ИЩИ ОТВЕТ В СВОЕМ СЕРДЦЕ 14 глава




- Давайте потихоньку. Вроде никого!

Никита вначале просовывает в дыру свой пиджак с за­вернутой в него зеленью, потом протискивается сам. Сле­дом лезет Михась.

Здесь – самое безлюдное место во всем огромном гос­питальном дворе. И понятно – не больно-то сыщешь же­лающих прохлаждаться тут. Весь этот угол занимает свал­ка, так щедро поливаемая хлоркой, что и на расстоянии спирает дыхание и слезятся глаза. Зато здесь безопасно – почти никого не бывает. Разве только нянечка принесет и перевернет очередное ведро с рыжей от засохшей крови ва­той да склянками из-под лекарств. Но от нее спрятаться за этой кучей ничего не стоит.

По субботам госпитальный возчик Лукич – тщедуш­ный, вечно кашляющий, сам отбывший здесь положенный срок, вилами скидывает накопившийся за неделю мусор в плетеный рыдван и на дряхлой госпитальной лошаденке Лысухе вывозит его на городскую свалку. А там его всегда поджидают ребятишки. Они помогают опорожнить рыдван и почти все сразу же разносят по домам. Вату их матери отмывают от крови и пускают в дело, на стеганые вещи. А разные склянки да пузырьки идут малышам в игру. Случа­ется отыскать и более занятные вещицы: вилку с отломан­ным зубом, блюдце с отколотым краем, дырявую кастрюлю, которую можно еще запаять. Мальчишки с Партизанской тоже частенько подкарауливают Лукича с Лысухой у го­родской свалки и ищут поживу. Но сюда, в госпиталь, про­бираются они тайно вовсе не за тем...

Отряхнув налипшую на штаны землю и оглядевшись, прикрывают они свой лаз и осторожно идут в глубь двора. К самому госпитальному зданию подходить не рискуют. Там то и дело мелькают белые халаты, засекут – греха не оберешься. Мальчишки направляются в противоположный от свалки угол. Там под навесом стоит Лысуха – та самая госпитальная лошаденка, что вывозит мусор. Возле нее толпятся ходячие раненые. Каждый из них норовит погла­дить, приласкать отощавшую печальную животину. У каж­дого в кармане для нее какое-нибудь угощение. У кого – кусок плотной перловой каши, у кого – корочка хлеба или даже крохотный кусочек сахара.

Лошадь осторожно берет влажными губами подношение и благодарно вздыхает. Трудная все же у Лысухи жизнь! По прожитым на свете годам ей давно пора на отдых. Но по военному времени мобилизовали и ее. И она старается, вытягивает из себя последние жилы. Лукич запрягает ее осторожно – того и гляди завалится на бок. Но она дюжит из последних силенок и покорно тянет воз. Возит и госпи­тальный вонючий мусор, и мешки с картошкой, да ящики с продуктами, и белье в прачечную и назад, и вновь прибы­вающих в госпиталь раненых с фронта. Она же увозит на кладбище тех, кому уготовила судьба вечный покой в этом, случайном для них, городке. Эта обязанность, видать, для нее самая тяжкая...

А раненые словно опьянели от солнышка и тепла. Это ли не счастье: с койки встал, из палаты наконец-то вырвал­ся, вольным воздухом дышишь, солнышку себя подстав­ляешь. Да еще эта животина – такая домашняя, какая-то довоенная. Все это дурманит голову, полнит грудь давно забытой радостью.

– Ох-хо-хо! Погодь, не смеши, дай хоть дыхнуть! – одноногий раненый для устойчивости прислонен к заплоту, а с боков его поддерживают хохол дядя Гнат и еще кто-то, пока незнакомый мальчишкам – видать, вышедший на прогулку в первый раз. Ни про возраст этого другого, ни про его обличье они представления не имеют, поскольку голова его сплошь запелената бинтами, кое-где побуревшими от проступившей крови. Свободны лишь глаза да узкая щель рта.

– Ну, чего расквохтався, як квочка? – сердито говорит хохол. – А я кажу – жеребая коняга. Жеребчик у ней будэ. Махонький такой.

