СПИСОК СОКРАЩЕННЫХ НАЗВАНИЙ 12 глава




Сергей Михайлович мягко и заботливо ее утешал. К счастью, повстречалось такси; Бонди усадил нас в машину, и мы доехали благополучно.

 

5 августа 56 • Жизнь Анны Андреевны проникнута сейчас ожиданием. Сурков не звонит. Будет ли книга? Она уже не делает вида перед самой собой и другими, будто ей это все равно. Сообщила мне с утра счастливым голосом: Сурков не звонил, но зато звонил Федин и сказал, что Сурков непременно позвонит в понедельник. По этому случаю она отложила свой отъезд к Шервинским в Старки и просит меня придти посоветоваться.

Вечером я пошла. Анна Андреевна напряженно ждет завтрашних вестей. Спросила, как я думаю, давать ли в книгу стихотворения «Борис Пастернак» и «Клевета».

– Сталин, – объяснила она, – обиделся когда‑то на «Клевету», не заметив дату: 1921[182].

Я посоветовала включить и «Пастернаку» и «Клевету»: идей начальства все равно не угадаешь. Т о́ оно не замечает написанного (например, дату), т о́ замечает нечто, чего и в помине нет (например, защиту сорняков в стихотворении «Ива»).

На днях Лева звонил из Ленинграда Эмме Григорьевне с сообщением, что Анной Андреевной получены еще какие‑то деньги за «Марьон Делорм». Она очень довольна.

Прочитала мне черновик своего перевода из Рабиндраната Тагора – «Счастье».

– Как вы думаете, продолжать или бросить? Очень скучные стихи.

– Бросить, – сказала я, памятуя о новых деньгах за Гюго.

…А вдруг бы – договор на ее собственную книгу и большой тираж, большие деньги?!. Большая книга с новыми и старыми стихами!

 

7 августа 56 • Звонила Анна Андреевна: ее приглашают к Суркову завтра, к шести часам, в Союз. А завтра в Союзе как раз закрытое партийное собрание. До или после? Интересно.

 

10 августа 56 • Вчера звонила Анна Андреевна: состоялось наконец ее свидание с Сурковым. Он уходит в отпуск, просит ее составить маленькую книжку и прислать ему.

Маленькую? Глупо.

Но «не случайно», по любимому выражению наших критиков.

Третьего дня закрытое партсобрание в Союзе. Очередное письмо Ц.К., а потом рассуждения о «критиканах». Кто же эти критиканы? Ну, например, Берггольц, которая выступила не так давно на писательском собрании с критикой речи Жданова и постановления об Ахматовой и Зощенко. Зал бурно аплодировал, а затем Ольгу Федоровну стали прорабатывать всюду, на всех партийных собраниях в Ленинграде и в Москве. Постановление 46 года, оказывается, оставлено в силе.

Но ведь Зощенко и Ахматову все же печатают. Вот и пойми!

Какое грязное пятно было бы смыто с наших душ, с нашей литературы, если бы ждановщина была отправлена туда, куда ей и дорога – туда же, куда ежовщина, бериевщина!108

 

16 августа 56 • Приехала с дачи Шервинских Анна Андреевна. Она посвежела немного, помолодела, даже загорела. Дочь Шервинских пишет ее портрет[183]. «Хорошо вам там было?» – спросила я.

– Разве мне может быть где‑нибудь хорошо? – ответила Анна Андреевна с укором.

И я увидела, какие усталые у нее глаза.

Это было третьего дня. Разговор зашел о выступлении Ольги Берггольц.

– Относительно меня Оля всегда вела себя безупречно – сказала Анна Андреевна. – И в 46‑м, и вот теперь[184]. Но неизвестно, какую волну поднимет ее выступление.

(Я‑то уже знаю, какую: здесь Ольгу Федоровну прорабатывал Сытин, а в Ленинграде, говорят, дело будет разбираться в Обкоме. Но я промолчала, видя, что Анна Андреевна и без того чем‑то расстроена.)

– Завтра, – сказала она, – десять лет. Следите за центральной прессой.

Но в газете вчера ничего не было – если не считать шпилек в подлейшем ответе Эренбургу, явно инспирированном редакцией.

(Сарра Эммануиловна Бабенышева называет эту статью так: «Кочетов вернулся из больницы»109.)

 

23 августа 56 • Мрачный день с Анной Андреевной. Один из самых мрачных. Вчера.

С утра она вызвала меня к себе. Оказывается, она вернулась в город от Шервинских, потому что Сурков срочно требует книгу. Она ее составила и теперь просит меня «глянуть». Книжка маленькая. Оригинальных стихов немногим более, чем переводов. Конечно, книга Ахматовой – это книга Ахматовой, но в сущности путь поэта сведен к ранней любовной лирике и к стихам военной поры. Обокраден поэт и обокраден читатель. Новый читатель, такой жадный к поэзии… Но книгу я смотрела под конец, а сначала выслушала несколько горьких сообщений и гневных, язвительных монологов.

Самое горькое – о Леве. Он в Ленинграде; вернувшись в Москву, Анна Андреевна говорила с ним по телефону. Его не взяли в Эрмитаж. Он, по его словам, оформился дворником в Этнографическом Музее. Может ли это быть? Ведь он кандидат наук, ученый… И после всего!

 

Анна Андреевна повторила четыре строки из стихотворения, которое я ей прочитала недавно[185].

 

Затем я на секунду обрадовалась. У нее, оказывается, побывал на днях Борис Леонидович, который не был века. Но –

– Нет, нет, не радуйтесь, Лидия Корнеевна! Никакого продолжения дружбы! Его послал ко мне один человек по делу… Выглядит ослепительно: синий пиджак, белые брюки, густая седина, лицо тонкое, никаких отеков, и прекрасно сделанная челюсть… Написал 15 новых стихотворений[186]. Прочел ли? Конечно, нет. Прошло то время, когда он прибегал ко мне с каждым новым четверостишием… Он сообщил о своих новых стихотворениях так: «Я сказал в Гослите, что мне нужны параллельные деньги». Вы догадываетесь, конечно, в чем тут дело? Ольга требует столько же, сколько Зина. Ему предложили написать новые стихи, чтобы том не кончался стихами из Живаго…[187]Ну, он их и написал: 15 стихотворений. Я так разозлилась, что сказала стервозным бабским голосом, стервознейшим из стервозных: «Какое это счастье для русской культуры, Борис Леонидович, что вам понадобились параллельные деньги!»

Монолог великолепный, но я его слушала с болью. Я нуждаюсь в том, чтобы они друг друга любили: Ахматова и Пастернак. Мне без этого худо.

Анна Андреевна между тем обнаружила подкладку своей обиды.

– Я послала ему свою книжку с надписью: «Первому поэту России». Подарила экземпляр «Поэмы»… Он сказал мне: «У меня куда‑то пропало… кто‑то взял…» Вот и весь отзыв. Вы понимаете, конечно, кто у него крадет?

Затем она попросила меня посмотреть рукопись. Крошечный отрывок из «Поэмы» и «Cinque». Очень сомнительные: «Песня мира» и «Парк Победы». Да, да, великое событие: книга Ахматовой, первая после 46 года. И «Предыстория» есть! Какое счастье. И какое горе, потому что книга эта – поклеп на поэта. Это Ахматова минус обе поэмы, минус «Данте», минус «Пастернак», минус…[188]Выросло целое поколение, которому Ахматова известна только в трактовке Жданова, теперь они узнают ее от нее самой. Догадаются ли о пропусках?

