Описывая "крайности социологизирования" в общественных науках 20-х годов, A.3. Манфред приводит в пример одного литературоведа, который "связывал романтический пессимизм героев поэзии Лермонтова с падением цен на зерно на европейском рынке"[84]. Однако, в сравнении с концепцией работы Н.М. Лукина "Максимилиан Робеспьер", рассуждения этого литературоведа смотрятся всё же несколько более убедительно, ибо, в конце концов, он говорит о двух вполне достоверных фактах, которые сами по себе в дополнительных доказательствах не нуждаются: с одной стороны, романтический пессимизм героев Лермонтова, с другой – падение цен на зерно. Сомнение вызывает лишь произвольная констатация причинно-следственной связи между этими фактами.
В отличие же от указанного литературоведа, Н.М. Лукин оперирует не фактами, а некими абстрактными категориями ("мелкая буржуазия", "сельская демократия" и т.д.), связь которых с социальной реальностью отнюдь не очевидна и сама по себе ещё нуждается в доказательстве. Тем не менее поверх одной абстракции выстраивается другая – столь же аксиоматическое утверждение о детерминации действий лиц и "партий", участвовавших в Революции, некими "интересами" вышеупомянутых умозрительных сущностей, поверить в реальность которых читателю и так уже предложили на слово.
Как видим, эта работа Н.M. Лукина выстроена по той же самой схеме, что и "Падение Жиронды": изначально задается жесткая теоретическая конструкция, наполняемая затем фактическим материалом. По сути, это практически та же самая конструкция, которую Н.М. Лукин использовал и в своём дипломном сочинении. Только если там она применялась для интерпретации лишь одного из эпизодов Революции, то теперь экстраполирована на революционный период в целом. Причем некоторые её элементы перенесены из одной работы в другую практически в неизменном виде. Это, в частности, относится к упоминавшейся выше трактовке конфликта между жирондистами и монтаньярами как классового противостояния крупной и мелкой буржуазии. А чтобы объяснить, почему жирондистов больше поддерживала провинция, а монтаньяров – Париж, Н.М. Лукин опять аксиоматически формулирует свой прежний тезис: Париж в конце XVIII в. – "типичный мелкобуржуазный город"[85]; напротив, "крупные предприниматели и оптовые торговцы" – "внушительная социальная сила преимущественно в крупных провинциальных центрах"[86]. Автор, похоже, не замечает, что его тезис о "мелкобуржуазности" столицы Франции довольно слабо согласуется с теми фактами, которые он сам же приводит, видимо, по работам других историков:
|
"Ее [буржуазии] золотую верхушку составляли банкиры, снабжавшие правительство деньгами, откупщики налогов, пайщики привилегированных торговых компаний... Вся эта масса государственных кредиторов, чтобы быть в курсе всех перемен в политике, жила постоянно в Париже".
"За последние годы перед революцией в Париже и других больших городах наблюдалась настоящая строительная горячка: целые кварталы с тесными кривыми уличками заменялись прямыми широкими проспектами с большими домами, принадлежавшими преимущественно буржуазии... Возник богатый слой домовладельческой буржуазии, почти отвоевавшей Париж у знати и духовенства"[87].
|
Следуя априорно заданной схеме объяснения Революции, автор "Максимилиана Робеспьера" не придает большого значения не только логической согласованности приводимых им сведений, но и хронологии изложения. В ряде случаев он даже допускает хронологические инверсии, трактуя более поздние события как причину более ранних. Так, сентябрьскую резню в тюрьмах 1792 г. он интерпретирует как стихийный ответ парижан на... "контрреволюционное восстание в Вандее"[88], которое, в действительности, началось лишь в марте 1793 г. А вот как описывается история разрыва между Дантоном и Робеспьером:
"...K концу 1793 г. республиканские войска стали одерживать крупные успехи над армиями коалиции; удалось разгромить и важнейшие очаги контрреволюции внутри страны. Дантонистам казалось, что при таких условиях революцию можно считать законченной, что пора перейти от диктатуры мелкой буржуазии и системы террора к нормальным конституционным порядкам... В отрицании необходимости дальнейшего террора Дантон решительно разошелся с Робеспьером. Разрыв с якобинцами означал устранение от власти: Дантон, до сих пор самый влиятельный член правительства, не был избран во второй Комитет общественного спасения (10 июля 1793 г.) "[89].
