– И если бы я этого не сделала, – закончила Анна Андреевна, – Лева был бы дома.
Я смолкла.
Мы сели пить чай. Я кляла себя, что не умею разубеждать.
Анна Андреевна заговорила о другом.
– Каждый раз, как Л.[256]приходит, она непременно что‑нибудь не то скажет. Она была вчера. Заговорили о стихотворении «Побег»[257]. Л. сказала, что стихотворение это очень петербургское. И вдруг добавила: «Впрочем, про ваши стихи давно говорят, что они скорее царскосельские, чем петербургские». И из того, что она не пожелала назвать имя человека, который говорит это, – ясно: это кто‑то, знакомый мне. Я думаю – Р.[258]Маленький сноб из салона Кузмина. Там еще и не такое говорили… Впрочем, это мнение не литературного, а близлитературного круга. Я узнаю по запаху.
Она произнесла все это очень сердито.
– Они этим хотят сказать, что стихи провинциальные. Они не знают, что жить в Царском Селе считалось гораздо столичнее, чем в Ротах или на Васильевском Острове. Но не в этом дело.
Потом она из ящика достала пачку бумаг и попросила меня сесть рядом с ней на диван.
– Я вам этого не читала, потому что оно казалось мне недостаточно внятным. Оно не кончено. А написано мною давно – 3 сентября.
Прочитала о Достоевском.
– Скажите, а это не похоже на «Отцы»?
– Нет. Совсем другой звук, – ответила я.
– Это самое главное, чтобы был другой звук, – сказала Анна Андреевна[259].
Потом прочла о кукле и Пьеро. Я рот открыла от изумления, до того это на нее непохоже.
– А между этими двумя будут «Пятнадцатилетние руки», – объяснила Анна Андреевна.
– Это у вас какой‑то совсем новый период, – сказала я[260].
Она сидела уже не на диване, а в своем ободранном кресле, грустно и трогательно раскинув руки. Заговорили почему‑то о Мицкевиче. Я сказала, что гневные стихи Мицкевича против Пушкина, в сущности, справедливы, и Пушкину, чтобы ответить с достоинством, только и оставалось, что отвечать с надзвездной высоты.
– Вы не правы, – сказала Анна Андреевна. – Пушкин вел себя гораздо лучше, чем Мицкевич. Пушкин писал, как русский, а Мицкевич звал поляков на бой, а сам сидел в Германии и разводил романы с немочками. Это во время восстания!
Я сказала, что передовые русские люди не сочувствовали все‑таки стихам Пушкина о Варшаве. Например, Вяземский.
– Я и сама в этом деле скорее на стороне поляков, чем Пушкина, – ответила Анна Андреевна, – но Пушкин со своей точки зрения был прав. А Вяземский не пример, Вяземский вообще втайне не любил Пушкина. Вот и записал потихоньку в старую записную книжку – для потомков.
Я поднялась. Провожая меня, Анна Андреевна говорила:
– Мною написана целая работа о Мицкевиче, о том, что Пушкин изобразил в «Египетских ночах», в импровизаторе – его. Это, безусловно, так. Пушкин ведь никогда не описывал внешности своих героев. «Офицер с черными усами» – и все. Только Пугачеву и Хлопуше он дал внешность – подлинную, историческую. И вот импровизатору – внешность Мицкевича. И третья тема на вечере, малопонятная, предложена им самим – импровизатором, Мицкевичем[261].
Я спросила, почему она не печатает эту работу.
– Сейчас не время обижать поляков. И тогда, когда я написала ее, тоже было не время.
22 ноября 40. • – Валя сошла с ума. Я дежурила там три дня – такими словами встретила меня вчера Анна Андреевна, открыв мне дверь. И у себя в комнате, не садясь, продолжала: – Мы отправили ее в больницу.
Анна Андреевна подробно изложила мне бред Валерии Сергеевны и все перипетии болезни.
– Лежит на кровати голая, в порванной рубашке и со слипшимися волосами. Я теперь поняла, почему на средневековых картинах сумасшедших изображали такими всклокоченными. Она была в бане, не промыла волос, потом вымазала их вазелином. Она мне говорит: «Знаешь, Аня, Гитлер – это Фейхтвангер, а Риббентроп – это тот господин, который, помнишь, в Царском за мной ухаживал. Ты вглядись, и ты сама увидишь». Я знаю Валю с двенадцати лет, но только теперь поняла всю ее. Это женщина силы необыкновенной, инфернальной, и страшной гордости. Я поняла из нескольких слов ее бреда, что она всю жизнь мучилась гордостью… Как она сопротивлялась! Приходили врачи и уходили, обманутые ею. При них – светская дама. Никакого бреда: спокойный, светский, колкий разговор. Одной докторше она сказала: «Вам, как женщине, следовало бы больше ухаживать за собой». Когда к ней вошли братья милосердия, она говорила с ними металлическим голосом: «Я никого не искусала. Вы не имеете права увозить меня из постели». Бедная, бедная! Я перед этим простилась с ней и ушла. Она не знала, что будет с ней через минуту. Теперь она считает меня предательницей.
Анна Андреевна взяла со шкапчика маленький томик «Божественной комедии» и протянула мне:
– Это она подарила мне недавно. Посмотрите надпись.
Я прочитала:
«Милой Ане на пороге ада. В. С.».
Чтобы отвлечь Анну Андреевну от несчастья с Валерией Сергеевной, я спросила у нее, прочитала ли она книжку переводов Пастернака? (Я на днях занесла ей, поднявшись на минуту из Дома Занимательной Науки.)99
Анна Андреевна взяла с кресла две одинаковые книжки, и мы сели на диван.
– Возвращаю вам с благодарностью ваш экземпляр. Борис Леонидович прислал мне книгу в подарок. Посмотрите: надпись наклеена на особой бумажке – и не плотно, – чтобы я могла отклеить, если она мне не понравится. Вы только подумайте! Ну что с этим человеком делать?
Начало надписи – что‑то вроде:
«Дорогой Анне Андреевне, которая столько простила людям, что, может быть, простит и эту книгу»100.
– Это мне напоминает мой приезд в Вильно, – сказала Анна Андреевна. – Я ездила туда провожать Колю на фронт. Утром подхожу к окошку гостиницы и вижу: вся улица на коленях. Все люди ползут на коленях в гору. Оказалось, это у них такой обычай: на коленях ползти к иконе в день святого этой иконы… Когда я увидела эту наполовину вклеенную надпись и прочла ее – я сразу вспомнила Вильно.
Я осведомилась, были ли у нее в воскресенье те барышни со стихами.
– Да, были, – ответила она со смехом. – И знаете, Л. К., мы с вами совершенно опрохвостились (sic!). Та, о которой мы думали, что она некрасива, – хороша, как божий ангел. Беленькая, румяная, с черными глазами, тоненькая, и смеется, как маленькая девочка, – я их чем‑то очень рассмешила.
Пришла Лидия Яковлевна. За чаем Анна Андреевна хвалила ее книгу о Лермонтове, особенно те места, где говорится о разнице между пушкинским и лермонтовским словом101. Потом Анна Андреевна показывала ей какие‑то рисунки для детей 1837 года, среди которых она обнаружила русского Маешку102.
Пили водку. Стол был, против обыкновения, изобилен: хлеб, масло, сахар и даже колбаса.
Анна Андреевна снова взяла в руки книгу Пастернака и прочитала вслух т о́, что ей наиболее понравилось: «Музыку», «Зиму» Шекспира, «Море» Китса. О переводе «Стансов к Августе» она отозвалась неодобрительно: «“лысый горб” – это уж совсем не по‑байроновски»; о переводах Верлена – равнодушно. Зато о «Море» Китса сказала:
– Байроновская интонация вся воплощена в русской поэзии и без Пастернака. А вот этот вот звук – звук Китса – он впервые прозвучал по‑русски, – и она еще раз прочла вслух первую строфу «Моря».