Я читала прилежно. Нашла много опечаток машинистки. Анна Андреевна, как всегда, дивилась этой моей способности. Меня огорчило новое начало стихотворения «Мой городок игрушечный сожгли, / И в прошлое мне больше нет лазейки»…[189]Оно звучало интимнее, чем теперешнее патетическое «О!» Но Анна Андреевна не согласилась со мной. Затем я сказала ей, что слово «отмечу» в смысле «отпраздную» приобрело для нашего уха вульгарно‑газетный оттенок: «Завод имени Розы Люксембург отметил десятую годовщину своего…» и т. д., и потому мне неприятна строка: «Как мой лучший день я отмечу»… Она обещала подумать[190]. Потом я предложила убрать поставленное Сурковым название «Лирика»: имя Анна Ахматова есть уже само по себе одно из имен, один из ликов мировой лирики – собраны ли в книге поэмы ее, или стихи, или даже статьи… Зачеркнув название, она написала:

 

Стихи разных лет

1909–1956

 

Порадовалась, написав годы: трудовой стаж у нее, значит, сорок семь лет! («Может быть – пенсию увеличат?»)

Я сижу на стуле за маленьким столиком, сняв с него книги, она – на постели, позади меня. Увидев через плечо, что я читаю стихотворение «Годовщину веселую празднуй», говорит:

– «Последнюю» на самом деле. Последнюю, конечно, годовщину, а не веселую. Эти стихи совсем искалечены – целое четверостишие выброшено: «Меж гробницами внука и деда»[191].

Анне Андреевне быстро надоело, что я вожусь с рукописью, она все время со мной заговаривала – не о книге – и я читала на лету, на бегу. Успела подумать только, читая «Отрывок» из «Поэмы», что ни один отрывок из этой вещи, даже самый великолепный, не дает представления о ней: она ведь полифоническая, ничто одно ее не выражает.

Когда я кончила читать, Анна Андреевна поспешно убрала рукопись со стола. Помолчала. Потом заговорила доверительно, чуть понизив голос:

– Один господин – вы, конечно, догадываетесь, о ком речь, вы и двое‑трое друзей знают, в чем дело, – позвонил ко мне по телефону и был весьма удивлен, когда я отказалась с ним встретиться. Хотя, мне кажется, мог бы и сам догадаться, что после всего я не посмею снова рискнуть… Сообщил мне интересную новость: он женился только в прошлом году. Подумайте, какая учтивость относительно меня: только! Поздравление я нашла слишком пресной формулой для данного случая. Я сказала: «вот и хорошо!», на что он ответил, предавая свою новобрачную: «Ничего не вижу тут хорошего».

Она говорила, хотя и с насмешкой, но глубоким, медленным, исстрадавшимся голосом, и я поняла, что для этого рассказа о «небывшем свидании» она и вызвала меня сегодня, что снова ею совершен один из труднейших поступков[192].

Мы заговорили о постановлении. Последовал новый гневный монолог: в одном доме Анна Андреевна познакомилась с молодым человеком, физиком, который сказал ей: «Когда вышло постановление, мы считали, что насчет Зощенко неверно, а насчет вас все очень логично и убедительно».

– Вы подумайте – они считали! И он говорит это мне, старухе, через десять лет! Зачем? Считали – так и молчи.

В самом деле, какая душевная грубость. И глупость к тому же. Лирика Ахматовой – любовная женская лирика, среди ее стихотворений нет ни одного эротического, ни одного! – а они, видите ли, вместе со Ждановым считали!

На прощание Анна Андреевна сказала мне:

– Я совсем не могу работать, не в силах. За лето перевела 30 строк, а должна была перевести 3000. Зощенко уверен, что он накануне богатства, а я накануне самой черной нищеты.

 

26 августа 56 • Сегодня вышел «Октябрь». Стихи Ахматовой – прошенные, взятые, принятые – там не появились. Зато в «Правде» появилась статья Рюрикова – «с одной стороны, с другой стороны» – и гнуснейший абзац о каких‑то литераторах, критикующих партийные документы о литературе110.

Итак, решение 46 года, – этот памятник воинствующего невежества, – неприкасаем. Его, оказывается, будут отстаивать. Дети своими чистыми устами будут снова повторять эти грязные слова.

Разумные доводы Берггольц никого не вразумили.

Однако, однако, однако – книгу Ахматовой и однотомник Зощенко все же собираются издавать. Вот и пойми!

Приходил прощаться Эдик Бабаев111. Читал свою прозу – мне кажется, она лучше стихов. Очень точно пересказывал некоторые слова Анны Андреевны. Маленький эпизод из Левиного детства:

«Пришли два эстета: Георгий Иванов и Георгий Адамович. Лева слушал их, слушал и вдруг спросил: “Где вы живете, дураки?” – “Няня, возьмите ребенка на руки”».

Потом о своей куцей сурковской книжке: «Выпускается только для того, чтобы все говорили: “Ахматова? Фи!”»

Потом:

«Еголину мои стихи показались непристойными»112.

3 сентября 56 • Из сборника Ахматовой Сурков выкинул два стихотворения: «И упало каменное слово» (догадался?) и «Севморпуть». Нет, разумеется, о «Приговоре» не догадался, попросту – «мрачно». А почему «Севморпуть»? Надеюсь, потому, что стихотворение плохое[193].

Я была у Анны Андреевны третьего дня. Она просила Суркова устроить так, чтобы книга издавалась не в «Советском писателе», а в Гослите. Ему она сказала: «не могу спускаться с десятого этажа», а мне – «не хочу с Лесючевским»113.

Последние известия: приходили к ней какие‑то девицы из ВОКСа, снимали ее и интервьюировали; к чему бы это?

На мой вопрос, что она сейчас читает, ответила:

– Второй том нового Блока, и сержусь…114 В Блоке жили два человека: один – гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой – сын и племянник Бекетовых и Любин муж. «Тете нравится»… «Маме не нравится»… «Люба сказала»… А Люба была круглая дура. Почему Пушкин никогда не сообщал никому, что сказала Наталия Николаевна? Блок был в Париже и смотрел на город и на искусство глазами Любы и тети… Какой позор! О Матиссе, гении, когда тот приезжал в Россию, записал у себя в дневнике: «французик из Бордо»115.

Не понравилось ей стихотворение Пастернака в «Знамени».

– На июльском воздухе нынче далеко не уедешь, – сурово сказала она[194].

Прочитала мне свои стихи, посвященные Цветаевой. Я уже слышала их.

– Это мой долг перед Марининой памятью: мне она посвятила несметное множество стихотворений116.

 

14 сентября 56 • Была у меня Анна Андреевна, встревоженная вестями о Борисе Леонидовиче. Какая‑то отрицательная – внутренняя – рецензия на его роман за подписью двадцати человек! Что же теперь будет? Роман собирались срочно печатать здесь, потому что он вот‑вот должен выйти в Италии. Если он здесь будет осужден, а там выйдет – скандал вспыхнет грандиозный.

Потом она прочитала мне два новые свои стихотворения: «Ты выдумал меня. Такой на свете нет» и еще одно, со строкой о Марсе[195]. Дивные, особенно первое. Прочла и начала меня поддразнивать:

– Они уже были написаны, когда я вас видела, но я не решилась вам прочесть. И никто мне ничего про них не говорит. Сказали бы хоть вы два слова – ведь вы умеете говорить о стихах.

– Скажу ровно два: великие стихи.

– Не хуже моих молодых?

– Лучше.

По дороге домой я думала о том, о чем не решилась ее спросить:

 

А мне в ту ночь приснился твой приезд… –

 

значит ли это, что заграничный господин снова приедет? и

 

О август мой, как мог ты весть такую

Мне в годовщину страшную отдать! – значит ли это, что стихи о приезде написаны в годовщину постановления? Ведь в августе не одна страшная годовщина[196].

 

 

17 сентября 56 • Вчера на часок забегала к Анне Андреевне. Она рассказала мне о ВОКСе, о радио. Ее одолевают со всех сторон. С чего бы это? Начальство, видимо, желает продемонстрировать миру, что она жива, здорова и щебечет. Это беспокоит ее; но гораздо более – новомирская рецензия на роман Пастернака. Анна Андреевна, гений тревоги, мастер зловещих предчувствий, заразила своей тревогой и меня. Борис Леонидович на днях был у нее – она сама специально вызвала его к себе по телефону. Все дурные слухи полностью подтвердились. Рецензия действительно уничтожающая, под ней действительно стоят двадцать подписей и среди них Федина.

Так 117.

Я спросила про Леву.

– Да, он звонил, он уже не женится. Ах, я вам не говорила, что он должен был жениться?

– В первый раз слышу. А вы рады, что не?

– Мне все равно. Когда парню 44 года – можно уже его делами не заниматься. От Левы я хочу только одного: чтобы он не был на каторге. И более ничего.

Анна Андреевна ехала к Марии Сергеевне. По дороге завезла меня домой.

 

19 сентября 56 • Сердце болит неистово. Вчера, когда мы сидели в ардовской столовой втроем: Анна Андреевна, Тышлер и я, мне пришлось потихоньку принять нитроглицерин.

Анна Андреевна рассказала, какая будет о ней передача. Потом из комнаты принесла свой портрет – тышлеровский, ташкентский, сорок третьего года: хочет, чтобы этим портретом открывалась книга. Тышлер взглянул, припомнил, одобрил. (По‑моему, тут Ахматова похожа на Анну Каренину: что‑то роковое в лице, в спутанных волосах118.) Об обложке и заставках Анна Андреевна хочет просить Фаворского.

Сегодня, сейчас, я позвонила ей, чтобы спросить о радиопередаче. Еще не состоялась, но зато состоялся звонок Антокольского: мою любимую элегию, «Есть три эпохи у воспоминаний», редакция из альманаха хочет снять; по словам Антокольского, у них набралось «слишком много похоронного». «Дайте что‑нибудь другое». – У меня ничего нет. «Тогда мы возьмем что‑нибудь из напечатанного». – На это вы не имеете права[197].

Много у них такого, как же! Не знаю, как у них, а в русской поэзии маловато. А они швыряются: в «Октябре» Храпченко снял «Черную и прочную разлуку», «Вторую годовщину», «И время прочь, и пространство прочь», «Он прав – опять фонарь, аптека»…[198]Какие богатые: могут и без этого обойтись. Впрочем, им что – таким, как Храпченко – они без всего могут (кроме большой зарплаты).

 

27 сентября 56 • …Что еще? В воскресенье звонила мне Анна Андреевна, звала с собою в Переделкино, к Пастернаку. Но я не могла – времени нет, работы по горло – да и плохо я что‑то стала переносить многолюдство. Потом, накануне отъезда Анны Андреевны в Ленинград, я встретилась с ней у Наташи Ильиной, и Анна Андреевна рассказала нам о блестящем светском собрании на даче: до обеда Рихтер, после обеда – Юдина, потом читал стихи хозяин.

– Недурно, – сказала я.

– А я там очень устала, – ответила Анна Андреевна. – Мне там было неприятно, тяжко. Устала от непонятности его отношений с женою: «мамочка, мамочка». Если бы эти нежности с Зиной означали разрыв с той, воровкой… так ведь нет же! и ничего не понять… Устала и от богатства. Устала от того, что никак было не догадаться: кто здесь сегодня стучит?

 

31 декабря 56 • Вчера приехала внезапно Анна Андреевна. Позвонила мне. Вот и подарок нежданный к Новому Году. Звала куда‑то вместе встречать, но я не пойду. Чувствует она себя хорошо, разговаривает бодрым голосом, но ведь Новый Год – день рубежа, день особенный, и, может быть, оттого я с болью задумалась о будущем и о прошлом. Не всегда так будет: телефонный звонок, берешь трубку – и оттуда, из невидимого пространства, голос Ахматовой. Так обыденно: звонок, теплая трубка в руке, а возле уха – ее слова.

Голос, возвещающий нам, что мы еще не погибли.

От чего или от кого оторвет он меня в последний раз? И как я узнаю, что больше никогда?

Ни на чем последнем не бывает написано: внимание! слушай! помни! в последний раз!

 

1957

 

3 января 57 • В комнате новые зеленые обои. Зато лестница совсем развалилась. Анна Андреевна дала ей прозванье: «Рим, 11 часов»[199]. В самом деле, не знаешь, куда и ногу поставить.

Множество новелл. И стихов.

Она обедала в Переделкине у Бориса Леонидовича. Роман его все‑таки будет печататься! Слава Богу. В Гослите. Подписан договор. Борис Леонидович объявил Анне Андреевне, что он счастлив – да, да, вообще совершенно счастлив. Во всех отношениях. Опять было очень пышно, очень светски. И опять между ними черная кошка: Анна Андреевна обиделась на Бориса Леонидовича. Мельком, в придаточном предложении, он у нее осведомился: «У вас ведь есть, кажется, такая книга – “Вечер”?»

– А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас… Пишет, что «Подорожник» лежал у него на столе накануне войны. А «Подорожник» вышел в 1921… Совсем провалился в себя. Не видит уже никого и ничего119.

Борис Леонидович просил ее принять Ольгу.

– Научите, как быть? Это уже не впервые. Я молчу и притворяюсь оглохшей120.

Долго и с отстоявшейся гневной горечью говорила про какую‑то книжку, выпущенную Кембриджским Университетом – о ней, Мандельштаме и Гумилеве. Предполагает, что автор – Шацкий, а написано со слов женщины.

– Безумные похвалы моим стихам, и яд, яд обо мне. Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Но вся его лирика до определенного года, до душевного разрыва, вместе с «Пятистопными ямбами» («Ты, для кого искал я на Леванте») – вся полна мною. Дальше, правда, нету меня… Автор утверждает, что я была совершенно похожа на альтмановский портрет, но сама в этом никогда не признавалась. Такое может изобрести только баба. Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени… Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое‑то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.

А об Осипе! Шацкий его трактует как какого‑то бульвардье, посетителя кафе – этого мученика! Пишет, что Мандельштам умер в 1945 году. Стыда нет у человека – перепутать такую дату![200]И провирается: пишет, будто у Мандельштама были веки без ресниц… У Осипа были ресницы пушистые, в полщеки…121

(«И темные ресницы Антиноя», вспомнила я сразу.) Не успела я подумать о «Поэме», как Анна Андреевна подала мне лист бумаги и карандаш и продиктовала для моего экземпляра новую строфу – строфу о Шаляпине. И еще всякие мелкие замены. Кое‑что объяснила[201]. А уж строка «И на гулких дугах мостов» – безусловно утрата. Я спросила: зачем это?

– «Мостов» рифмовалось с «крестов», – сказала Анна Андреевна, – «И на старом Волковом Поле / В чаще новых твоих крестов». Между тем, на Волковом кладбище никаких крестов во время блокады не ставили[202].

В Ленинграде у нее побывал Орлов и взял всю «Поэму». То есть что значит взял? Хочет взять для какого‑то Ленинградского альманаха122.

(Курсив мой. Замена строк, хоть, на мой взгляд, и огорчительна, но мотивирована, а вот по какой причине, еще до замены целой строки, Ахматова «дуги мостов» заменила «сводами» [1943] – я не понимаю.)

– И Алигер берет шесть стихотворений для выпуска третьего «Литературной Москвы»[203].

Я спросила, какие?

– Лучше я вам седьмое прочитаю, – ответила Анна Андреевна и прочитала:

 

Я стихам не матерью –

Мачехой была[204].

 

Я спросила о стихах Заболоцкого в «Литературной Москве» и «Дне Поэзии». Анне Андреевне понравился «Чертополох» и очень не понравилось «Прощание с друзьями»123.

– Оскорблено таинство смерти. Разве можно в такой тональности говорить о погибших124.

Потом:

– Я только теперь узнала, за что меня терпеть не может Заболоцкий. Ему, видите ли, не нравятся мои стихи! Ну и что же? Можно не любить стихи поэта и любить его самого. Вот Николай Иванович Харджиев, один из моих друзей ближайших, а он не любит моих стихов. Нет, это великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи.

(Я утаила, что весьма часто бываю сама повинна в этой великой пошлости.)

Когда я собралась уходить, Анна Андреевна просила посидеть еще и на прощание рассказала две ослепительные новеллы.

1) Ее навестила Вера, бывшая горничная Судейкиной. Старушка. Расспрашивала обо всех тогдашних гостях, кто уехал, кто где, кто жив – о мирискусниках – и всех вспомнила, никого не забыла.

– Только меня почему‑то приняла за жену Алексея Толстого: «Вы всегда с ним вместе приходили»… Я ее нарочно спросила о Князеве. Она гусара сразу вспомнила, говорит: «Я его по черному ходу впускала…» У меня теперь такое чувство, будто я сама с черного хода побывала в своей Поэме…

2) К ней пришел Кузьмин‑Караваев, старик, сосед по Слепневу.

– Мы провели целый вечер втроем: он, я, Левушка, пили вино, перебирали с ним всех слепневских. Когда он ушел, меня вдруг, часа через два, осенило: да ведь он из‑за меня стрелялся!

Сидя на постели, большая, тучная, она закрыла лицо руками, и задорно, лукаво сверкнули глаза между пальцев.

Опустила руки.

– Подумайте, целый вечер провели вместе, и я только через два часа вспомнила… Ему было тогда 17 лет, это был красивый молодой человек, студент, подававший надежды125.

Она вспоминала что‑то далекое, свое, молодое – и хотя речь шла о попытке самоубийства – что‑то счастливое… Вспоминала молодость. А я опять подумала о «Поэме»: вот и еще одно самоубийство, правда, окончившееся по‑другому, чем то.

Анна Андреевна показала мне целый ворох своих фотографий, переснимаемых кем‑то для музея, и среди них одну страшную, с вытаращенными глазами: это на пропуске в Фонтанный Дом, в квартиру.

Книжечка; внутри листок; написано:

 

Ахматова

Анна

Андреевна

жилец –

 

и тут же приклеена фотография[205]. Я вгляделась: не лицо Ахматовой, а, скорее, лицо ее страха. «Окаменелое страданье» – нет, тут окаменелый ужас. Ведь не только в том, Царскосельском доме «было очень страшно жить»[206], но и в этом, Фонтанном, – я свидетель.

В передней, уже у самых дверей, Анна Андреевна, провожая меня, спросила:

– Что делать, если пишется свое, а приходится переводить чужое?

Мне вспомнились слова Блока, цитируемые в чьих‑то воспоминаниях (кажется, у Замятина):

«Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?»126

 

9 января 57 • На днях один вечер у Анны Андреевны. Я принесла ей прошлогодний августовский номер «Нового мира» со стихами Берггольц127, некоторые мне понравились. Минуя дежурно‑патриотические, я прочитала ей вслух три: «Взял неласковую, угрюмую», «Я тайно и горько ревную» и «Ответ».

 

Друзья твердят: – Все средства хороши,

Чтобы спасти от злобы и напасти

Хоть часть трагедии,

хоть часть души…

А кто сказал, что я делюсь на части?

 

(Иногда мне кажется, я это сама написала.)

Во втором («Я тайно и горько ревную») для меня неотразима строка: «О, знал бы, откуда зовешь!»

 

Недаром во время беседы,

смолкая, глаза отвожу,

как будто по тайному следу

далеко одна ухожу.

Туда, где ни мрака, ни света –

сырая рассветная дрожь…

И ты окликаешь: – Ну, где ты? –

О, знал бы, откуда зовешь!

 

– Хорошие стихи, – сказала Анна Андреевна. – Особенно первое: «Взял неласковую, угрюмую»128. Оля – талантливая, умеет писать коротко. Умеет писать правду. Но увы! Великолепно умеет делиться на части и писать ложь. Я издавна ставила на двух лошадок: черненькая – в Москве, беленькая – в Ленинграде[207]. Беленькая с юности разделена на части и потому сбивается, хотя талант большой…129 А вот черненькая… Вы читали «Назначь мне свиданье на этом свете»? Один из шедевров русской любовной лирики XX века…130

Читала ли я? Читала и перечитывала. И сколько раз просила я Марию Сергеевну, встречая ее у Самуила Яковлевича, почитать мне стихи. (Самуил Яковлевич говорит о ней как о замечательном поэте.) Нет, она отказывается131.

А «Назначь мне свиданье» я не помню целиком наизусть, но у меня в памяти всегда живо, как оно, начиная с середины, движется вверх, все вверх и вверх, измучивая читателя, и там, на самом верху, там, где в слезы обрывается стих – голос автора! – там и у читателя обрывается дыхание. Физически. Приходится делать физическое усилие, чтобы перевести дух и начать следующую строчку. Как будто после всхлипа. Во время работы Самуил Яковлевич часто показывал нам на разных классических образцах это единство ритма, дыхания и, как он утверждает, души. (Например, «Выхожу один я на дорогу».)132

Анна Андреевна попросила меня показать поточнее, что я в данном случае имею в виду. Достала «День поэзии» с подоконника.

 

Назначь мне свиданье на этой земле,

В твоем потаенном сердечном тепле.

Друг другу навстречу по‑прежнему выйдем,

Пока еще слышим,

Пока еще видим, –

 

тут бы могло дальше двигаться гладко, но нет, стих идет в высоту, дыхание изнемогает:

 

Пока еще дышим…

 

Голос исчерпан, но нет! На следующую строку нет духа, но поневоле берешь:

 

(Пока еще дышим,)

И я сквозь рыданья

 

Трудно дается это «И я»!..

 

Тебя заклинаю: назначь мне свиданье…

 

Секунду бы отдыха, но нет

 

(Тебя заклинаю: назначь мне свиданье!)

Назначь мне свиданье, хотя б на мгновенье.

 

После всего на этом втором «назначь» – просто давишься.

– Да, – сказала Анна Андреевна, – дыхание обрывается как раз после строки «пока еще дышим», то есть пока еще живем. Дыхание – жизнь. В этом месте голосу трудно не умереть. Человек задыхается, мечется голова, впору за кислородом посылать. Маруся не словами – дыханием написала о разлуке, жизни, смерти.

 

13 января 57 • Сегодня утром, по настойчивому требованию Анны Андреевны, ездила к ней. Смотрела перед сдачей переводы из Змая[208]. Попридиравшись к некоторым строчкам, я ушла – когда на смену мне пришел придираться Николай Иванович.

 

18 января 57 • На днях звонила Анна Андреевна.

– Я была в Гослитиздате и огорчена. Мне хамят в редакции. Я хочу, чтобы книга называлась «Стихотворения Анны Ахматовой», а они требуют «Анна Ахматова. Стихотворения». Мое заглавие, немного старинное, подходит к моим стихам, а это телеграф. Я сказала: пусть лучше тогда совсем не выпускают книгу… И портрет ужасный. Гравюра на дереве не удается, они дают какую‑то фотографию немыслимую: чужая старуха, совсем не я, ни одной черты. Тогда уж лучше выбрать что‑нибудь из ташкентских. Или совсем без портрета. Ведь бывают же книги без портретов.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-11-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: