ноланца, составленная в помощь читателю специально для этого издания и наиболее полная из существующих на русском языке.
Открывая книгу, вы видите непривычный и малоизвестный портрет Джордано Бруно. И все же эта гравюра на меди, изображающая немолодого и внешне не очень красивого человека, — единственный достоверно установленный прижизненный портрет великого Ноланца. Это работа неизвестного немецкого мастера, выполненная между 1586 и 1592 годами, во время пребывания Джордано Бруно в Германии.
При подготовке издания мы с максимальным уважением и бережностью подходили ко всем включенным в него работам. Точное следование тексту первоисточников привело к появлению в некоторых случаях различий в написании отдельных имен, например: Мишель де Кастельно — Микеле ди Кастельново.
Мысль, продолжающая жить в сердцах людей, будоражить их, побуждать разум к новым поискам и устремлениям, — возможен ли лучший памятник тому, кто нес огонь своего знания людям до последних дней. Тому, кто не мог отречься от осознанной им Истины, ибо «истина истине не может противоречить». Тому, для кого красота мира и свобода человеческого духа были величайшими ценностями. Изданием этой книги нам хотелось отдать дань памяти Джордано Бруно и выразить свое уважение и преклонение перед величием бессмертного Ноланца.
|
А.Н. Веселовский
ДЖОРДАНО БРУНО
Биографический очерк
I
Попытки [Джордано Бруно] просветить современников и вывести их из заблуждений кончились, как часто кончались подобные попытки — костром. Но иначе и не могло быть в те времена великой общественной переработки, которую мы привыкли называть эпохой Возрождения. Когда старые общественные идеалы, по-видимому, стоят еще крепко, а новые едва намечены в сознании масс, как нечто готовящееся, возможное, без особой цены и значения, — только немногие выдающиеся личности переживают их сознательно, открывают их жизненный смысл и обновляющую силу. Такие личности обыкновенно являются одиноко: за ними нейдет толпа последователей, они не добиваются признания; чем уединеннее их подвиг, тем исключительнее их вера в стоимость новых идей, они предаются им без контроля и общественной поддержки, со страстностью легендарного анахорета, увлеченного в лес пением райской птички. Чем далее они сами от общества, тем более крайне вырабатываются их одинокие убеждения, тем смелее жизненные выводы, которые они делают из них, в смысле социального и религиозного обновления. Тогда между ними и обществом происходит разрыв. Нельзя сказать, чтоб они явились слишком рано: они только слишком рано высказались, хотели сделать обязательным то, что еще смутно покоилось в сознании масс, как невыясненное, далекое от всякого житейского приложения. На всем этом они настаивали и слишком быстро переходили к заключениям, иногда фантастическим, редко оправдываемым, исходя из посылок, которые, в сущности, всякий готов был им уступить, но которым предстояло дозреть до осязательных выводов целым рядом поколений. Они — голос зовущего ночью, когда нерадивые девы спят и не зажжены еще светильники. Их сторожевой оклик нарушает обычный покой и слишком рано зовет проснуться. Оттого их удаляют. Осуждая их на казнь, толпа не дает себе отчета, что она обрекает в зародыше свою собственную мысль, свое будущее, на дорогу которого они первые вступили, приняв едва брезжущие лучи за близость рассвета. Есть что-то роковое в этом самоубийстве общественной мысли.
В истории знания имя [Джордано Бруно] не особенно подчеркнуто. Поэт и пантеист по природе, он более интересовался общими построениями, широкими идеями космоса и мироздания. С высоты его мысли, в этой бесконечной жизни земля должна была представляться ему ничтожной, ее история эфемерною и страшно мелочною эта блестящая мишура, которую люди называют цивилизацией. Зато какой простор для прогресса и развития в этих бесчисленных центрах жизни, наполняющих вселенную! Поле будущего не ограничено одной землею — ему нет предела; и Бруно верит в эту бесконечность прогресса, совершенствования, как верит в свое учение. «Этой философией мой дух расширяется и возвышается ум»,— говорит он («Il Candelajo»[1]). Эта вера — краеугольный камень его учения.
Таков Бруно-мыслитель — но здесь начинается человек. С этой верой он проходит всю жизнь, он счастлив ею и благодарит бога, сподобившего его так неутомимо стремиться к свету. Эта вера поддерживает его среди постоянных лишений, искупая его минутные слабости; вместе с ним она всходит на костер, когда бессмысленная толпа глазела на него, не зная, что творит, и некому было напутствовать его в безграничность космоса. «Ступай, мой друг, под сень той интеллектуальной сферы, которой средоточие всюду и нигде нет окружности, которую мы называем богом».
Джордано Бруно родился в 1548 году в Ноле, от бедных родителей. Бедность провожает его потом всю жизнь, он не устает бороться с ней, вечно ищет работы в типографиях, в частных уроках. Ему было 38 лет от роду, когда написано было его письмо к совету Виттенбергского университета, где он, с глубоким чувством, благодарит за то, что ему, бедному изгнаннику, позволили преподавать приватно, чтобы удалить гнетущую нищету. Была только одна светлая полоса в его жизни, когда он мог забыться на время и работать свободно: это было время его двухлетнего пребывания в Англии. Зато он и произвел там лучшее, что вышло из-под его пера; зато каким хвалебным гимном звучат его слова к Мишель-де-Кастельно, французскому посланнику в Лондоне, в доме которого он жил: «Ты обратил для меня Англию в Италию, Лондон в Нолу, в мой блуждающий кров поселил пенатов». Нола, Италия, Неаполь — старые воспоминания не оставляют его ни на минуту; как ни отрывают его от них обстоятельства, он всегда возвращается к ним с гордым самосознанием итальянца. «Италия, Неаполь, Нола! Страна, благословенная небом, глава и десница земного шара, правительница и победительница других поколений — ты всегда представлялась мне матерью и наставницей добродетелей, наук и всякого гуманного развития».
Нола, городок Счастливой Кампаньи, лежит в небольшом расстоянии между Неаполем и Казертой, в долине, которую окаймляют высоты Сан-Эльмо, Сан-Паоло и Казамарчьяно. К югу от нее виден Везувий, на север горы Авеллы и Роккарайнола, на востоке плодоносные холмы Чикала, покрытые виноградником.
У подножия этих холмов стоял домик, где родился наш Джордано. Впечатления родного пейзажа не покидают его потом никогда: всюду он носит с собой образ своей милой Нолы, он любит называть себя ноланцем, свою философию — ноланскою, выводит в своих философских разговорах действующими лицами своих знакомых из Нолы. Если б не заглавные листки того или другого из его изданий, легко бы поверить, что все они писаны и печатались в Ноле: так много в них местных указаний, как будто обличающих близость почвы и непосредственное впечатление. Мы как будто перед собою видим силуэт Везувия и Монте-Чикала, ощущаем приятную терпкость местного испанского вина и читаем вместе с Бруно забавную вывеску аптекаря: «Non qualitas, sed quantitas» — «He качеством, а количеством»!
Бруно не только ноланец, он прежде всего истый сын итальянского юга. Документы венецианского процесса изображают его среднего роста, с бородой каштанового цвета. Если он сам себя обрисовал в антипрологе к своей комедии «Il Candelajo», то мы почти можем дописать себе его физиономию: глаза задумчивые, потерянные, как будто ушедшие внутрь, в созерцание мук ада; смех сквозь слезы (in tristitia hilaris, in hilaritate tristis); отсутствие тела; характер раздражительный, полный упрямства и эксцентрических выходок. Портрет относится к более позднему времени, и краски наложены преднамеренно ярко: во всяком случае перед нами совершенно южная натура, сотканная из одних нервов и беспокойства, способная увлечься в надзвездную область в поисках отвлеченной мысли, способная уверовать в нее со страстностью юноши, чтобы вслед за тем неожиданно окунуться в житейскую грязь и разразиться гомерическим хохотом над какой-нибудь шутовской проделкой. Этой подвижности мысли отвечает капризное движение речи: она то звучит где-то в небе полным аккордом органа, победой и провозвестием, то врывается в комнату прямо с площади, вторя нескромным кривляньям паяца. То она не угонится за мыслью и тогда догоняет ее скачками, дробясь на тысячи брызг, разливаясь морем слов: слово за словом, эпитет за эпитетом, так что вы устаете от общего движения.
«Кому поднесу я мой Candelajo? — говорит он в посвящении своей комедии. — Кому, о великий рок, хочешь ты, чтоб посвятил я моего паранимфа, моего доброго корифея? Кому пошлю я, что в самые жаркие дни каникул пролили на меня дождем неподвижные звезды, что просеяли на меня огоньки, бегущие по небу, чем выстрелило мне в голову старшее созвездие зодиака, что моему внутреннему слуху нашептали семь блуждающих светил? К кому обратиться мне?.. К его святейшеству? Нет. К его императорскому величеству? Тоже нет. К его светлости, его высочеству? Нет и нет!» Он посвящает, наконец, свой труд Фате-моргане, шаловливой фее, которая на берегах Мессинского пролива пугает жителей причудливыми миражами. Это как нельзя более кстати, и читателям Бруно не раз приходится вспомнить Рабле, этого другого сына романского юга: та же гривуазность и рядом с беззастенчивой площадной шуткой такое определение божества, что Монтень и Паскаль взяли бы его, не обинуясь, для себя.
Об отрочестве Бруно мы почти ничего не знаем. Оно было неприглядное. Таким, по крайней мере, он поминает его позже. Ему было 10 или 11 лет от роду, когда его отдали из Нолы в Неаполь учиться диалектике, логике и всем наукам, какие входили тогда в круг школьного обучения.
Он слушал также на стороне философские чтения; к сожалению, мы не знаем, в чем они состояли и как отразились на уме молодого Бруно. Что могло побудить пятнадцатилетнего мальчика вступить в монастырь? Желание ли продолжать занятия в среде, которая в это время казалась всего более к тому удобной; или внезапный прилив религиозного чувства повлек его к шагу, к которому по своей живой, впечатлительной природе он всего менее был способен?
Монастырь Сан Доменико Маджори, куда Бруно вступил послушником, принадлежит к числу замечательных церковных построек Неаполя. Среди палаццо и шумной жизни города он хранил в себе следы сурового VIII века. Под его молчаливыми сводами когда-то раздавался голос Фомы Аквинского, который читал здесь богословие. Еще все полно его памятью: вот келья, где он задумал самую грандиозную систему религиозной философии, какую видели средние века; распятие, с которого, по легенде, Спаситель сошел для беседы с «ангелическим» доктором. Внутри монастыря сады, полные зелени и аромата; дворы, обведенные крытыми ходами на арках. Все располагает к покою и религиозной созерцательности. Под этими ходами Бруно встречался не раз с другим, таким же молодым послушником, как и он сам, погруженным в чтение книги. Книга эта была аскетическая и называлась «Семь блаженств богородицы». Бруно посоветовал ему бросить ее: гораздо полезнее, говорил он, почитать жития святых отцов.
Это было непристойно и возбудило толки. Вспомнили, как в один прекрасный день тот же Бруно роздал образки святых, оставив для себя простое распятие: могли вспомнить и о многом другом. Такого рода начало обещало худой конец. У наставника послушников уже была в руках черновая обвинительного акта, из которого мог выйти для Бруно целый религиозный процесс. Но монах передумал, может быть, взяв в расчет молодые лета обвиненного, — и процесса не вышло.
Бруно был тогда восемнадцатый год.