Одноногий весь колышется от смеха, слегка заваливаясь на Гната. И тот бережно поддерживает его неустойчивое тело. Однако голос дяди Гната по-прежнему сердит:

– Мовчав бы уж, колы не разумиешь!

Привлеченные смехом, подходят другие раненые. Они плотнее обступают конягу, оглядывают ее впалые бока, вы­пирающие наружу ребра и хребтину, редкую седую гриву и тоже начинают хохотать:

- Ну, Гнат, ну, хохол!

- Во сказанул!

- Ну и загнул!

- А чем не молодка? Прямо заглядение!

- Огонь – не лошадь!

– Не, братцы, она с жеребчиком-то погодит до победы. А счас она еще повоюет. На ней бы – в атаку, с саблей на­голо. Э-эх!

Молодой белобрысый солдатик, забывшись, вскидывает вверх коротенький обрубок правой руки, но тут же, спохватившись, конфузливо прячется за спины.

– Та повылазило вам, чи що! Жеребая вона, жере­бая! – почти плача, доказывает свое Гнат, и слова его тонут в общем дружном хохоте. – Ну и бис с вами! – неожи­данно смиряется хохол и ласково гладит кобылу, покорно сносящую незлые насмешки раненых.

– Эге, братцы, а к нам гости пожаловали! – наконец замечает кто-то мальчишек. – Давай, пацаны, поближе!

Раненые обступают их плотным кольцом.

– Та не злякайтесь, хлопчики, в случае чего – сховаемо! – успокаивает дядя Гнат и зорко глядит по сторонам: нет ли поблизости белых халатов.

Никита, стесняясь, разворачивает свой пиджак, предлагая собравшимся нехитрое угощение: несколько бледных ранних морковок, десятка два редисок, пышный пучок лука-батуна да целый сноп сочной свежей черемши. Отовсю­ду к пиджаку, как к скатерти-самобранке, тянутся руки. Морковную ботву тут же скармливают коняге. Морковку с редиской рассовывают по карманам – это для тех, кто ле­жит в палатах недвижно и еще неизвестно, встанет ли. А сами дружно начинают лакомиться черемшой. Мальчишки и соль с собою принесли.

Одноногий берет одну черемшину, мнет в пальцах, ню­хает и недоуменно смотрит на товарищей:

- Это что же такое будет?

- Черемшу не знаешь?

- Во темнота! Это надо же!

- Не, у нас такой травы не водится, – виновато оправ­дывается одноногий и покорно следом за другими тоже на­чинает жевать хрусткие, резко шибающие в нос стебли.

- «Трава»! – передразнивают одноногого. – Да это же всем травам трава.

- В ней сплошь одни только пользительные вещества да витамины. Ешь – и никаких тебе лекарств не надо!

- Дюже гарна трава! – подтверждает Гнат, спроважи­вая в рот черемшину вместе с листьями. – А ты чего? – спрашивает он сплошь запеленатого в бинты.

Тот берет стебелек, отщипывает от него малость и осто­рожно просовывает в узкую щель между бинтами в том месте, где должен быть рот. С трудом втиснув туда былин­ку, он пытается ее то ли потихоньку разжевать, то ли прос­то растереть языком. Его враз потемневшие глаза выдают, какая это для него мука.

Все с аппетитом хрумкают сочные стебли черемши. На ее запах спешат другие раненые, что были до того поодаль.

- А ну потеснись, братва!

- Ты гляди, какая поздняя черемша! Нашли же где-то. Аё да молодцы, пацаны!

- Во красота! Во вкуснотища-то!

- Сейчас всех микробов поубиваем к чертям собачьим!

- Э, «микробов»! Ты после гляди – как бы кого другого не убить. Я в тот-то раз только наугощался, значит, че­ремшой, а меня – р-раз и в кабинет к Юрию Соломонови­чу. Он меня про то, да про это выспрашивает. А я рот зажал и разжать боюсь, чтобы, значит, не уморить нашего дорогого доктора. Он уж и так, и эдак со мной, а я все мол­чу. Гляжу – у него уж и беспокойство: «Что-то вы, – гово­рит, – все молчите, товарищ? Может, с вами что неладно? Может помощь требуется?» Ну, я отворотился в угол, рот рукою прикрыл да и отвечаю: «Так точно, товарищ полков­ник, неладно! Хорошую закуску без выпивки принял. Так что помочь полстаканчиком вполне даже можете!»

Последние слова тонут в общем хохоте.

– Дак ведь и у меня в тот раз тоже история вышла. Ле­жу, значит, я на койке, а сам чую – черемшиный дух от меня такой густющий, что палку надо мною кинь – удер­жит. Аж самому рот открыть страшно. А тут как раз сест­ричка ко мне во-от с таким шприцем, и иголка – в палец толщиной. И сразу – в претензии: «Почему, мол, раненый, не готовы к уколу? Освобождайте, значит, срочно нужное место!» А мне уж уколы эти – вот где. Тогда я поворачи­ваюсь к ней и грозно так говорю: «Не подходь близко! Не подходь! А то – дыхну!» И слегка только, значит, дунул в ее сторону – ее прямо вмиг из палаты вынесло. Ровно и не было вовсе. Так в тот день и отдохнул от уколов.

И снова все громко и радостно хохочут.

Мальчишки радешеньки, что угощение их пришлось по вкусу, и настроение сегодня у всех отменное. Не всегда здесь так. Другой раз такие пасмурные все, сумрачные. Не то, что улыбки – слова трудно идут. Все больше молчат да вздыхают украдкой. Да глаза от мальчишек прячут. А те и так понимают – значит, проводили сегодня своего товари­ща туда, откуда никто никогда не возвращается. Хоть обыч­но бредет коняга на погост рано поутру, пока еще все спят, да раненых не обманешь – они всегда все знают.

А сегодня – ишь как тут славно! День, видать, без ху­дых вестей прошел. Вот бы всегда так! Пусть бы почаще смеялись – за смехом, гляди, и боль не так жжет.

– Ховайте хлопчиков, ховайте! – вдруг свистящим ше­потом велит Гнат.

Вмиг раненые уже сгрудились вокруг мальчишек, и все, как по команде, начинают почему-то разглядывать небо.

Но сквозь плотную толпу протискивается старая сани­тарка тетя Феня и сразу начинает по обыкновению кричать:

– Ага, опять в госпитале посторонние! Счас, счас же скажу Юрию Соломоновичу!

Юрий Соломонович, главный врач госпиталя, – малень­кий тщедушный старикан, но гроза и бог для всех. Навер­ное, потому, что самые сложные операции всегда делает сам и, как ходит молва, часто вершит чудеса.

Тетя Феня, хоть и не злая, но всегда ужасно шумная, крикливая особа. Кто знает, не выполнит ли свою угрозу. Вот ведь даже забыла, зачем и шла сюда, – назад, в гос­питаль побежала. И мальчишки стремглав кидаются к свое­му лазу под прощальные напутствия раненых:

- Тикайте, хлопчики, тикайте!

- Приходите еще!

- Вы уж нас не забывайте!

- Спасибо, сыночки!

 

 

С приходом лета жизнь сразу полегчала. Наконец-то можно скинуть с себя осточертевшее тяжелое тряпье и отогреться как следует. Вроде в тепле-то и не так голодно.

С наступлением тепла ожили маленькие цыганята в Минеихиной избенке – высыпали на улицу, целыми днями греются на солнышке да промышляют подножный корм. Они, ровно саранча, объедают в округе всю зелень, не пе­реставая жуют и жуют. Случается, травятся – на белену и другую дурман-траву нарываются. Теперь Леонид в выход­ные дни ведет свою мелкоту за город – на травке попастись да поискать, что можно домой принести. Ведь сколько дармовой еды принесло с собой лето! Черемша, крапива, щавель, саранка, «свечки» – молодые сосновые побеги. И тащат цыганята в дом все подряд. Даже из заячьей капусты Юванна приспособилась салат делать. Особо же ценится солодка – она голод заглушает, аппетит отшибает. Теперь цыганята жуют солодочный корень – и довольнешеньки.

Наконец-то Нинка Быстрова поднялась со своего сун­дучка – тоже все больше на улице. Еще тоньше и длиннее стали у нее ноги, еще острее торчат ее ребрышки. Да при­бавилось в кожице синевы, которая проступает даже сквозь густую смуглоту.