Подобные противоречия в изложении событий и в хронологии – а перечень их не ограничивается перечисленными выше – нельзя, на мой взгляд, объяснить якобы незнанием автором фактического материала. Речь ведь здесь идет не о расхождениях, например, между его выводами и данными источников, а о внутренних противоречиях работы – противоречиях между разными частями единого текста, когда одна из них опровергает другую. Думаю, это скорее свидетельствует о том малом значении, которое для автора имеет сам фактический материал. На первом месте для него стоит теоретическая схема интерпретации событий, и никакие факты, даже если они в неё не вписываются, не могут заставить его что-либо в ней изменить.
|
Бот почему, несмотря на привлечение Н.М. Лукиным при написании "Максимилиана Робеспьера" определенного круга источников, эта книга мало похожа на научное исследование, её жанр можно определить как историко-публицистический. Созданная в годы гражданской войны, она имела целью, с одной стороны, познакомить широкие круги читателей с французским революционным прецедентом, к которому большевистская пропаганда активно обращалась для исторической легитимации советской власти, с другой – популяризировала марксистскую интерпретацию истории, которая должна была доказать неизбежность и объективную закономерность победы большевиков.
О подобном характере книги Н.М. Лукина свидетельствуют и присутствующие в ней многочисленные анахронизмы, которые должны были убедить читателей в сходстве французских событий конца XVIII в. с реалиями российской революции. В предыдущей главе мы уже видели, как аналогичный метод использовался русской публицистикой времен революции 1905-1907 гг. Тем же путем шел и автор "Максимилиана Робеспьера". Правые депутаты Национального собрания превратились под его пером во "французских черносотенцев" и "сторонников неограниченного самодержавия", неприсягнувшие священники – в "черносотенных попов", Эбер – в "анархиста-индивидуалиста"[90]. Франция во время революции, оказывается, "сбросила иго самодержавия"[91], а "в департаменте Жиронды буржуазия сорганизовала войско из белогвардейцев"[92], Во французской деревне XVIII в. разворачивался конфликт между "кулаками" и "бедняками"[93], причем "кулацкие элементы" активно сопротивлялись продовольственной "разверстке"[94].
Тем не менее, несмотря на столь ярко выраженный публицистический характер, книга "Максимилиан Робеспьер" оказала большое влияние на развитие советской историографии, став первой после 1917 г. обобщающей работой отечественного автора о Французской революции. Именно по этому сочинению молодые советские историки усваивали в 20-е и 30-е годы основы марксистско-ленинской интерпретации французских событий конца XVIII в.
И всё же главным вкладом Н.М. Лукина в изучение Французской революции XVIII в. специалисты по данной теме считают не эту книгу о Робеспьере, а две статьи об аграрной политике Конвента, увидевшие свет в 1930 г.[95] Даже спустя более полувека после их появления известный отечественный историк-франковед А.В. Адо отмечал: "До сих пор они остаются лучшим общим исследованием этой важной проблемы"[96].
Думаю, указанные статьи столь долго сохраняли свою научную актуальность во многом потому, что в основу их легли материалы французских архивов, собранные Н.М. Лукиным в ходе научной командировки 1928 г. Если для историков "русской школы" продолжительные поездки во Францию для работы в архивах были до 1917 г. нормой профессиональной жизни, то советские франковеды получили возможность побывать в изучаемой стране лишь в конце 20-х годов. Да и то чуть приоткрывшаяся калитка в "железном занавесе" вскоре захлопнулась почти на тридцать лет. Впрочем, и после того, как "оттепель" привела к возобновлению зарубежных командировок, они оставались уделом лишь немногих избранных. И такая ситуация сохранялась практически до самого конца советской власти. Ещё относительно недавно, на заседании "круглого стола" 1988 г., ставшего важнейшей вехой на пути становления современной российской историографии Французской революции, один из представителей старшего поколения исследователей грустно констатировал: "Французские архивы нам недоступны и ещё долго будут недоступны"[97]. К счастью, он ошибся, но его реплика позволяет понять, почему число работ, написанных советскими историками на основе французских архивных материалов, можно пересчитать буквально по пальцам. Неудивительно, что такие исследования привлекали к себе повышенное внимание коллег и ценились ими особенно высоко.
Но даже если абстрагироваться от всех привходящих моментов и оценивать "аграрные" статьи Н.М. Лукина только по научным критериям, нельзя не заметить, что они, и в самом деле, разительно отличаются в лучшую сторону от написанного им ранее. Конечно, и к ним можно предъявить определенные претензии. Так, далеко не бесспорна примененная автором "методология примеров"[98], когда на основе трех-четырех частных фактов, относившихся к той или иной коммуне, реже к тому или иному департаменту, делались выводы о ситуации во Франции в целом. Не безупречен и научный аппарат этих статей: часть ссылок на архивные фонды практически не несет смысловой нагрузки, выполняя чисто "декоративную" функцию. Например, говоря о недостатке в 1793 г. рабочих рук в департаменте Нор, Н.М. Лукин ссылается не на конкретные документы, а сразу на 20 (!) картонов Национального архива[99]. Учитывая, что в каждом из таких картонов обычно содержится по нескольку десятков, а то и сотен единиц хранения, подобная ссылка имеет более чем относительную информативную ценность. Однако все эти частные недостатки "аграрных статей" Н.М. Лукина во многом компенсируются их главным достоинством – обильной насыщенностью фактическим материалом, который позволяет читателю получить довольно яркое впечатление о многих реалиях жизни французской деревни периода Революции.
Опыт работы с первоисточниками побудил автора, в частности, к расширению диапазона используемой терминологии. Если в своих предшествующих работах Н.М. Лукин, касаясь аграрных отношений, обозначал сельских производителей собирательным понятием "крестьянство" – понятием абстрактным и в официальных документах XVIII в. практически не применявшимся, то в указанных статьях он уже использует термины, которыми современники на деле обозначали различные категории земледельцев: fermers, laboureurs, culivateurs, manouvriers, journaliers и т.д. Подобная диверсификация понятийного аппарата, так же, как и широкое привлечение источников, позволяют автору нарисовать гораздо более многогранную, насыщенную характерными деталями, более объемную картину жизни французской деревни революционной эпохи, нежели та, что была представлена, к примеру, в "Максимилиане Робеспьере".
Однако если воссоздание такой картины, несомненно, можно оценить как важное достоинство "аграрных" статей Н.М. Лукина, то, увы, того же нельзя сказать об её интерпретации автором. Более того, при внимательном прочтении указанных работ складывается впечатление, что описание фактов и их объяснение находятся в совершенно разных плоскостях, существуют независимо друг от друга. А все потому, что и здесь, как и в более ранних трудах, Н.М. Лукин в своих рассуждениях идёт не от фактов, а от заранее заданной теоретической схемы. И так же, как и там, факты сопротивляются ей, ну а поскольку на сей раз они представлены в гораздо большем объеме, это сопротивление особенно бросается в глаза. Впрочем, обо всем по порядку.
"Аграрные" статьи Н.М. Лукина предваряются ремаркой о том, что они являются частью готовящейся автором работы "Крестьянство и продовольственная политика революционного правительства"[100]. Выбор этой темы, думаю, был обусловлен не только научными соображениями. После того, как в 1927 г. XV съезд ВКП(б) провозгласил курс на коллективизацию сельского хозяйства, вопросы аграрной политики приобрели приоритетное значение для коммунистического режима. Политико-правовые меры в аграрной сфере сопровождались мощной пропагандистской кампанией. Ну а поскольку исторический опыт Французской революции традиционно служил для большевистской пропаганды неисчерпаемым источником аргументации в пользу самых разных поворотов политики, логично предположить, что, помимо чисто научных мотивов, такой закаленный "боец идееологического фронта", как Н.М. Лукин, в немалой степени руководствовался при выборе темы исследования и её политической актуальностью. Во всяком случае, именно на эту мысль наводит предложенная им схема объяснения событий во французской деревне периода Революции.
Казалось бы, что может быть общего между коллективизацией в СССР и аграрной политикой Конвента? Действительно, почти ничего. Однако ссылки большевистской пропаганды на опыт Французской революции отличались известной гибкостью: его упоминали как в положительном, так и в отрицательном контексте. Сходство в определенных аспектах между якобинской политикой и политикой большевиков использовалось для легитимации последней. Напротив, для оправдания действий, не имевших прецедента во Французской революции, провозглашалось, что якобинцы потому, в конечном счете, и потерпели поражение, что не поступили в данном отношении так, как теперь поступают большевики. Именно такое "негативное цитирование" якобинского опыта и составляло идеологическую сверхзадачу "аграрных" статей Н.М. Лукина. С 1917 г. лейтмотивом политики большевиков по отношению к крестьянству, при всех её поворотах, неизменно оставалась "опора на бедняка", и Н.М. Лукин постарался доказать, что "одной из важнейших предпосылок" падения якобинцев как раз и оказалась их неспособность заручиться поддержкой "деревенских пролетариев и полупролетариев". С этой изначально заданной идеологической схемой автор статей подошел к интерпретации фактов, почерпнутых из источников.
Любое сопоставление двух объектов или явлений, пусть даже подразумеваемое, предполагает наличие некой общей системы координат, в рамках которой только и возможно такое сравнение. Стремясь задать подобную систему координат, Н.М. Лукин применил к французской деревне XVIII в. принятое в Советской России деление крестьян на "сельскую буржуазию" (кулаки), "мелкую буржуазию" (середняки) и "сельский пролетариат" (бедняки). Но в источниках, на которые он опирался, таких понятий нет. Там представлена, как уже выше сказано, совершенно иная, гораздо более сложная и более дробная "сетка" категорий сельского населения. Тем не менее Н.М. Лукин чисто механически наложил марксистскую социологическую схему на те реалии, о которых повествуют источники, и просто разделил различные, исторически существовавшие категории сельского населения Франции по трём указанным классам: в "сельскую буржуазию" у него попадали: cultivateurs aisés, riches propriétaires, gros fermiers, propriétaires en gros; в "среднее крестьянство" – cultivateurs, laboureurs, pauvres fermiers; в "пролетарии и полупролетарии" – petits cultivateurs, ménagers [101].
Однако уже на этом, начальном уровне интерпретации – уровне терминологии – между фактическим материалом источников и априорно заданной социологической схемой возникают серьезные противоречия. При всей расплывчатости русских понятий "кулак", "середняк" и "бедняк", дававшей, например, представителям советской власти на местах широкие возможности для произвола при определении кандидатов на "раскулачивание", эти термины всё же имели общую основу, ибо соотносились с имущественным положением обозначаемых ими лиц. Во Франции Старого порядка не было столь же устойчивых и повсеместно принятых понятий, которые делили бы различные категории сельского населения по имущественному признаку. Помимо размера собственности, огромное, а нередко даже большее, значение имел также правовой статус земли, находившейся во владении земледельца, и его личный правовой статус. Ну а поскольку тот и другой в каждом конкретном случае во многом определялись кутюмами – действовавшими в данной местности нормами обычного права, которые от провинции к провинции достаточно широко варьировались, соответственно варьировалась и правовая терминология, употребляемая в разных областях для обозначения разных категорий сельского населения. Добавим сюда так же местную специфику словоупотребления, обусловленную широким распространением во Франции различных диалектов, когда одинаковые явления могли в разных областях называться по-разному и, наоборот, когда, казалось бы, общий термин мог в разных областях иметь разные смысловые нюансы. И хотя Революция взяла решительный курс на унификацию и права, и языка, эта терминологическая мозаика существовала в источниках, особенно локального происхождения, на протяжении всего революционного периода и даже позднее.
Характерно, что для каждой из трех классовых "ячеек" своей социологической схемы Н.М. Лукин взял сразу несколько французских эквивалентов. Однако даже их оказалось недостаточно, чтобы исчерпать все терминологическое богатство источников, и к каждому из "классов" автор по мере обращения к тем или иным источникам добавляет все новые категории населения, обозначаемые специфическими французскими терминами. Особенно много таких категорий попало в разряд "сельского пролетариата": «...Парцельное крестьянство (petits cultivateurs, ménagers) вынуждено было пополнять бюджет продажей своей рабочей силы в чужом хозяйстве. Именно оно поставляло главные кадры всякого рода деревенских поденщиков (journaliers, manouvriers), нанимавшихся в разгар полевых работ (moissoneurs, faucheurs, batteurs). Отсюда ещё один характерный термин, применявшийся к этой группе, – "рабочие-собственники" (manoavriers-propriétaires) ». Помимо поденщиков, Н.М. Лукин отнес к сельскому пролетариату также "батраков" – domestiques, valets [102].
К сожалению, Н.М. Лукин практически никак не комментирует ни критерии, по которым указанные категории населения попали в ту или иную классовую "ячейку", ни соотношение между ними внутри каждой из "ячеек": что, например, общего у "земледельца" (cultivateur) и "пахаря" (laboureur) и в чем различия между ними? Между тем, эти критерии далеко не столь очевидны, чтобы можно было поверить автору на слово относительно правомерности подобной классификации. Возьмем, например, класс "сельской буржуазии". Судя по всему, решающее значение для того, чтобы отнести к нему ту или иную социальную группу, упомянутую в источниках, Н.М. Лукин придавал наличию в обозначающем её словосочетании прилагательных "зажиточный" (aisé), "богатый" (riche), "крупный" (gros). Оставляя за рамками вопрос об относительности подобных определений (представления о "зажиточности", к примеру, в областях "крупной культуры" и "мелкой культуры" могли существенно разниться)[103], заметим, что решающее значение для идентификации социального и правового статуса указанных категорий здесь имеют всё же обозначающие их существительные: "собственник" (propriétaire) или "арендатор" (fermier). А разница между этими правовыми состояниями была слишком велика[104], чтобы их автоматически можно было объединять под общей рубрикой, исходя лишь из общего определения "богатый". К тому же, слово fermier далеко не всегда означало собственно "фермера", а имело гораздо более широкий смысл арендатора вообще: при Старом порядке так, например, называли и откупщиков, то есть людей, берущих "в аренду" сбор налогов.
Кстати, учитывая широкий диапазон значений термина fermier, совершенно не понятны критерии причисления категории "бедных арендаторов" (pauvres fermiers) к "среднему крестьянству". В принципе под это понятие вполне мог попадать и крестьянин, не имеющий земельной собственности и арендующий под огород клочок соседских угодий, то есть скорее "бедняк", чем "середняк".
Не выглядит бесспорным и однозначное причисление "пахарей" (labotireurs) к "среднему крестьянству". Это весьма распространенное во Франции XVIII в. наименование тоже имело достаточно широкий диапазон значений, который отнюдь не сводился к смыслу русского термина "середняк". "Пахарями" могли, в частности, называть земледельцев в широком смысле слова, без какой-либо привязки к их имущественному статусу. Кстати, именно в таком значении термин laboureur употреблен в одном из документов, процитированных по-французски Н.М. Лукиным: там этим словом называют сельскохозяйственных рабочих, то есть, по классификации нашего автора, не "середняков", а "сельских пролетариев"[105].
Все то же самое можно сказать и о категории "земледельцев" (cultivateurs), также отнесенной Н.М. Лукиным к "среднему крестьянству". Применение этого термина было достаточно широким, и, как показывает сам автор, словом cultivateur в источниках порою называют крестьянина, "у которого нет ни лошадей, ни плуга" и который работает на поле соседа за право пользования его плугом[106].
Вызывает вопросы и наполнение Н.М. Лукиным последней из упомянутых им классовых ячеек. Здесь также к одному "классу" оказываются отнесены социальные категории, имеющие совершенно разный правовой статус: пусть хоть и мелкие, но собственники (manoeuvriers-propriétaires) и "слуги" (именно такой перевод точнее, чем "батраки", передает смысл понятий domestiques и valets). Если первые обладали всей полнотой гражданских прав, то вторые, напротив, и в революционной Франции были в правах существенно ограничены: в частности, закон о выборах Национального Конвента особо оговаривал, что "слуги" к таковым не допускаются.
Иными словами, даже в первом приближении, только на уровне терминов, можно видеть, насколько соответствовавшие им исторические реалии были сложнее и многограннее той жесткой социологической схемы, с помощью которой Н.М. Лукин пытался их интерпретировать. Причем, в своих рассуждениях он шел, прежде всего, от схемы, волевым порядком втискивая в её жесткие рамки весь фактический материал без какого-либо дополнительного обоснования.
Столь же свободным было и его обращение с хронологией. Чтобы наглядно продемонстрировать это читателю, я попробую представить основную линию рассуждений автора статьи "Революционное правительство и сельскохозяйственные рабочие" в виде серии последовательных тезисов, размещенных в левой половине страницы. Напротив них, справа, я приведу в хронологической последовательности датировку[107] документов, на которые соответственно ссылается Н.М. Лукин в подтверждение каждого из этих тезисов.
1. Дефицит рабочих рук в деревне привел к резкому росту заработной платы сельскохозяйственных рабочих, значительно опережавшему рост цен на хлеб, что вызывало недовольство работодателей – зажиточных крестьян[108]. | 5 октября 1793 г. 17 января 1794 г. 22 января 1794 г. 18 мая 1794 г. 9 июля 1794 г. 2 декабря 1794 г. 12 января 1795 г. |
2. "Мелкобуржуазное революционное правительство неуклонно поддерживало" зажиточных крестьян, "широко практикуя реквизицию рабочей силы в деревне, развертывая антирабочую политику таксации заработной платы и сурово карая уклонение от реквизиций и малейшие попытки сельскохозяйственных рабочих добиться повышения заработной платы путем забастовок"[109]. | 11 сентября 1793 г. 16 сентября 1793 г. 29 сентября 1793 г. 21 октября 1793 г. 30 мая 1794 г. 6 июня 1794 г. 17 июня 1794 г. 8 июля 1794 г. 20 июля 1794 г. 4 сентября 1794 г. 8 сентября 1794 г. |
3. Сельскохозяйственные рабочие выражали недовольство подобными действиями правительства и оказывали им посильное сопротивление, прибегая к саботажу и стачкам[110]. | 21 октября 1793 г. 26 мая 1794 г. 18 июня 1794 г. 23 июня 1794 г. 29 июня 1794 г. 11 июля 1794 г. 21 июля 1794 г. 19 августа 1794 г. 24 августа 1794 г. 4 сентября 1794 г. 8 сентября 1794 г. |
4. Местные власти в случаях таких конфликтов обычно "оказывались на стороне нанимателей"[111]. | 22 декабря 1793 г. 8 мая 1794 г. 18 мая 1794 г. 1 июня 1794 г. 1 июля 1794 г. Июнь-август 1794 г. |
И в завершение следует вывод:
"Суровое рабочее законодательство и его применение на местах, продиктованные интересами сельских хозяев, означали энергичное вмешательство властей в острую классовую борьбу, происходившую на грани жестокого продовольственного кризиса 1793-1794 гг., между сельскохозяйственными рабочими и их нанимателями (...) В общем антирабочая политика революционного правительства лишила его симпатий тех деревенских слоев, на которые оно могло бы опираться в борьбе против единого фронта всех крестьян-собственников, создавшегося во французской деревне в результате применения системы реквизиций и твердых цен на хлеб. Тем самым создалась одна из важнейших предпосылок термидорианской реакции"[112].
Если принять последовательность рассуждений автора, которые я в тезисном виде изложил в левой части страницы, данный вывод выглядит вполне логичным и в целом сомнений не вызывающим. Однако если внимательно присмотреться к датировке документов, привлеченных для его обоснования, сомнения всё же возникают. Термидорианский переворот, положивший начало "термидорианской реакции", произошел, как известно, 27 июля 1794 г. Автор же статьи, говоря о вызревании его "предпосылок", неоднократно обращается к источникам более позднего происхождения. В этом не было бы ничего странного, если бы в указанных документах речь шла о событиях, предшествовавших перевороту. Однако, в действительности, все эти источники отражают текущую на момент их появления ситуацию в деревне, то есть факты, имевшие место уже после Термидора. Иными словами, здесь мы вновь, как и в книге "Максимилиан Робеспьер", видим хронологическую инверсию – попытку представить более поздние события причиной ("предпосылкой") более ранних.
Между тем, порядок изложения событий здесь имеет решающее значение. Попробуем "развернуть" те же самые факты в хронологической последовательности. Итак...
Осень 1793 г. В условиях острого продовольственного кризиса и под давлением парижского плебса Конвент 29 сентября принимает декрет о "максимуме", то есть о государственном регулировании цен на товары и заработную плату. Однако в условиях дефицита рабочих рук, вызванного призывом значительной части деревенских жителей в армию, сельскохозяйственные рабочие требуют у нанимателей более высокой оплаты своего труда, чем та, что предусмотрена "максимумом". Владельцы крестьянских хозяйств, производящих зерно на рынок, оказываются в сложной экономической ситуации: они вынуждены продавать хлеб по цене "максимума", но платить своим наемным работникам сверх "максимума". Не нанимать же работников они не могут, ибо тогда урожай пропадет на корню. Естественно, некоторые крестьяне-работодатели жалуются властям: если те требуют от них соблюдения "максимума", то пусть заставят и рабочих соблюдать его. Что касается Конвента, то он ещё в сентябре 1793 г. принял ряд декретов, обязавших местные власти не только следить за соблюдением "максимума", но и реквизировать рабочих на выполнение сельскохозяйственных работ. "Однако в большинстве случаев муниципалитеты не спешили приводить закон в исполнение"[113]. Те же из них, которые все-таки решились ввести "максимум" на заработную плату, установили его не по правилам, предписанным Конвентом, а в том размере, за который можно было реально нанять рабочих.
Зимой 1793/94 гг. жалобы сельских хозяев продолжаются. И в преддверии новой жатвы Конвент 30 мая 1794 г. издает новый декрет о реквизиции всех граждан, которые обычно нанимаются на сельскохозяйственные работы. Соответствующие постановления принимает и Комитет общественного спасения. К концу жатвы ему опять приходится вмешиваться в отношения между нанимателями и работниками, определяя постановлением от июля размер оплаты молотильщиков. Были ли эффективными подобные попытки государственного регулирования? Данные о реакции работников на подобные меры, отмечает Н.М. Лукин, не многочисленны. Однако те сведения, которые ему удалось собрать, свидетельствуют о том, что сельскохозяйственные рабочие откровенно саботировали "максимум", а в случае нажима на них устраивали стачки. Угрозы Комитета общественного спасения и представителей в миссии отдавать под суд Революционного трибунала за отказ от работы и несоблюдение "максимума" эффекта не давали, поскольку в основной своей массе зажиточные крестьяне, преобладавшие в местных муниципалитетах, стремились к компромиссу с работниками. "Те, кто предпочитал соблюдать закон, остались без рабочих"[114].