Перенесемся через десять лет. Он уже четыре года как посвящен в священники, служил первую обедню в монастыре Сан Бартоломмео в Читта-ди-Кампанья, странствовал по обителям неаполитанской области и теперь снова в Неаполе — накануне нового процесса. Десять лет прошли недаром: капризные выходки молодого причетника грозят разрастись до чего-то похожего на целую систему протеста. В комедии «Il Candelajo», которую он позже напечатает в Париже и написал теперь, в первые годы священства, он не только смеется над ослиным хвостом, которому генуэзцы поклоняются как святыне, над водой св. Петра Мартира, семенем св. Иоанна, манной св. Андрея и т.п. — все его миросозерцание какое-то отрицательное, напоминающее «Похвалу Глупости» Эразма. Преславные плоды этой глупости (gloriosi frutti di pazzia) — вот что думает он показать в своей комедии, где осмеяны педант-любовник, педантизм алхимика и ученый педантизм. Типы не новые в итальянской комедии XVI века, но во всяком случае ново и непривычно в устах молодого монаха это представление жизни с точки зрения педантизма, глупости, ханжества и лицемерия, невежества и тупой сносливости. В «Ноевом ковчеге», другом поэтическом капризе Бруно, относящемся к тому же времени, но, к сожалению, потерянном, это представление должно было достигать высшей степени юмора. «Ноев ковчег» — это человеческое общество: звери изображают людей, и всем правит осел, которому сами боги вручили кормило спасительного судна. «О святая глупость, святое невежество (O sant'asinita, sant'ignoranza)! О достопочтенная тупость и благочестивая набожность! Вы делаете души людей столь добродетельными, что перед вами ничто ум и всякое знание».
От критического отношения к образкам и благочестивым книжкам до такого грустного взгляда на жизнь вообще — расстояние огромное. Должна была пройти целая история внутреннего развития и борьбы; сомнения, томившие молодого послушника, выработались в душе монаха в целую систему отрицаний. И в самом деле: такой фактический протест, с каким он теперь выступает, не мог обойтись без теоретического протеста, который служил ему подкладкой, без глубокого поворота в мыслях и в нравственной оценке вещей. Став монахом, Бруно перестал быть христианином. Он так сам показывает о себе позже, в ответах венецианским инквизиторам. С восемнадцати лет, то есть со времени его первого процесса, как мы видели, несостоявшегося, он начал сомневаться в основных догматах церкви, в учении о троичности и воплощении; по крайней мере, он понимал их не по-христиански, своеобразно. Так ипостась сына он толковал как разум бога-отца, дух святой был для него любовью, душою вселенной, источником жизни в ней разлитой; она так же бессмертна, как материя; от нее исходит жизнь и одушевление всему, что только обладает жизнью и одарено душою. Такое философское толкование догматов сразу выводило Бруно не только за пределы христианства, но и вообще всякой исторической, положительной религии: ему казалось, что все они только убивают рассудочную деятельность, не принося человечеству желанного покоя, не исправляя нравы. Полный восторженной надежды на будущее, он видел впереди возможность какой-то философской религии, которая сменит все положительные культы, изгонит в преисподнюю обветшалых богов, избавляя нас от страха вечных мучений. Отсюда понятно его негодование на религиозное воспитание его времени: оно наполняло детские умы небылицами, отчего мог только задержаться религиозный прогресс, к которому он так страстно стремился.
Так представлял себе сам Бруно, много лет спустя, свой первый разрыв с традицией. Нет сомнения, что здесь примешалось, бессознательно для него самого, множество позднейших черт: нет ничего труднее, как восстановить в памяти точную историю своего собственного развития. В сущности, разрыв, о котором он поминает лет двадцать пять спустя, может быть, не имел той теоретической прозрачности, с какой он представляется нам из его слов, как должен был представиться ему самому, когда он принялся подводить итоги своей деятельности. Несомненно во всяком случае, что основание было положено, и тогда же сделаны были все посылки для дальнейших построений; надо было выработаться прочному критическому взгляду на значение исторических религий вообще и христианства в особенности, чтобы сделать возможным то отношение к арианству, которое повело к его вторичному процессу. Однажды он разговаривал с Монтальчино, монахом его же ордена, родом из Ломбардии. Дело шло об арианах, которых Монтальчино называл неучами, потому что свое учение они не умеют выразить условным языком школы. Бруно ответил ему на это, что ариане, если и не говорят языком схоластики, всё же выражают свою доктрину с большой ясностью — и он в нескольких словах формулировал сущность их учения. За эту косвенную защиту их догмата он был обвинен, и на этот раз процесс обещал быть серьезным: обвинителем должен был выступить не начальник послушников, а сам отец-провинциал. Бруно был уже священником — тем строже будет суд: его подозревают в ереси, в отрицании главных догматов христианской религии; собираются сведения о его прошлом, о его речах и мнениях, о процессе, который он чуть было не навлек на себя еще будучи послушником. Гроза собиралась не на шутку. Бруно решился скрыться из Неаполя, чтобы избежать тюрьмы и, может быть, чего-нибудь худшего. Он бежал в Рим [1576 г.].
Бруно в первый раз увидал тогда вечный город. На улицах был праздник: праздновалась свадьба Джьякомо Буонкампаньи из семейства тогдашнего папы Григория XIII с графиней Ди Сантафиоре. Бруно постучался у ворот монастыря делла Минерва, принадлежавшего его ордену, где и был принят. Не прошло нескольких дней, как его неаполитанские друзья извещали его письменно, что следственное дело, наряженное над ним, препровождено из Неаполя в Рим, что после него найдены запрещенные книги, которые он забросил ввиду поднимавшегося против него обвинения. Это были творения св. Иеронима с комментариями Эразма и некоторые труды Иоанна Златоуста в переводе того же Эразма. Бруно пользовался ими тайком, потому что комментарии издателя претили католическому пуризму; он не только постарался их вымарать, но и припрятать самые книги. Но теперь они найдены, обвинение следовало за ним по пятам, процесс может начаться завтра же. Бруно решился бежать еще раз: улучив минуту, он выбрался из Рима один и тайком, сбросив рясу и приняв прежнее имя Филиппа, пошел куда глаза глядят. Так началось его долгое одинокое странствование по свету.
Как выработалась в нем та система убеждений, которая оставляла далеко за собой и протест комедии, поднимавшийся против мелочей жизни, и тот внешний религиозный протест, характеризующий реформационное движение и не покидавший вопросов догмата и внешних исторических отношений? Как объяснить себе ту высоту развития, с которой все это представлялось лишь преходящими формами жизни, ввиду какой-то необъятной возможности будущего? Монастырская школа и монастырские библиотеки не в состоянии объяснить это развитие; материал, который они давали Бруно, был беден и его выбор исключителен: отрывочные сведения из разных областей знания, остановившегося на старой схеме семи свободных искусств и не обновлявшегося веками; Аристотель и схоластики, с которыми Бруно тотчас же покончил; богословская космогония Фомы Аквинского, которой Бруно противопоставил свое собственное поэтическое учение о космосе. В построении этого космоса участвовало все, что ему удавалось читать урывками под бдительным монашеским оком, и к изучению чего он мог обратиться свободно лишь по выходе из монастыря. Тут было большое разнообразие, но вместе с тем и понятное отсутствие системы: вместе с комментариями Эразма — Лютер, Меланхтон и Кальвин; Платон и александрийские неоплатоники; отцы церкви и философы итальянского Возрождения: Фичино, Пико делла Мирандола, Кардан и Телезий. Сочинения кардинала Кузанского имели на него значительное влияние: он нашел в них зародыши того рационализма, в котором он сам пошел так далеко; они приготовили его к принятию нового в то время астрономического учения, за которым осталось имя Коперника. Последнему он отдается всецело, после того как долгое время колебался относительно его состоятельности: оно не только открыло ему целый новый мир, но и заставило его усомниться в научности старой системы мироздания, которой опыт перечил, но с которой богословы еще продолжали носиться, опираясь на тексты библии. Он должен был не только освободить науку от служебного отношения к богословию, в каком она до тех пор находилась, но, пойдя далее, подвергнуть критике богословскую теорию, закрывавшуюся от науки, если ее результаты не укладывались в установленные рамки. Таково было отрицательное влияние Коперниковой системы на миросозерцание Бруно, как оно отразилось на его трудах. Положительное влияние совсем другого рода. Натура Бруно была поэтическая; не то чтобы он писал стихи; он писал их, но мало, он плохой стилист и вообще не обращает внимания на форму. Ему даже противны были мелкие идеалы, которыми пробавлялась современная ему школа петраркистов: «в апреле месяце влюбился Петрарка, в апреле же ослы обращаются к созерцанию» («Il Candelajo»). Его любимая женщина — София, т.е. мудрость, идеальный образ его собственной философии; он как будто возвращается к строгим привязанностям старого Данте, когда Беатриче-женщина стала для него теологией. Одним словом, он поэт-мыслитель; он поэтически мыслит. «И меня любили нимфы» (Peramarunt me Nymphae),— говорит он о себе в одном месте, и, действительно, едва ли кто имел на это большее право[2].
Такому уму система Коперника представлялась целым поэтическим откровением. Открывалась масса новых фактов, они манили к новым выводам, и выводы становились в свою очередь фактами, вызывая к дальнейшим построениям. Ничто не проверялось, аналитическому исследованию почти не было места; выводы и факты укладывались как-то сразу в одну стройную систему, полную поэзии и произвола, назначенную заменить старое, богословское созерцание о мире и его начале. Множество миров наполняло необъятность вселенной; среди них роль Земли, когда-то стоявшей в центре создания, сводилась к микроскопическим размерам. Вместе с тем падала и первенствующая роль человека; его падение и искупление, о котором учило христианство и другие религии, переставали быть мировым фактом; его история, его вековое развитие — что это, как не атом общей жизни, который так долго делало центром всего людское самолюбие и исключительность богослова? С этой точки зрения не только стушевывалось значение христианства, но и предполагался молчаливый разрыв с господствующим миросозерцанием, вытекавшим преимущественно из христианских основ. Такова сущность того поэтического космоса, которого Бруно был демиургом; это вместе с тем и самая существенная часть его философии.
На эту поэтическую сторону его характера, на эту способность быстро переноситься от фактов к самым фантастическим построениям целого, должно было повлиять его знакомство с учением Платона и неоплатоников, с видениями аббата Джоаккино, в особенности с Раймундом Луллием. Ничем другим нельзя объяснить, почему он так страстно к нему привержен. Он, должно быть, довольно рано познакомился с его учением, может быть, в монастыре, и оно впервые вывело его из заключенности схоластической доктрины на мистический простор мысли, который мог показаться ему освобождением. Оттого он не покидает его и впоследствии, когда его собственное развитие уже завело его далеко за пределы мистического протеста; он как будто дорожит памятью о том, кто первый помог ему выйти на этот путь, и, связывая свое настоящее с прошедшим, думает осмыслить учение католического монаха всем богатством своего позднейшего миросозерцания. Собственно говоря, в учениях Луллия он не нашел ничего такого, что бы не встречалось ему в других мыслителях того же рода более ясным, определеннее формулированным; но в нравственной физиономии, Луллия он узнавал самого себя. Это было поэтическое провидение; оно объяснит нам иначе непонятную симпатию. Луллий такой же поэт и утопист, как и Бруно; если б Бруно родился тремя столетиями ранее, он был бы Луллием; еще ранее — христианским мучеником, а позже — чем-нибудь вроде Фурье.