...Летнее солнышко мало-помалу отогрело и старого Сурена. Он повеселел, взбодрился да и удивил всех – устро­ился работать. Сторожем, поле картофельное караулить. Участок ему дали небольшой, совсем рядом с городом – сразу за птичником. Конечно, какой из него работник? Но где же их, настоящих-то, сейчас сыщешь? А, гляди, старик когда скотину с поля щуганет, а когда – и пакостника ка­кого. Все-таки какой-никакой, а сторож. В наследство от недавно умершего сторожа Сурену перешло старое ружье, ветхий шалаш с заскорузлой кошмой вместо постели, за­копченный котел над кострищем у входа, жбан для воды да удивительно бестолковая, громкоголосая собака Жулька.

Сам Сурен к своей работе относится чрезвычайно серь­езно. Сделал себе длиннохвостый бич, который на за­висть окрестным пастухам щелкает оглушающе громко. Попытался даже наладить ружье, но оно оказалось не толь­ко намертво заржавевшим, но и без половины нужных де­талей. Он быстро нашел общий язык со скандальной Жулькой и, в противовес общему мнению, считает ее собакой умной и даже талантливой. Старый Сурен скоро научился по ее лаю определять – брешет она просто так, от скуки и своего дурного характера, или же на то есть причина.

И еще – открылся вдруг у Сурена бесценный для сто­рожа талант. Время от времени он встает, широко расста­вив свои тяжелые, малоподвижные ноги, откидывает голо­ву назад, рупором прикладывает к губам ладони и... Нет, это нельзя назвать криком человека. Рожденный звук мог быть победным клекотом неведомой огромной птицы или предсмертным воплем раненого зверя. Или же – соедине­нием того и другого. Гортанный необузданный звук запол­няет пространство, стремительно катится к самому гори­зонту и, будто оттолкнувшись от него, возвращается назад.

– И-у-охэ-э-э!!!

Если неподалеку оказывается стадо, коровы в ужасе бросаются прочь и в другой раз ни за что не хотят прибли­зиться к границам Суреновых владений. Людям от этого крика становится неуютно и холодно. Даже Жулька, кото­рая сразу признала Сурена хозяином и принялась ему вер­но служить, как только он прикладывает ладони ко рту, припадает к земле, закрывает глаза, а после укоризненно смотрит на старого.

Раз в неделю к Сурену приезжает на полуслепой кобы­ле однорукий бородатый мужик, чтобы привезти бочку во­ды да поглядеть, жив ли еще этот больно уж ветхий сторож. Мальчишки с Партизанской наведываются чаще, всякий раз принося в карманах какую-нибудь малость с огорода. Они же отоваривают Суреновы карточки.

Дедушка Сурен, как всегда, в должниках не остается. Чуть только устроился на новом месте, велел всем прихо­дить к нему на обед да малышню с собой обязательно при­водить. Особенно наказывал маленьких цыганят не забыть.

И вот в назначенный день все они у Суренова шалаша. Еще издали почуяли дразнящий полузабытый запах варе­ного мяса. Подходят ближе – и глазам своим не верят: над костром доваривается самое настоящее мясо! Целый котел! От пряного жирного запаха, от вмиг охватившего их нетер­пения даже головы слегка закружились. А дедушка Сурен хитро улыбается:

– От курятинки, наверное, не откажетесь?

Курятина?! Да где же он ее столько взял? А хозяин не спешит объяснить, котел снимает, гостей рассаживает. Пе­ред каждым лист лопуха кладет, а на него мясо выклады­вает.

– Ну, налетай, джигиты! Да не спешите, костями не по­давитесь! Вы таких кур еще не пробовали: я их по-своему, по-кавказски приготовил.

И, правда, у мяса не совсем обычный вкус – оно слегка сладковатое, даже запах особенный, вроде травкой какой-то припахивает. Но мягкое, белое, вкусное. Уметают они столь богатое угощение со своих лопухов, а дедушка Сурен еще да еще им подкладывает.

– Откуда же столько кур? – наконец спрашивает Анка.

– С птичника, тут рядом, – равнодушно отвечает ста­рый Сурен.

Все, вмиг перестав жевать, застывают с полными ртами. Им известно, что куры с птичника идут исключительно в госпиталь раненым да еще – в детский дом.

– Да вы ешьте, не бойтесь, – успокаивает их дедушка Сурен, – дали мне кур, дали. Я ведь от птичника поле ка­раулю.

Все недоверчиво смотрят на деда.

– Что-то больно много, а?

– А договаривались мы так: зарплаты мне не надо – курами рассчитываться будут. Так что вы давайте прихо­дите сюда почаще!

И ребятня снова принимается есть. Еще с большим усердием.

На другом конце поля Жулька вдруг поднимает такой гвалт, что дедушке Сурену приходится идти выяснять, в чем там дело. Анка выжидает немного и тоже идет следом. Встревожил ее ответ Сурена, не поверила она ему до конца. Малышам что? Едят себе да и все. А ей как-то тре­вожно за старого – слишком много кур у него в котле...

Анка еще издали видит, как дедушка Сурен, приспевший на истошный собачий лай, трудно наклоняется к самой земле, что-то поднимает. Интересно, что это Жулька тут нашла? Старый пытается подняться, Анка спешит помочь ему и... Что это? Разве может быть у взрослого человека такой виноватый вид? Как у нашкодившего малыша. Анке становится не по себе, она поспешно отводит взгляд от Суреновых глаз, видит в стариковских подрагивающих руках капкан, только что вынутого оттуда суслика и вдруг ясно понимает, что за «курятину» они едят. Она чувствует мгно­венно подкатившую к горлу тошноту. Ей хочется поскорее убежать подальше, но дедушка Сурен удерживает ее:

– Прости, дочка! Прости старого! Сил нет смотреть на вас, голодных, все сердце изболелось. А они – он разжимает руку с рыжим, уже неподвижным сусликом – они ведь чистые, только зернышки едят, у них мясо не поганое. А если не знать, что ешь, так и вовсе ладно... А обманул вас старый Сурен не совсем. Мне ведь и вправду курицу за ра­боту дали. Только курица-то одна, как ее на вас на всех бы­ло поделить?

Анка не отвечает. Она не знает, что ответить. Да и не может сейчас выдавить из себя ни слова. Видя, что она на­правляется к костру, всегда такой добрый Сурен вдруг го­ворит ей неожиданно строго:

– А им не говори! Пусть поедят! И вообще никому не говори!

А у костра – все то же оживление, все та же усиленная работа челюстями. Сурен берет самодельную деревянную ложку с длинным черенком, раскладывает всем еще по кус­ку, а сидящей поодаль Анке, порывшись в котле, приносит куриную ножку. Самую настоящую куриную ножку. Анка берет ее, начинает грызть, пытаясь убедить себя, что и в первой порции у нее тоже была курятина.

На прощание Сурен еще раз приглашает ребятишек при­ходить к нему почаще. Договариваются, что в следующий раз они придут через два дня. До самой осени ходит лако­миться «курятиной» ребятня с Партизанской к Сурену.

ТАК ТЫВЗРОСЛЫЙ, СЫНОК?!

 

Не поздоровавшись, Мария прошла к столу и, виновато опустив глаза, положила перед матерью письмо:

– Вот, значит, и вам... Казенное...

Мать нехорошо – глухо и скрипуче – охнула, разорва­ла конверт, только глянула на первую строчку и закричала, не разжимая губ:

– Ы-ы-ы-у-у!..

Никита схватил выпавшее из ее рук письмо, но оно пры­гало перед глазами, буквы расползались. Однако все же сложились в слова, страшнее которых быть не может: «Ваш муж, рядовой Виктор Савельев, пал смертью храбрых...» Никита кинулся к матери. И мать протянула навстречу ему руки. Но сын вдруг впервые в жизни ощутил, что они слабы и беспомощны, руки его матери. Мать дрожала, готовая упасть, она искала и не находила опоры. И Никита подхва­тил ее, прижал к себе, гладил по голове.

Бабуля, глядя на них, сама поняла, что в той казенной бумаге, и обреченно заголосила. Следом за взрослыми за­плакали в голос и Бориска с Женькой. До самой ночи в доме стоял рев и вой.

Первой, как ни странно, пришла в себя бабуля. Она по­старалась подавить свой плач, но зашлась в долгом над­рывном кашле. И, наконец, справившись, сухо и строго сказала:

– Ну, ладно – будя! Робят пора укладывать.

Она сунула ревущую Женьку снохе, сама взяла за руку Бориску и повела к рукомойнику.

Потом, когда они кое-как покормили и уложили дети­шек, Ирина вдруг закричала с новой силой, словно только что узнала нечто еще более страшное, чем из той казенной бумаги:

– Это же я виновата! Из-за меня это, из-за гордыни

моей!

Но бабушка сурово оборвала ее:

– Неча болтать глупости-то, напраслину на себя наго­варивать! Не ты – война растреклятая виновата. Она, только она одна!

...Никита страдает нестерпимо. Ему все хочется про­снуться и скинуть с себя навалившийся кошмар. Неспра­ведливей этого случиться ничего не могло. Разве так должно быть в жизни? Ведь отец-то у него еще, можно сказать, только-только появился. Он даже не успел еще нарадовать­ся этому, нагордиться, нахвалиться своим отцом, даже при­выкнуть к нему как следует не успел. Почему все так не­справедливо? За что?!

Мысли путаются в голове Никиты. Ему все время хочет­ся закрыть глаза и закричать, не скрываясь, как плачет Женька. Ни о чем не думать, только плакать. Облегчающие слезы рождаются в нем и полнят глаза. Но плакать неког­да. Мать слегла и не встает. Бабуля хоть и не свалилась, да проку от нее мало. И Никита один мечется по хозяйству. То готовит, то малых кормит, то воду носит, то Женьку обмывает да переодевает. Утрет рукою слезы, когда совсем застят они глаза, и – снова за работу.

Ночью, в постели, поплакать можно вволю. Но, умотав­шись за день, он еле добирается до кровати. И как только коснется головою подушки, мигом наваливается на него необоримая сила, и падает он в беспробудный сон. А утром, только глаза раскрыл, – опять бежать надо, дела делать.

А через две недели Мария-почтарь еще раз зашла к ним в дом и принесла толстый пакет. Оказались в нем отцовы документы да письмо от его командира. Письмо длинное – и про мужество, которое теперь им понадобится. И про победу – теперь уж скорую, ради которой и гибнут доблест­ные воины. И про жизнь счастливую, которая обязательно настанет после победы. А самое важное для них было в са­мом конце: «Рядовой Виктор Григорьевич Савельев был смелым воином. Доказательство тому – три его боевые ме­дали. Я уверен – он бы и орден обязательно заслужил, да шальная вражеская пуля рано оборвала его жизнь. Вину свою прежнюю искупил он полностью. Так что вы с полным правом можете гордиться своим сыном, мужем и отцом».

А внизу была еще приписка, которая очень удивила мать и бабулю, а Никиту сильно смутила: «Очень радовал­ся Виктор Григорьевич, что вы простили его. С письмом вашим не расставался, всем его читал. Так что погиб он счаст­ливым».

Среди присланных командиром бумаг было и тайно по­сланное Никитой письмо отцу: «Дорогой батя! Мы все очень обрадовались, когда получили твое письмо. Никаких обид на тебя давно уж никто не помнит. Все мы ждем тебя с не­терпением: мама, бабушка, Бориска и маленькая Женька, которую ты еще не видел. Ты бей проклятых немцев и с победой скорей возвращайся домой. Не удивляйся, что пи­шу я один – больше некому: бабушка, ты знаешь, у нас не­грамотная, ребятишки еще маленькие, а мама руку горя­чей водой обварила, когда стирала, как раз правую. Но ты не волнуйся – ничего страшного. Заживет у нее скоро рука, и она сама тебе напишет. А пока передает она тебе поклон и велит беречься, чтобы тебя больше не ранило. О нас не беспокойся – все у нас нормально. Ты только возвращай­ся скорее! Мы все тебя очень ждем. А это я обвел наши ру­ки. Самая большая, конечно, моя, средняя – Борискина и самая маленькая – Женькина. Ну, пока до свидания. К сему остаемся любящие тебя: твоя мать Ульяна Афанась­евна, жена Ирина Фёдоровна и дети: Никита Викторович, Борис Викторович и Евгения Викторовна».

