Что‑то происходит. Я плаваю в невесомости. Вода не стоит спокойно в ванне… она разбивается на миллионы капелек, которые парят в воздухе. Вязкая и тягучая жидкость вырывается наружу из моих пор подобно паническому ужасу. Под слоем обжигающе‑горячей воды она кажется мне наледью на коже. Вам не кажется, что в какое‑то время вы могли бы быть моей пациенткой? Этот вопрос врач неизменно задает пациенту, страдающему диссоциативным расщеплением личности. Тем, что раньше называли «множественное изменение личности»… Иногда диссоциация, наблюдающаяся во время сексуального насилия, оказывается настолько глубокой и многократной, что разум расщепляется на несколько частей, чтобы отгородиться от боли…
– Нет, – громко говорю я, стиснув кулаки так, что ногти впиваются в ладони. – Это невозможно.
Я уверена, что никогда не обращалась к Натану Малику в качестве пациентки. Но следует помнить, что «я» – весьма проблематичное местоимение в устах того, кто страдает множественным расщеплением личности. «Я» могла не обращаться к Малику, тогда как «кто‑то другой», живущий в моем мозге, вполне мог.
Дезориентация, которую я сейчас испытываю, очень похожа на провалы в памяти после алкогольного опьянения или на то чувство, с которым я приходила в себя после гипоманиакального состояния. Я знаю, что была где‑то – на вечеринке, к квартире, в доме, – но не помню, что там делала. Как далеко все зашло. Но тем не менее, несмотря на все сходство, я еще никогда не чувствовала себя настолько оторванной от себя самой, чтобы задуматься о возможности существования отдельной жизни.
– Успокойся, – говорю я дрожащим голосом. – Что сказал Малик перед этим?
|
Мы говорили о групповой терапии… Он сказал: «Не следует порочить и недооценивать то, что вам не довелось испытать самой, Кэтрин». Неужели он произнес бы эти слова, если бы я когда‑либо входила в состав его «группы X»? На меня накатывает волна безмерного облегчения, но быстро исчезает. А не могла ли я общаться с Маликом один на один в состоянии расщепления личности, а потом забыла об этом или подавила эти воспоминания? Я не помню такого, но ведь я не помню и сексуального надругательства над собой в детстве. Что отнюдь не значит, что его не было. Или, быть может, Малик знает обо мне столько, потому что я сама рассказала ему об этом?
Я с трудом поднимаюсь из ванны и брызгаю холодной водой из раковины себе в лицо. Пока я рассматриваю в зеркале свои покрасневшие глаза, по телу у меня пробегает дрожь, предвестница ужасающей мысли. В какой‑то момент во время нашего телефонного разговора у меня возникло чувство, что Малик хочет дать мне понять, что пациентки являются его любовницами. Или бывшими любовницами. А не мог ли он удовлетворить свое вожделение во время сеанса со мной, о котором у меня не осталось воспоминаний? Я до сих пор не забыла шок, который испытала, когда фотография Малика выползла из факса моего деда. Я была уверена, что вижу его лицо за последние десять лет впервые. Но какова цена моей уверенности? Стоит только впустить на порог мысль о том, что не помнишь отрывков своего прошлого, как можно предположить все, что угодно. А для того, с кем уже случались маниакальные эпизоды и потери памяти после опьянения, это не такой уж и большой шаг.
|
Перестань думать, – говорит голос в моей голове, голос моего инстинкта самосохранения. – Слишком много правды, пришедшей слишком быстро, может погубить тебя…
Сорвав огромное полотенце с крючка на двери, я заворачиваюсь в него, потом забираюсь в постель и укрываюсь одеялом до подбородка. Свет по‑прежнему горит, и я не собираюсь выключать его. Я переключаю свой телефон на виброзвонок, закрываю глаза и молюсь, чтобы ко мне пришел сон.
В любую другую ночь мне понадобилась бы выпивка или валиум, чтобы усмирить бешеный хоровод мыслей в голове, но сегодня эту заботу берет на себя чрезмерная усталость. Сознание мое меркнет, и перед глазами встает лицо доктора Малика. Глаза его холодно и проницательно смотрят на меня. Затем его сменяет лицо Майкла Уэллса. Глаза у Майкла добрые, теплые и открытые. Что‑то в нем напоминает мне отца, но я не могу уловить, что именно. Это не глаза и не сложение, а что‑то в манере держать себя. Может быть, то, что он не спешит осуждать других. Что бы это ни было, оно притягивает меня.
Почему я не сказала Майклу, что беременна? Это единственное, что я от него утаила. Может быть, все это оттого, что где‑то в глубине души как раз я надеюсь на развитие отношений? Неужели я боюсь того, что когда он узнает о моей беременности, то исчезнет подобно всем другим мужчинам, которых влекло лишь мое тело и моя ненасытность?
Прекрати! – кричит голос у меня в голове. – Прекрати… прекрати… прекрати!
Я знаю один фокус, который помогает мне справляться с разрушительными и угнетающими мыслями. Я переношусь в совершенно иное место, где царит мир и покой. Для меня таким местом всегда был океан. Я свободно погружаюсь около разноцветной коралловой стены, стены, которая круто уходит из верхних нежно‑голубых пластов воды в чернильно‑черную глубину. Вокруг царит тишина, слышен лишь стук моего сердца. Мое тело, как нож, пронзает теплые слои, пока тепло не сменяется холодом, и мое восприятие окружает меня коконом, впитывая все, что я вижу. Потом меня охватывает восторг, исступленный восторг глубины. Вот и сейчас я скольжу вдоль этой стены, сквозь последний мерцающий слой бодрствования погружаясь в глубокий сон. Мне хочется, чтобы внизу меня всегда ждала только темнота. Но она никогда не бывает одна. Рядом притаились кошмары, как бывает всегда. Это преисподняя, потусторонний мир, в котором я чувствую себя чужой – или беглянкой, или солдатом, застывшим посреди кровавой битвы. Здесь меня всегда сопровождают страх и растерянность, и нам предстоит долгое путешествие.
|
Еще подростком я где‑то слышала, что сон, который, как кажется, длится долгие часы, на самом деле протекает за шесть‑семь секунд. Теперь я знаю, что это неправда. Большинство сновидений длятся десять‑пятнадцать минут, причем одни сменяют другие в глубинах быстрого сна. Одни сны мы помним, другие нет. Большинство же моих – зачастую более ярких, нежели реальная жизнь, – оставляют после себя лишь отрывочные видения, подобные вырванным страницам из книжки с картинками.
Сегодня ночью все по‑другому.
Сегодня ночью я снова сижу в ржавом оранжевом грузовичке. Я снова на острове. За рулем мой дедушка. Мы едем вверх по длинному, пологому склону старого пастбища. С одной стороны виден пруд, куда ходят на водопой коровы. Их лепешки покрывают траву подобно высохшим пирожкам из грязи. Волосы у дедушки черные, а не серебряные. В грузовичке плохо пахнет. Горелым моторным маслом, жевательным табаком, плесенью. Остальные запахи я распознать не могу.
Собирается дождь. Небо над нами свинцово‑серого цвета, воздух неподвижен. Мы неуклонно поднимаемся по пологому склону, направляясь к вершине. Ужас сжимает мне горло, но лицо дедушки спокойно. Он не знает, что находится там, по другую сторону холма. Я тоже не знаю этого, но уверена, что что‑то плохое. Мне так часто снился этот сон, что теперь я знаю, что сплю. С каждым разом мы оказываемся все ближе к вершине, но никогда не переваливаем через нее. Однако мы все ближе к ней… Я знаю, что скоро проснусь.
Но сегодня ночью я не просыпаюсь.
Сегодня дедушка включает другую передачу, нажимает на педаль газа и старый пикап переваливает на ту сторону. Коровы ждут, глядя на нас с тупым равнодушием. За ними лежит пруд, серо‑стального цвета и гладкий, как стекло.
Я так крепко сжимаю кулаки, что ладони мои кровоточат.
В пруду кто‑то есть.
Это человек.
Он плавает лицом вниз, раскинув руки в стороны, как распятый на кресте Иисус. И волосы у него тоже длинные, как у Иисуса. Я хочу крикнуть, но дедушка, похоже, не видит этого человека. Онемев от страха, я указываю на него пальцем. Дедушка щурится и качает головой.
– Проклятый дождь, – говорит он. – В дождь на острове никто не работает.
Грузовичок катится вниз по склону, дедушка показывает куда‑то вправо от нас. Призовой бык‑чемпион оседлал корову и двигается на ней яростными рывками. Пока дедушка смотрит на совокупляющихся животных, я оглядываюсь на пруд.
Человек больше не плавает лицом вниз. Он поднимается на ноги. Ладони у меня чешутся от дурного предчувствия. Мужчина стоит не в пруду, а на нем. Он стоит на его стеклянной поверхности, как будто на ледовом катке. Но ведь жара снаружи достигает почти ста градусов по Фаренгейту. Сердце у меня стучит так громко, что я слышу его даже сквозь рокот мотора.
Человек, стоящий на поверхности пруда, – мой отец.
Я узнаю его джинсы и рабочую рубашку. А под длинными волосами вижу его глубоко посаженные карие глаза. Я молча смотрю на него, а он идет по воде, протянув ко мне руки. Он хочет мне что‑то показать. Дедушка же буквально загипнотизирован быком, покрывающим корову. Я тяну его за рукав, но он никак не реагирует. Папа идет по воде, как Иисус в Библии, а дедушка не хочет на это посмотреть!
– Папа! – кричу я.
Люк Ферри кивает мне, но ничего не говорит. Приблизившись к берегу, он начинает расстегивать пуговицы на рубашке. Я вижу темные волосы у него на груди. Я хочу закрыть глаза, но не могу. Справа в груди у него отверстие, куда вошла пуля. На теле видны и другие шрамы, в том числе большой Y‑образный разрез оставшийся после вскрытия. Я в ужасе смотрю на него, а папа сует два пальца в рану от пули и начинает разрывать ее. Он хочет, чтобы я смотрела, но я не могу. Я закрываю глаза руками, но все‑таки подглядываю в щелочку между пальцами. Из раны что‑то сочится, только это не кровь. Это что‑то серое. Это все, что я вижу, и это все, что я хочу знать.
– Смотри, Китти Кэт, – приказывает он. – Я хочу, чтобы ты смотрела.
Но я не могу смотреть на это.
Когда он снова называет меня по имени, я закрываю глаза и кричу.
Глава тридцать седьмая
– Проснись! Это Майкл! Тебе снится кошмар!
Майкл Уэллс трясет меня за плечи, и глаза у него встревоженные.
– Кэт! Это всего лишь кошмар!
Я киваю, как бы понимая то, что он говорит, но перед глазами у меня все еще стоит отец, расстегивающий рубашку и засовывающий пальцы в рану на груди. Потом…
– Кэт!
Я моргаю, с трудом прихожу в себя, возвращаюсь к реальности и хватаю Майкла за руки. На нем футболка с надписью «Университет Северной Каролины» и клетчатые пижамные брюки.
– Я в порядке. Ты прав… это всего лишь кошмар.
Он с облегчением кивает, выпрямляется и смотрит на меня. Верхний свет ярко горит у него над головой, но за окном спальни темно.
– Хочешь поговорить об этом?
Я закрываю глаза.
– Кошмар тот же самый, что снился тебе раньше?
– Да. Грузовичок, остров… мой дед. Только на этот раз мы перевалили через вершину.
– И что ты увидела?
Я качаю головой.
– Чистой воды сумасшествие. Я громко кричала?
Он улыбается.
– Ты кричала, но я не спал. Я думал обо всем, что ты рассказала.
– В самом деле?
– Мне пришла в голову парочка идей, если тебе интересно.
Я сажусь на постели и опираюсь спиной об изголовье кровати.
– Они касаются убийств в Новом Орлеане или моего положения?
– Твоего положения. Мне ровным счетом ничего неизвестно об убийствах.
– Не чувствуй себя из‑за этого обделенным. О них никто ничего не знает.
– Кое‑что из того, что ты сказала, засело у меня в голове. Твои слова, что отец не был кормильцем в вашей семье. Я считал, что его скульптуры принесли вам кучу денег. Но если это не так, тогда главным добытчиком был твой дед.
– Совершенно верно.
– А из того, что ты рассказала о своем отце, я заключаю, что он не был властной натурой. Он не был даже сильной личностью. Он не пытался контролировать людей и управлять ими. Я прав?
– Да. Папе нужно было лишь собственное свободное пространство, свое место. Он практически не общался ни с кем, кроме меня. Ну и, разумеется, Луизы, женщины на острове.
– Я не очень хорошо знаю доктора Киркланда, но назвал бы его помешанным на контроле и управлении.
– О да. Он ведет себя как феодал.
Майкл задумчиво кивает.
– В общем, вот что мне кажется. Ты выросла с одной версией смерти отца. Эту версию тебе изложил дед. Это та же версия, которую он преподнес полиции в восемьдесят первом году. И вот сейчас, двадцать три года спустя, ты находишь следы старой крови в своей детской спальне. Ты решаешь разобраться с ними и не делаешь из этого тайны. Что же происходит? Твой дед моментально начинает вносить коррективы в историю, с которой ты выросла, свою изначальную историю. По его собственному признанию, он рассказал новую версию – предположительно истинную правду, – чтобы удержать тебя от дальнейшего расследования. В результате ты прекращаешь осмотр спальни. Но не прекращаешь интересоваться событиями той ночи. И когда ты решаешь пригласить профессионалов для осмотра спальни на предмет обнаружения новых улик, доктор Киркланд снова корректирует свою историю, и на этот раз правда столь ужасна и шокирующа, что никто – включая тебя – не хочет, чтобы она стала известна кому‑либо помимо членов семьи. Согласно этой версии он берет на себя ответственность за убийство твоего отца. Но он делает и еще кое‑что, Кэт. Он возлагает вину за твое растление на отца.
Голова у меня идет кругом. Одновременно возникает непреодолимое желание выпить.
– Продолжай.
– Ты действительно хочешь этого? Думаю, ты уже догадалась, к чему я клоню.
– Выкладывай, Майкл. И побыстрее.
– Единственным доказательством того, что отец насиловал тебя, являются слова деда. Если отбросить их, то какие еще свидетельства остаются? Слухи и сплетни о внебрачной любовной жизни твоего отца. Да возможная жестокость, проявленная во Вьетнаме.
Я с трудом проглатываю комок в горле и жду, чтобы Майкл продолжал.
– У тебя и в самом деле долгая история психологических симптомов и поведения, согласующихся с реакцией пациентов, пострадавших в прошлом от сексуальных домогательств и растления. Но у тебя нет прямых доказательств, кто растлевал тебя. Поэтому… я всего лишь задаю вопрос, Кэт. Почему ты веришь, что последняя версия «истинной правды» в изложении твоего деда более верна, нежели его предыдущие россказни?
– Потому что я чувствую, что это правда, – негромко отвечаю я. – Хотела бы, чтобы это было не так. К сожалению, это правда. У меня такое ощущение, как будто я все вижу собственными глазами. Двое мужчин дерутся над моей кроватью в темноте. Боюсь, что я видела это на самом деле.
– Может быть, дед действительно убил твоего отца, как он и говорит. Вот только по совсем иной причине, чем та, которую он назвал тебе. Почему ты безоговорочно принимаешь на веру то, что дед застал Люка в тот момент, когда он насиловал тебя? С таким же успехом все могло быть наоборот. Может быть, в роли насильника выступал как раз твой дед.
В горле у меня застрял горячий комок, который не дает вырваться наружу ни единому слову.
– Но…
– Я всего лишь стараюсь мыслить логически, – заявляет Майкл. – Ты замешана во всем, и тебе трудно рассуждать, не испытывая чувств и эмоций. Впрочем, не думаю, что кто‑нибудь другой на твоем месте оказался бы способен на это.
– Я признаю это, о'кей? Я не хочу верить в то, что отец растлевал меня. Я отчаянно стараюсь обрести надежду, что он не делал этого. Но сама мысль о том, что это делал дедушка, кажется мне невероятной. Для этого городка он образец морали и нравственности. Знаменит тем, что хранил верность своей супруге.
– Ты льешь воду на мою мельницу. Киркланду не нужны были интрижки на стороне, поскольку свои тайные желания он удовлетворял дома. Насильники и растлители малолетних часто выглядят образцами добродетели в глазах общественности. Особенно в состоятельных семействах. Мне приходилось самому видеть такое на практике.
– Почему тебе это вообще пришло в голову, Майкл? Это все из‑за того, о чем я рассказала сегодня ночью?
– Если честно, то нет. Я слышу о твоем деде всю свою жизнь. И не могу сказать, что мне нравится то, что я слышу. Все хотят зарабатывать деньги, но говорят, что Киркланд жил ради денег. По общему мнению, он женился на твоей бабушке только ради ее денег и общественного положения.
– Такие разговоры всегда ходят, когда бедный юноша женится на богатой наследнице. А дедушка удвоил состояние семьи путем умелого управления им. В особенности нефтью.
Я вижу, что Майкл сопоставляет мои слова с собственными убеждениями. Затем он нейтральным голосом произносит:
– Старые доктора говорят, что в свое время он выполнял массу сомнительных процедур.
– Сомнительных в каком смысле?
Я слышу по собственному тону, что встала на защиту деда.
– В смысле ненужных. Например, удалил слишком много аппендиксов, которые оказались нормальными. Диагностическая хирургия при болях в животе. Они говорят, что он, не колеблясь, удалял у любого пациента желчный пузырь с малейшим подозрением на камни в нем. Масса гистерэктомий[22]при диагностировании фибромиомы… Собственно говоря, одну из подобных операций он сделал моей матери. Вспомни, это были пятидесятые и шестидесятые годы. В те времена хирург мог делать практически все, что хотел. Тем не менее твоего деда вызывали на заседание комитета по хирургической этике.
– Откуда ты узнал все это?
– Вчера вечером я разговаривал с Томом Кейджем. Именно по этой причине он перестал направлять пациентов к Киркланду.
– Доктор Кейдж говорил что‑нибудь о моем отце?
– Да. Очевидно, Люк много рассказывал ему о том, что ему пришлось пережить на войне. Том служил в Корее, так что твой отец наверняка полагал его более благодарным слушателем, нежели остальных.
– И что он ему рассказывал?
– Том не стал углубляться в подробности. Но он сказал, что считает твоего отца хорошим солдатом и добрым человеком. Собственно говоря, это и натолкнуло меня на размышления. Если Том Кейдж считал твоего отца хорошим малым, трудно представить его в роли растлителя собственной дочери. Я не говорю, что он не мог им быть. Доктор Кейдж мог смотреть на твоего отца, видеть перед собой ветерана с кучей проблем и закрывать глаза на прочие его недостатки. Но Том хочет, чтобы ты пришла к нему. Думаю, тебе следует выслушать то, что он может рассказать.
– Я и сама хочу. Господи, если бы сейчас было утро! Мне совершенно не хочется спать.
– Тебе осталось недолго ждать. – Майкл протягивает руку и выключает верхний свет. Через пару секунд окно спальни из черного превращается в синее. – Ты проспала шесть часов.
Светает. Я не верю своим глазам.
– Кэт, есть еще кое‑что, о чем, думаю, я должен рассказать тебе.
– Что?
– Твой дед может говорить правду о том, что именно отец растлевал тебя, но лгать о том, что это он убил его.
– Что ты имеешь в виду?
– Есть и другие кандидаты на роль человека, который нажал на курок.
По какой‑то причине мне требуется некоторое время, чтобы понять, на что намекает Майкл. Наконец я соображаю.
– Моя мать? – шепчу я.
Он кивает.
– Это легко представить. В течение нескольких лет она отрицает саму возможность растления, но однажды ночью сама становится тому свидетельницей. Может быть, она была пьяна или накачалась наркотиками по рецептам. Они ссорятся, она хватает ружье, висящее над камином, и убивает его.
– Притом что я нахожусь в комнате?
– Мы не знаем, была ты там или нет. Впоследствии твой дед переносит тело Люка в розовый сад и выдумывает историю о грабителе, чтобы защитить свою дочь. Если хочешь знать мое мнение, то при таком сценарии твой дед герой.
– Кто еще мог сделать это? Пирли?
– Конечно. По тем же самым причинам психологического порядка, что и твоя мать. Годы отрицания – или, быть может годы сознательного сокрытия правды, – но в конце концов она ломается и убивает его. Твой дед мог перенести тело Люка в розовый сад, чтобы защитить служанку, которая работала на его семью в течение пятидесяти лет. Она же была нянькой, то есть той, кто заботился о тебе в первую очередь.
– Ты прав. Боже, теперь я понимаю, почему все буквально сходили с ума, стоило мне только заговорить о проведении судебно‑медицинской экспертизы в спальне. Кто знает, какие еще улики и доказательства обнаружила бы бригада экспертов.
Майкл смотрит на меня так, словно ему есть еще что сказать, но некоторое время хранит молчание. Наконец он говорит:
– Я подумал, что тебе следовало бы поразмыслить над тем, что еще можно обнаружить, прежде чем ты отправишься в крестовый поход за правдой. Как уже сказала Пирли… некоторые вещи лучше не знать.
– Нет. Я должна знать.
– И правда сделает тебя свободной?
– Именно это сказал мне вчера вечером доктор Малик.
Майкл качает головой.
– Я бы не рискнул использовать Малика в качестве ориентира или гида. И не забывай, что все эти рассказы имеют смысл только в том случае, если насильником был твой отец. А если тебя растлевал дед, то это отец застал его на месте преступления. И Киркланд убил Люка, чтобы заставить молчать. Других вариантов нет.
Внезапно я чувствую, что мне не помешали бы еще часов десять сна.
– Понятия не имею, что делать дальше.
– Ты должна выяснить, кто насиловал тебя. Прости за грубость, но я бы поставил на деда.
Что‑то в тоне Майкла раздражает меня.
– Ты уже высказал свою точку зрения, о'кей? Не детективу‑любителю решать такую проблему. Ты говоришь, что мой дед любил деньги и проводил ненужные хирургические операции, чтобы получить их. Согласна, это неэтично, но какое отношение имеет жадность к растлению детей? Луиза Батлер рассказала о том, как дедушка забил лошадь до смерти. Я его ненавижу за такое, но разве это доказывает, что он стал растлителем несовершеннолетних? Гитлер любил животных. А ты знаешь, что мой отец убивал людей?
– Во время войны, – негромко замечает Майкл.
– Да, но его подразделение совершало военные преступления, включая изнасилование. А он занимался на острове сексом с шестнадцатилетней девчонкой. Но это все косвенные улики. А мне нужны прямые доказательства.
– Как насчет твоей спальни? Это источник и первопричина всего происходящего.
– Она не может рассказать того, что я хочу знать. Предположим, я найду дедушкину кровь и папину тоже. Она не сможет подтвердить ни одну, ни другую версию.
– А если там есть что‑либо помимо крови?
Его слова заставляют меня умолкнуть.
– Сперма, например?
Майкл кивает.
– Разве в этом случае сперма не станет решающим доказательством?
– Если мы сможем спустя столько лет получить жизнеспособные образцы ДНК, то да. Но сперма, в отличие от крови, не обладает жизнеспособностью и сохранностью последней.
– Но все равно это возможно. Кровать та же самая, в которой ты спала маленькой?
По коже пробегает неприятный холодок, когда я вспоминаю разговор с матерью после своего первого приезда в Натчес.
– Нет. Маме пришлось избавиться от матраса из‑за пятен мочи. Она сказала, что маленькой я часто мочилась в постель. Но я этого не помню.
– Энурез, недержание мочи, – бормочет Майкл. – Это заболевание давно связывают с сексуальным насилием. Иногда это крик о помощи. – Он опускается на край постели. – И у тебя не осталось никаких воспоминаний о домогательствах?
Из горла у меня вырывается истерический смех.
– Какое это имеет значение? Доктор Малик предположил, что я страдаю множественным расщеплением личности. Полагаю, что так думает и Кайзер. Ради всего святого, мы же говорим о множественных личностях! То, что я думаю, что знаю, может не соответствовать действительности. А подлинная правда, возможно, сокрыта в таких местах в моей голове, куда мне даже нет доступа, – в качестве самой себя, по крайней мере.
Майкл качает головой. В его глазах проскальзывает нечто похожее на жалость.
– Так вот как ты себя чувствуешь… Что, существуют участки мозга, к которым у тебя нет доступа?
– Иногда. Собственно, это не другие места и не скрытые личности. Да, у меня бывают провалы в памяти. Да, существуют отрезки времени, в течение которых я не помню, что делала. Но я уверена, что это всего лишь пьянство, а не множественное расщепление личности. Это больше похоже на глубину, понимаешь? Я чувствую, что правда похоронена у меня в голове, но, черт возьми, слишком глубоко. Совсем как в свободном нырянии. Пять сотен футов – это Святой Грааль для женщины. Я отчаянно хочу опуститься глубоко. Но с таким же успехом это может быть и Марианская впадина. Я просто не смогу настолько долго задержать дыхание, не смогу нырнуть так глубоко. Мои истинные воспоминания живут на четырехстах футах, а я недостаточно сильна, чтобы опуститься туда.
– Это не вопрос силы, – говорит Майкл. – Когда ты впервые заговорила со мной о подавленных воспоминаниях, я не придал этому особого значения. Но чем больше я читаю об этом в Интернете, тем больше мне нравится эта идея. Существуют многочисленные доказательства того, что во время тяжелой травмы информация кодируется совершенно иным, чем в другое время, способом. У людей с тяжелой степенью «вьетнамского синдрома» обнаружены физиологические изменения в мозжечковых миндалинах. Совершенно очевидно, что во время травмы такого рода нейротрансмиттеры сошли с ума и воспоминания распихивались по черным дырам и закоулкам. Они проявляют себя только в случае, если человек оказывается в ситуации, аналогичной той, во время которой получил травму. Скажем, когда дети, испытавшие сексуальные домогательства, став взрослыми, занимаются сексом. Или когда ветераны войны проходят мимо машины, у которой громко стреляет глушитель, или над головами у них слишком низко пролетает вертолет теле‑ или радиокомпании. Эти триггеры вызывают к жизни эмоции, которые человек испытывал во время травмы, но необязательно сами воспоминания. Это и есть так называемая «память тела». Собственно говоря, все это чертовски интересно.
– Я совершенно точно испытывала нечто подобное. Особенно во время занятий сексом.
– О чем был твой сегодняшний кошмар?
Я зажмуриваюсь, и перед глазами всплывает видение, похоже, навсегда запечатлевшееся у меня в голове. Я пересказываю, как мне снился грузовичок, пруд и отец, идущий по воде.
Майкл качает головой.
– Я не специалист по толкованию снов, но хождение по водам – это явно образ Христа. А доктор Гольдман занимается интерпретацией подобных вещей?
– Иногда. Я устала от разговоров обо всем этом, Майкл. Я хочу сделать что‑нибудь.
– Я понимаю. Прости меня за любительские детективные изыскания, но…
– Это я должна просить у тебя прощения. На самом деле я вся на нервах. Я потихоньку схожу с ума.
– Еще пара вопросов.
– Давай, только побыстрее.
– Что ты знаешь о детстве своего отца?
– Они жили в сельской местности. Он вырос в Крэнфилде. Его отец был сварщиком и погиб при аварии на нефтяной вышке в Мексиканском заливе. По‑моему, папе было девять лет, когда это случилось. Какое‑то время мать воспитывала его одна, но когда ему исполнилось одиннадцать, она умерла от рака легких. Его взял к себе дядя.
– В том доме были другие дети?
Теперь я поняла, к чему он ведет.
– Я думаю, да.
– У него были братья или сестры, когда он жил с родителями?
– Два старших брата. Их забрали другие родственники, и братья почти не поддерживали отношений.
– Тебе известно что‑нибудь о детстве твоего деда?
Я качаю головой.
– Только то, что превратилось в легенду. Его родители погибли, когда везли его на крещение. Лобовое столкновение с грузовиком. Дедушку выбросило из машины, и он приземлился на поросший клевером склон. Не получив ни царапины.
– Ты шутишь.
– Он уверяет, что мать успела понять, что должно произойти, и выбросила его из окна до того, как они врезались в грузовик. Но все это дерьмо собачье!
– И кто же его воспитал?
– Его дед. В восточном Техасе.
– И бабушка?
Я отрицательно качаю головой.
– Дед был вдовцом.
Майкл задумчиво кивает.
– В том доме были еще дети?
– Еще девочка, по‑моему. Она приходилась теткой моему деду, хотя была ненамного старше его.
– А с ней что сталось?
– Не знаю. Она умерла, когда я была маленькой.
Майкл некоторое время сидит молча.
– После смерти Люка твоя мать больше не выходила замуж?
– Нет.
– А почему? Сколько ей было лет? Тридцать?
– Двадцать девять. Она встречалась с кем‑то, но претенденты оказались недостаточно хороши.
– Кто так посчитал? Она? Ты? Или дед?
– Скорее всего, дедушка. Он наводил страх на любого мужчину в городке.
– А что ты можешь сказать о своей тете? Ты говорила, она страдает биполярным расстройством?
– Тяжелым маниакально‑депрессивным психозом. Полный набор. Алкоголизм, обвинения в кражах в магазинах, беспорядочные сексуальные связи, три неудавшихся замужества. Словом, подходящий идеал для подражания.
– Все это может быть симптомами сексуального насилия в прошлом.
– Могло быть, – натянуто соглашаюсь я. – Но биполярность всегда имеет в своем составе генетическую компоненту. Предположительно, отец моего деда страдал биполярным расстройством – тот, который погиб в автокатастрофе. А я страдаю циклотимией. Так что все это можно объяснить нашими генами. А не сексуальным насилием.