Я позволила себе заметить, что «дребедень» в последней строфе – это уж чистый Пастернак, а совсем не Китс. Анна Андреевна нашла оригинал, мы прочли стихотворение по‑английски. Вышло по‑моему.
В ПРОМЕЖУТКЕ
Июнь 1967. • На предыдущей странице обрывается Дневник 1940 года. Последняя его тетрадка утрачена. Дальнейшие записи об Анне Ахматовой обнаружены мною лишь в тетрадях военного времени.
Потеря досадная. Именно осенью 1940 года Анна Андреевна начала работать над «Поэмой без героя». В утраченной тетради моего Дневника несомненно содержались записи о «Поэме».
Быть может, тетрадь еще и найдется, если только я не уничтожила ее в припадке очередного страха: как раз в конце 1940 года начался тот настойчивый сыск, который вынудил меня весной 41‑го покинуть Ленинград, а перед отъездом, зимою, несколько месяцев не прикасаться к Дневнику.
Прочитав «Софью Петровну» Анне Андреевне, я, приблизительно в то же время, прочитала повесть своим друзьям. Я пригласила к себе восемь человек; девятый явился незваный, почти против моей воли. Нет, он не был предателем и не побежал в Большой Дом докладывать. Но он был болтлив. Он рассказал кому‑то интересную новость, а кто‑то еще кому‑то, и в конце 1940 года новость, в искаженном виде, «по цепочке» проникла туда; там стало известно, что у меня хранится некий «документ о тридцать седьмом» – как именовал «Софью Петровну» следователь, вызывавший на допросы далеких и близких.
Даже сейчас, через тридцать лет после ежовщины, когда я пишу эти строки, власти не терпят упоминания о тридцать седьмом. Боятся памяти. Это сейчас. А что же было тогда? Преступления еще были свежи; кровь в кабинетах следователей и в подвалах Большого Дома еще не просохла; кровь требовала слова, застенок – молчания. Где вы – журавли Ивика, где ты – говорящий тростник?
Я до сих пор не постигаю, почему, прослышав о моей повести, меня сразу же не арестовали и не убили. А начали вести предварительное расследование. (Анна Андреевна сказала мне однажды: «Вы – как стакан, закатившийся под скамью во время взрыва в посудной лавке».)
Разумеется, дома у меня ни «Софьи Петровны», ни Дневников давно уже не было. Прочитав повесть друзьям, я отдала свой единственный экземпляр – толстую школьную тетрадь с перенумерованными Люшей страницами – в надежные руки.
Анне Андреевне о своей новой беде я не сообщила ничего. Она и без моих бед была истерзана тревогой за Леву, за себя, изнурена трудом: снова писала ночи напролет и каждый раз, как мы встречались, читала мне новые куски «Поэмы».
(Первым был создан кусок «Ты в Россию пришла ниоткуда», оканчивавшийся такой строкой: «И томился дежурный Пьеро». Далее порядка я не помню. Помню, что как‑то раз Анна Андреевна прочитала «Поэму» у меня дома – Александре Иосифовне, Тамаре Григорьевне и мне.
Тамара Григорьевна сказала:
– Когда слушаешь эту вещь, такое чувство, словно вы поднялись на высокую башню и с высоты поглядели назад…
Эти слова впоследствии вызвали к жизни строки во «Вступлении» к «Поэме»:
Из года сорокового,
Как с башни, на все гляжу.)
Я продолжала иногда встречаться с Анной Андреевной и слушать «Поэму». Но чем явственнее становился интерес ко мне Большого Дома, тем реже, под разными предлогами, старалась я видеться с ней.
Пристальные поиски «документа о тридцать седьмом» начались так.
Однажды днем к нам на квартиру явился милиционер: Иду – Люшину няню – срочно вызывали в милицию. Там в это время шел обмен паспортов, и мы обе решили, что Иду вызывают по этому поводу.
Однако она вернулась только через сутки и в состоянии полувменяемом.
Оказалось, из милиции ее срочно переправили в Большой Дом, где и допрашивали шесть часов подряд.
Речь шла обо мне и о моих друзьях. Кто у меня бывает? О чем говорим? Громко говорим или шепотом? Какие и где я храню документы?
Плача, Ида рассказала мне, что следователь дал ей кличку «Петрова» и на прощание распорядился:
– Отведешь, Петрова, во вторник девочку в школу и на обратном пути встретишься со мной у трамвайной остановки. Доложишь, кто был у твоей хозяйки в последние дни.
И вот потекла наша поднадзорная жизнь. В то время вместе с друзьями я составляла хрестоматию для детей младших классов. Работали мы главным образом по вечерам, у меня, – подбирая и редактируя сказки, маленькие рассказы, стихи. Пока мы возились со сказками, внизу в парадном дежурили «агент а́ ». Наутро следователь, встретясь с Идой в назначенном месте, спрашивал ее:
– Кто был вчера у твоей хозяйки?
– Такая‑то и такая‑то.
– Что делали?
– Сказки читали.
– Когда ушли?
– В одиннадцать.
– Неправда, – кричал следователь, заглянув в записную книжку, – в 11 часов 20 минут.
Об Анне Андреевне, к счастью, следователь не спрашивал. Я солгала ей, что у меня ремонт, и она ко мне не приходила.
Не ограничиваясь встречами у трамвайной остановки, следователь, раза три в месяц, вызывал Иду к себе. Вопросы становились все более увлекательными и приобретали, к моему удивлению, все более семейный характер:
– Говорит ли твоя хозяйка кому‑нибудь, что муж ее не был ни в чем виноват? Стоит ли у нее на столе его фотография? Кем она хочет, чтобы сделалась девочка, когда вырастет?
Последний вопрос удивлял меня безмерно, и я много раз переспрашивала Иду. Люше было тогда девять лет. Что они имели в виду? Хочу ли я, чтобы она стала инженером, врачом или учительницей? А почему это их занимает?
Я еще не знала тогда и узнала гораздо позднее, что по плану, разработанному НКВД, семьи «врагов народа» должны были в своих недрах выращивать «мстителей»; дети в этих семьях брались на учет заблаговременно; не профессией будущей Люшиной интересовался следователь, нет, – он интересовался памятью о Матвее Петровиче; он был бы рад услышать от Иды такое признание: «Моя хозяйка желает, чтобы ее дочь, когда вырастет, отомстила за ее мужа».
«Мстители»!.. Расстреляв отцов, застенок мстил за свое злодейство детям убитых.
Идино смятение росло; дома она плакала, не осушая глаз, уверенная, что и меня, и ее скоро арестуют.
Чтобы дать ей передышку, я в середине февраля 1941 года уехала под Москву, в санаторий «Узкое». Действительно, Иду на время перестали таскать. И на меня в Москве никто не обращал никакого внимания. Но стоило мне воротиться домой – все началось сначала, и притом в удесятеренной степени. Иде грозили, если она не найдет «документ», тяжелыми карами. Обещали также прийти днем, когда меня и Люши не будет дома, и произвести обыск.
Компрометирующего у меня ничего не было, но обыска я боялась: они могли сами принести, сами положить и сами найти что угодно.
Друзья советовали мне уехать – уехать надолго. Лечь в больницу. Сделать операцию, на которой давно уже настаивали врачи.
10 мая 1941 года, за полтора месяца до начала войны, я взяла самые необходимые вещи, заперла квартиру на ключ и вместе с Идой и Люшей выехала в Москву.
Через неделю я лежала уже в больнице при Институте эндокринологии. Дней через десять меня оперировали. А еще через неделю, в новой московской квартире Корнея Ивановича, куда я была перевезена из больницы, меня навестила приехавшая из Ленинграда в Москву по делам Анна Андреевна.
Мы почти не разговаривали; у меня не было сил ни говорить, ни слушать. Анна Андреевна около часа просидела у моей постели. Помню ее жалостливое, участливое, склоненное надо мною лицо со скорбно приподнятыми бровями. «Вы были, как с креста снятая», – сказала она мне через несколько месяцев об этом нашем свидании.
Она собиралась домой, в Ленинград. Мне же предстояло ехать на дачу, в Переделкино: рана еще не зажила, я еще не умела ходить, и мне надлежало лечиться.
Первые бомбежки застали меня на даче – слабую, с забинтованным горлом. Пробираться в таком состоянии в Ленинград нечего было и думать.
28 июля 1941 года, вместе с семьями московских писателей, вместе с Люшей, Идой и четырехлетним племянником Женей, меня отправили на пароходе в Чистополь[262].
Там я пережила газетную передовую: «Враг у ворот Ленинграда»; встречу с Цветаевой и гибель Цветаевой.
И туда, в октябре 1941 года, приехала ко мне, эвакуированная самолетом из Ленинграда в Москву, Анна Андреевна. Оттуда мы вместе совершили поездку в Ташкент.
О приезде Анны Андреевны в Чистополь и о нашем совместном путешествии у меня в Дневнике сохранились лишь редкие и короткие записи.
Вот они.
1941
15 октября 41. Чистополь [263]. • Сейчас получила телеграмму от Корнея Ивановича:
«Чистополь выехали Пастернак Федин Анна Андреевна…» Дальше про деньги и шубу.
Итак, мне суждено увидеть Анну Андреевну опять. Если только она не останется в Казани.
Ахматова в Чистополе! Это так же невообразимо, как Адмиралтейская игла или Арка Главного штаба – в Чистополе.
Октябрь 41 [264]. • Вечером, когда мы уже легли, стук в ворота нашей избы. Хозяйка, бранясь, пошла отворять с фонарем. Я за ней.
Анна Андреевна стояла у ворот с кем‑то, кого я не разглядела в темноте. Свет фонаря упал на ее лицо: оно было отчаянное. Словно она стоит посреди Невского и не может перейти. В чужой распахнутой шубе, в белом шерстяном платке; судорожно прижимает к груди узел.
Вот‑вот упадет или закричит.
Я выхватила узел, взяла ее за руку и по доске через грязь провела к дому.
Вскипятить чай было не на чем. Я накормила ее всухомятку.
Потом уложила в свою постель, а сама легла на пол, на тюфячок.
Сначала мы говорили как‑то обо всем сразу. Я пыталась подробнее узнать что‑нибудь о Тусе и Шуре (Анна Андреевна привезла мне письма от них).
Потом я спросила:
– Боятся в Ленинграде немцев? Может так быть, что они ворвутся?
Анна Андреевна приподнялась на локте.
– Что вы, Л. К., какие немцы? О немцах никто и не думает. В городе голод, уже едят собак и кошек. Там будет мор, город вымрет. Никому не до немцев.
19 октября 41. • Анна Андреевна прочитала мне стихи о Ленинграде. Об артиллерийском обстреле[265].
20 октября 41. • Сегодня Анна Андреевна сказала мне:
– Я решила. Я поеду с вами[266].
Ида уже покупает на дорогу мясо, яйца, мед, хлеб… Хотелось бы знать, сколько времени наша дорога продлится? И – осилим ли мы ее?
21 октября 41. • Анна Андреевна расспрашивает меня о Цветаевой.
Я прочла ей то, что записала 4.IX, сразу после известия о самоубийстве.
Сегодня мы шли с Анной Андреевной вдоль Камы, я переводила ее по жердочке через ту самую лужу‑океан, через которую немногим более пятидесяти дней назад помогала пройти Марине Ивановне, когда вела ее к Шнейдерам103.
– Странно очень, – сказала я, – та же река, и лужа, и досточка та же. Два месяца тому назад на этом самом месте, через эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь ее нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!
Анна Андреевна ничего не ответила, только поглядела на меня со вниманием.
Но я не пересказала ей наш тогдашний разговор[267].
28 октября 41. [Эшелон «Казань – Ташкент»] • Анна Андреевна не отходит от окна.
– Я рада, что вижу так много России.
В Казани все было очень мучительно. Если бы не Ида, нам вряд ли удалось бы сойти с парохода на пристань, а потом, сквозь толпу, пробиться в город. Мы отправились в Дом печати. Расспрашивали прохожих. Татарин сказал мне: «За то, что ты молодая, а седая, я тебя провожу». Огромный зал Дома печати набит беженцами из Москвы. Спят на стульях – стулья стоят спинками друг к другу. Пустых мест нет. Мы с Идой уложили Анну Андреевну на стол, Люшу и Женю под стол, а сами сели на подоконник. Анна Андреевна лежала прямая, вытянувшаяся, с запавшими глазами и ртом, словно мертвая. Мне под утро какой‑то военный уступил место на стульях. Я легла, но не спала. Когда рассвело, оказалось, что бок о бок со мной, за спинками стульев, спит Фадеев.
Я знала казанский адрес Самуила Яковлевича[268]и утром, взяв детей, отправилась искать его. Нашла, но дома его не оказалось. Оставила ему записку. Вечером он пришел к нам в Дом печати, сказал, что в эшелоне, отправляемом в Среднюю Азию, ему, Маршаку, предоставляют для писателей два вагона и что он постарается взять нас.
На другой день нас навестил Л. М. Квитко и на мой вопрос, возьмут ли нас в эшелон, ответил:
– Если будет мало мест, я с семьей останусь, а вы поедете. Внуки Чуковского должны к нему приехать104.
К счастью, поместились все.
Посадка была трудная. Часа четыре мы сидели в полной тьме на платформе, на своих вещах, ожидая состава, который могли подать каждую минуту. Анна Андреевна все время молчала – тяжело молчала, как в тюремной очереди. Нас часто навещал Самуил Яковлевич. Видя нашу слабосильную команду, он предложил, что внесет в вагон Женю. Ида должна была внести вещи, а я – помочь Люшеньке и Анне Андреевне. Ожидая поезда, Самуил Яковлевич ходил с Женей на руках по платформе. Я спросила Женю:
– Ты знаешь, кто это? Это – Маршак… «Пожар», «Почта»… Ведь ты помнишь эти книги?
– Что ты, Лида, с ума сошла? – ответил мне очень отчетливо Женя. И прокартавил: – Магшак давно умег!
Когда подали наконец состав, первая вошла Ида с вещами. Потом я, держа за руку Люшу. Ида ее схватила, а я помогла войти Анне Андреевне. Потом С. Я. подал мне Женю и побежал к своему вагону (мы едем в разных).
Наш вагон переполнен.
Трясет, писать трудно.
Я прочла Анне Андреевне привезенные ею письма моих ленинградцев. Читала, плача. Анна Андреевна молчала. Обе мы глядели назад, туда, в наш родной город[269].
«26.IX [41 г.]
Дорогая Лидочка, сейчас я узнала, что Анна Андреевна едет в Чистополь.
Мне очень трудно писать, и уже давно я никому не пишу ни одной строки. Но сейчас мне захотелось послать Вам хоть несколько строк.
Может быть, мой друг, мы больше не увидимся с Вами. Спасибо Вам за долгие годы дружбы. Спасибо за то, что сейчас я живу среди хороших, дорогих и высоких воспоминаний.
Не думайте, что мне сейчас очень плохо. Я не позволяю себе думать о себе, и поэтому мне не только не плохо, а даже часто хорошо.
Вот только письма нельзя писать – очень уж больно.
Друг мой, самое большое горе моих дней – это Иосиф. Я сейчас ничего не могу сделать для него и так боюсь предоставить его своей судьбе.
Вот о чем я хочу просить Вас: если мне не доведется найти и позаботиться о нем, попробуйте – может быть, Вам удастся это. Хоть не теперь, а позже, когда это станет возможным.
На всякий случай – вот необходимые сведения для наведения справки. Год рождения – 1901. Место рождения – местечко Маяты. Место работы (последней) – Архитектурная мастерская КЭУ (квартирно‑эксплуатационного управления Красной Армии). Последний день работы – 22 мая 1941. Находился он в Лефортове. Там у меня приняли вещи и деньги. Деньги, посланные мною из Ленинграда в июле, очевидно, дошли (ко мне они не возвратились). Деньги, отправленные мною 4 августа, вернулись 4‑го сентября с пометкой на переводе: «возвращаются, как не относящемуся к данному адресу». А посылала я на почтовый ящик 686 в Главный почтамт, как мне указали на Кузнецком, в приемной.
Пометка, как Вы сами видите, не слишком вразумительна.
В прокуратуре мне сказали, что дело его находится в III‑ем управлении НКО.
Заявления и запросы, посланные мною в Наркомат, остались без ответа.
Кажется, это все, что может быть нужно для справки.
Дорогая Лидочка, я надеюсь, что у Вас хватит сил, чтобы еще долго жить, я надеюсь, что Люшка вырастет большая и когда‑нибудь люди будут знать, как жили мы.
Если сможете и захотите писать, напишите мне о себе. О здоровье, о том, устроилась ли работа, о том, как живете Вы каждый день – Вы и дочка.
Мне будет большой радостью узнать о Вас что‑нибудь прямо, а не из чужих писем.
Я и сама попробую ответить, хоть это мне труднее всего.
Целую Вас крепко.
Будьте счастливы.
Туся »105.
30 октября 41. • На одной станции, где поезд стоял долго, к нам пришли Маршак и Квитко. Предложили переселить Анну Андреевну к ним в вагон – там и теплее, и мягче, и просторней[270].
– Капитан?! – жалобно спросила меня Анна Андреевна.
– Ну, конечно!
И я выскочила их проводить.
Теперь хожу туда раза два в день. Иногда, если поезд стоит долго и перебегать безопасно, беру с собой Люшу или Женю – погреться.
Она упорно называет меня «мой капитан»[271].
Ношу Анне Андреевне еду.
Перечитывает «Alice through the Lookingglass» – книжку, которую дал мне в дорогу К. И., чтобы я читала детям[272].
– Вы не думаете, – спросила меня Анна Андреевна, – что и мы сейчас в Зазеркалье?
2 ноября 41. Новосибирск. • Синенькие вагоны московского метро, заваленные снегом.
На них указала мне зоркая Анна Андреевна.
3 ноября 41. • Снова разговор с Анной Андреевной о конце Марины Ивановны. Между прочим, Анна Андреевна сказала мне, что стихотворение Мандельштама «Не веря воскресенья чуду» посвящено Цветаевой.
Потом:
– Осип два раза пробовал и в меня влюбиться, но оба раза это казалось мне таким оскорблением нашей дружбы, что я немедленно прекращала.
5 ноября 41. • Эшелон с немцами Поволжья. Ему негде пристать. Теплушки; двери раздвинуты; видны дети, женщины, белье на веревках. Говорят, они уже больше месяца в пути и их никакой город не принимает.
На станциях, на перронах вповалку женщины, дети, узлы. Глаза, глаза… Когда Анна Андреевна глядит на этих детей и женщин, ее лицо становится чем‑то похожим на их лица. Крестьянка, беженка… Глядя на них, она замолкает.
Я сказала ей, что сегодня, когда шла к ней через воинский вагон, услышала с верхней полки:
– Я бы тех жидов Гитлеру оставил, нехай он их всех в землю закопает живыми!
– Таких надо убивать! – быстро сказала Анна Андреевна.
8 ноября 41. • Пустыня.
Мы стоим очень долго между двумя станциями.
Верблюды вдали. Я впервые понимаю, что они не уроды, а красавцы: стройным, величавым движением колышется караван.
Анна Андреевна оживлена, заинтересована, видит гораздо больше, чем я. Каждую минуту показывает мне что‑нибудь.
– Орел! – говорит она. – Опустился вон на ту гору! Река – смотрите – желтая!
Не верит, что я не вижу. Перестала читать, разговаривать – смотрит, смотрит.
9 ноября 41. • Я оттолкнула Анну Андреевну от окна – мальчики‑узбеки швыряют камни в наш поезд с криками: «Вот вам бомбежка!»
Камень ударился в стенку вагона.
Мы где‑то совсем близко от Ташкента. Все цветет.
Окна открыты.
9 ноября. Ташкент. Гостиница. • На вокзале нас встретил К. И. с машиной. Иду и детей он отвез к себе, а меня и Анну Андреевну в гостиницу.
«…НО КРЕПКИ ТЮРЕМНЫЕ ЗАТВОРЫ»
Лев Николаевич Гумилёв (1912 – 1992) – сын Гумилева и Ахматовой; востоковед, специалист по истории народов Центральной Азии. Лев Гумилев был арестован в 1935 году, но после письма Ахматовой к Сталину освобожден; снова арестован в 1938 году; в 1944‑м из ссылки в Туруханском крае (куда он был отправлен после лагеря) Лев Гумилев ушел добровольно на фронт.
После войны, в 1948 году, Гумилев защитил кандидатскую диссертацию на тему «Политическая история первого тюркского каганата (546 – 659 гг.)». В 1949 году он был арестован опять; освобожден и реабилитирован лишь в 1956‑м. Через четыре года, в 1960 году, Лев Гумилев опубликовал книгу: «Хунну. Срединная Азия в древние времена» (М.: Изд‑во восточной лит.); в 1961‑м он стал доктором исторических наук, защитив диссертацию на тему «Древние тюрки VI – VII вв.». Но это была не единственная докторская диссертация Гумилева: в середине семидесятых он защитил докторскую и по наукам географическим на тему «Этногенез и биосфера Земли».
Лев Николаевич занимался историей древних тюрков и других степных народов Евразии, изучал и устанавливал историко‑культурные типы народов в их связи с характером географической среды, занимался историей средневекового тибетского искусства, проблемой «Слова о полку Игореве» и др. Им опубликованы книги: Открытие Хазарии / С предисловием проф. М. И. Артамонова. М.: Наука, 1966; Древние тюрки. М.: Наука, 1967; Поиски вымышленного царства: Легенда о «государстве пресвитера Иоанна» / С предисловием проф. С. Руденко. М.: Наука, 1970; Хунны в Китае: Три века войны Китая со степными народами III – VI вв. М.: Наука, 1974; Старобурятская живопись. М.: Искусство, 1977.
Среди книг Льва Гумилева, опубликованных в последние годы, укажем научные: «Древняя Русь и великая степь» (М., 1989); вышедшая трижды «Этногенез и биосфера Земли» (последнее издание – Л., 1990) и книгу религиозную (созданную вместе с А. Панченко) «Чтобы свеча не погасла» (Л., 1990).
Анна Андреевна, рассказывая мне о своих попытках спасти сына, с особой благодарностью упоминала имя писательницы Л. Сейфуллиной, в разные времена называла ученых: М. И. Артамонова, А. П. Окладникова, В. В. Струве; после смерти Сталина, на моей памяти, хлопоты велись ею через посредство писателей А. Суркова, А. Фадеева, И. Эренбурга, востоковеда Н. И. Конрада и архитектора Л. В. Руднева.
Постоянной помощницей Анны Андреевны в хлопотах, а потом первым биографом Л. Гумилева была Э. Г. Герштейн. В 1976 году за границей ею опубликована специальная работа о его освобождении – см. «Мемуары и факты» в журнале «Russian Literature Triquarterly», № 13 (Ann Arbor: Ardis), а у нас, в Советском Союзе – в 1989‑м, в журнале «Горизонт», № 6.