Мать прочитала письмо сына, перечитала еще и долго сидела над ним недвижно и немо, глядя в одну точку. По­том встала, подошла к Никите, внимательно оглядела его, будто видя впервые, ткнулась лицом ему в грудь, прижа­лась, заплакала. Гладила по голове, как маленького, а сама все повторяла:

– Так ты у меня уже взрослый, сынок? Совсем уже взрослый!

...И стали они привыкать к тому, что нет больше на све­те Виктора Савельева. Нет у бабули сына, у Ирины – му­жа, а у Никиты, Бориски и Женьки нет больше отца. От жестокой этой правды не спрятаться никуда.

Но надо жить дальше. И мало-помалу жизнь в их доме становилась похожей на прежнюю. Бабушка опять принялась хлопотать по дому. Мать снова работала в две смены без выходных. Никита научился прятать слезы, которые те­перь стояли в нем непрестанно. Экзамены сдавать он даже не пытался – сразу забыл все, что знал, а то, что читал в учебниках, в голову не лезло. И он остался на осень. Впрочем, его это как-то мало расстраивало – были заботы и по­серьезней.

Он видел, что похоронка на отца будто надломила ба­бушку. Словно вынули из нее стержень, который держал ее до того.

Мать тоже после похоронки сильно изменилась. В гла­зах у нее поселился непроходящий испуг. Будто идет она по тоненькой жердочке через пропасть и каждую минуту боится упасть. Совсем разучилась кричать и ругаться. Ни­кита все больше узнает в своей матери ту, давнюю, довоен­ную – тихую, ласковую, которую почти уже забыл. Только та вся светилась. А у этой, нынешней, вроде задуло ветром все свечи.

Сам Никита живет теперь вроде как понарошку. Словно кто-то другой за него ходит, говорит, что-то делает. И этот кто-то, хоть и похож на него внешне, все же совсем не он сам. А он, Никита, вот-вот сделает что-то очень необходи­мое и только тогда снова станет жить.

Ему по-прежнему снится все тот же сон: немец целится в отца, а тот не видит, и Никита бросается к нему, чтобы прикрыть от пули собой. Только теперь у сна иной конец: Никита не успевает. На одно лишь ничтожно малое мгнове­ние, но не успевает. Отец падает. A немец, довольно ухмыльнувшись начинает целиться в кого-то еще. Никита отчетливо видит ухмыляющуюся красную рожу фрица, его прищуренные белесые глазки, линялые рыжие брови, хищный нос и бородавку на правой щеке. Он бросается к нему, что­бы его, уже нацеленный на кого-то автомат развернуть ду­лом прямо в эту довольную ухмылку на красной ненавист­ной роже. Но каждый раз именно в то мгновение Никита просыпается. И целый день после мучается в ожидании ночи, чтобы успеть сделать то, что не успел накануне. Он чувствует, он точно знает, что обязательно должен убить этого фрица, иначе просто не сможет жить. А пока что так и жи­вет – вроде как понарошку...

Старый Сурен сразу догадался, что Никита пришел к нему тайно от друзей неспроста. Однако выпытывать ниче­го не стал. Тот и сам скоро открылся:

– Дедушка Сурен, ты мне свой вещмешок дашь? На­совсем?

– Конечно, Никита, какой разговор! Вон он, под по­душкой. Выложи оттуда мои документы – и он твой. Я обойдусь. Раз просишь, значит, нужен он тебе. А раз ну­жен – бери!

И снова Сурен ничего не спрашивает у Никиты. И опять тот признается сам:

– На фронт решил убежать. Не могу больше! Все этот фриц снится. Улыбается гад! И целится в кого-то еще. Убью я его. Найду – и убью!

– Как же ты найдешь его? – сомневается Сурен.

- Да я его из миллиона узнаю! – твердо говорит Ни­кита.

- Жаль, что я с тобой на фронт не могу. Мне-то четверых гадов надо бы убить... – голос старого сразу тускнеет, сипнет и вовсе гаснет.

- Дедушка Сурен... Ты... – Никита не может найти подходящих слов. – Я там – и за твоих сыновей тоже... И за Мишкиных родителей, и за Анкиного отца... И вообще – за всех, за всех!

Оба долго молчат.

– Друзьям еще не говорил? – наконец спрашивает Сурен.

– Нет. И не скажу. Лучше письмо оставлю. Чего их дразнить зря? Им же тоже на фронт охота. Но, ты сам по­думай, кто из них со мной может? Миха? Куда ему! Он же до фронта ни за что не доберется – в нем ни силы, ни хит­рости. В вагоне его сразу сцапают. А на крышу он, поди, и не заберется. Митяй – тот, конечно, с радостью, сам меня сколько раз уговаривал. Но у него же отец вернулся. Да еще – этот Петрович... Анка? Уж она бы до фронта добра­лась, сроду бы ее никто не поймал. Но на кого она мать лежачую оставит? Да сестренок своих маленьких...

Никита, вспомнив о чем-то, вздрагивает, будто средь лета дохнуло на него ледяным ветром.

- Женька у нас заговорила, – вдруг совсем не к месту сообщает он Сурену, – ну так смешно! Меня зовет «Кит», – он улыбается невесело и длинно, по-бабушкиному, взды­хает.

- В дорогу-то когда? – спрашивает его Сурен.

- Не знаю точно, как с делами управлюсь. Вот дрова своим приготовлю на зиму. Привезли с лесопилки обрезки всякие – и длинные есть, и широкие. Чего бабуля делать с ними будет? Изрубить их надо. Да еще хочу в дорогу себе
чего-нибудь добыть. Из дому ничего брать не буду. На мас­лобойке бочки потаскаю – жмыху заработаю. Так что, ду­маю, через неделю отправлюсь...

Однако через неделю Никита отправиться не смог – неожиданно захворала бабуля. И мать, и Никита перепу­гались – она сроду у них не болела. То есть вообще-то ба­бушка болела всегда: то поясницу у нее схватит, то шум в голове сделается, то ноги ломит, то руки крутит. Она вечно чем-то натиралась, пила свои настои, жевала травку. Но вот так, чтобы лечь в кровать и не
подниматься, – такого еще не бывало. И слегла-то вроде ни с чего. Правда, после похоронки она сильно сдала. Ее прижало к земле, согнуло. Но она держалась. Все шебутилась по дому, придумывала, что бы такое из ничего приготовить, кормила да обихажи­вала ребятишек. Да на Женьку радовалась – та наконец-то твердо стала на ножки, потихоньку начала говорить. И го­ворит с умом, соображая, что к чему. Уж бабушка благо­дарила бога, благодарила! А аппетит у Женьки прямо лю­тый – так бы все и съела. Бабушка-то радешенька, да ведь поди придумай, чем накормить! И она как-то изворачива­лась, что-то придумывала.

А недавно пришла вдруг бабуле охота подружек своих собрать. И не то что праздник какой справить – а вот прос­то так, ни с чего. Ирина подивилась, но перечить не ста­ла – пусть старая хоть раз потешится. И вот ведь что уди­вительно – всегда бабушка каждую крошку экономит, а тут ничего не пожалела: картошки целый чугун наварила, да к ней поставила соленой капусты с луком, да паренок – целую большую миску. А на закуску еще и киселя свеколь­ного вдоволь наварила. Сидели бабки, пировали, даже пес­ню было затянули. Ну, и поплакали, конечно, все вместе. Провожала их бабушка торжественно, с поклонами. Да еще с каждой на прощанье расцеловалась.

А на другой день и не встала. Лежит на кровати да в угол на икону смотрит. Разговаривать почти перестала. И сама к врачам идти не хочет, и домой их звать не велит. «Пущай, – говорит, – лечут кого помоложе». Ирина совсем напугалась. Стала старой из госпиталя свою порцию поти­хоньку носить – то лапши настоящей, то каши, маслом за­правленной, то омлета кусочек. Но съест бабушка каши пол-ложки и к стене отвернется: «Пущай постоит, опосля придет охота – съем». К вечеру, и правда, – пустая миска. Да только Ирина подкараулила как-то: всю свою еду ба­бушка Женьке скармливает. Подошла тогда она к самой постели бабушкиной, смотрит старой прямо в глаза и тихо так спрашивает:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: