Богородицкая проза жизни 1 глава




Сергей Михайлович Голицын

Записки уцелевшего

 

И эту книгу я пишу из одного сознания долга — потому что в моих руках скопилось много рассказов и воспоминаний, и нельзя дать им погибнуть. Я не чаю своими глазами видеть ее напечатанной где-либо.

Александр Солженицын

 

Часть 1

 

Восемнадцатый год

 

 

Начинаю рассказ-историю нескольких, родственных между собой дворянских семей, историю одного мальчика, потом ставшего юношей, потом взрослым человеком. Хочу надеяться, что Бог даст мне здоровья и сил закончить свой труд, который я считаю главным в своей жизни.

Рассказ мой идет на фоне истории России после революции. Буду стараться писать объективно, как летописец, "добру и злу внимая равнодушно", буду передавать факты, надеясь в первую очередь на свою память. А выводы пусть сделают историки XXI века.

Много русских людей оставили после себя воспоминания. Но доводили их только до Октябрьской революции. Вот М. В. Нестеров прямо признавался, что слишком тяжело ему писать о пережитом в последующие годы. Писали о временах дореволюционных, писали о хорошем и о плохом, а дальше писать — рука останавливалась, а я, собираясь продолжать свои воспоминания, сознаю, какой груз взваливаю на свои плечи.[1]

Итак, наступил 1918 год. Москва, Георгиевский переулок, 14.

Привезли дрова — несколько кубических сажен, толстых и длинных березовых бревен, заполонили ими часть двора. Наверное, мой отец использовал свои прежние связи. Брат Владимир, наш лакей Феликс и лакей дедушки Александра Михайловича Никита принялись их пилить и колоть. Работали весело, щепки так и летели. Я таскал по три, по четыре полена в подвал. Не иначе как с тех дней и полюбил Владимир колоть дрова.

Печи и камины затопили по всему дому. Разлилось тепло. Стало как будто легче. Но только как будто. Голод надвигался. И это после хорошего урожая. В стране быстро наступила разруха, в города почти прекратился подвоз продуктов. А у крестьян запасы были немалые.

Многие представители бывших привилегированных классов ринулись в ту зиму из Петербурга и из Москвы на юг и на восток. Нет, не от страха перед большевиками они уезжали, как утверждают советские историки, а заставлял их голод. Да и в первое время большевики действовали нерешительно, а своими многочисленными декретами только стращали.

Уезжали в надежде отсидеться в своих имениях, в небольших городах, а потом, когда большевики уйдут, собирались вернуться к своим очагам. Большевики именно "сами уйдут", а не будут изгнаны, свергнуты.

На восток уехали дядя Коля Лопухин и дядя Саша Голицын со своими семьями. На юг уехали дядя Петя Лопухин, дядя Володя (Петрович) Трубецкой, Гагарины, Оболенские, Лермонтовы, Чертковы, Львовы. Они уезжали со своими многочисленными семьями, с нянями, с гувернантками, с некоторыми верными слугами, захватывали драгоценности, большее или меньшее количество вещей, а мебель и многое имущество оставляли на хранение другим своим верным слугам.

Потом, когда окраины России захватывали белые, все они шли им на службу и после поражения Деникина и Колчака оказывались в Париже, в Сербии, в Харбине, на правах эмигрантов.

Тогда в Москве, в Настасьинском переулке, существовала Ссудная касса, куда сдавали на хранение, притом якобы абсолютно надежное, не только золото и драгоценности, но и разные, казавшиеся тогда ценными облигации и бумаги.

Родители отца, так же как и его дядя князь Александр Михайлович, твердо заявили, что останутся в Москве. Мои родители, считая невозможным их покинуть, тоже решили остаться.

Переехали в подмосковные имения Шереметевы, Самарины, Осоргины. В Тамбовском имении укрылся дядя Альда — Александр Васильевич Давыдов с женой Екатериной Сергеевной — сестрой моей матери и с детьми. Крестьяне приняли его в свою общину, выделили ему участок, и он сам стал его обрабатывать.

Еще в конце семнадцатого года мой отец поступил на службу в некий Народный банк на должность заведующего Мясницким отделением. Какое отношение тот банк имел к Советской власти — не знаю. Отец также взялся быть посредником между уезжавшими родственниками и хранилищем драгоценностей в Настасьинском переулке. Разумеется, все эти драгоценности никогда не были возвращены их владельцам. А отец продолжал свою службу в банке добросовестно и аккуратно, получал паек и жалованье, которое стало называться «зарплатой». Паек был весьма скудный, сумма зарплаты с каждым месяцем все росла. А на черном рынке цены росли еще быстрее. И вскоре все служащие и рабочие поняли, что работают они, в сущности, бесплатно, только за паек. А паек все уменьшался, хотя до осьмушки, то есть до 50 граммов хлеба в день на человека, он дошел лишь на следующую зиму.

Отцу приходилось много ходить пешком, плохое питание и длительные прогулки чрезвычайно его утомляли, он нажил болезнь — расширение сердца, которой страдал всю последующую жизнь.

 

 

К сожалению, мало кто у нас знает лучшие произведения, посвященные той эпохе. Это "Доктор Живаго" Б. Пастернака, "В тупике" В. Вересаева и рассказы Пантелеймона Романова. Но надо надеяться, что они когда-нибудь будут у нас переизданы и читатель получит верное представление о временах первых лет революции.[2]

В Москве наступил голод. Хлеб подавался у нас маленькими кусочками, и то с мякиной. Повар Михаил Миронович приноровился печь котлеты из мелко рубленных картофельных очисток; тарелки по-прежнему разносили между обедающими лакеи Антон и Никита. А Глеб, уличенный в воровстве продуктов, ушел, но продолжал жить с семьей в подвале дома; говорили, что он заделался большевиком.

Мы ели всё, что подавалось на стол. А собачка Ромочка объявила голодовку. Бабушка ходила за нею, упрашивала ее проглотить хоть кусочек, а она смотрела на нее своими выразительными черными глазками и отворачивалась от мисочки, через неделю уступила и стала есть всё.

Меня переселили в детскую, где и без того стояли ряды кроватей и кроваток моих младших сестер Маши и Кати и детей дяди Владимира и тети Эли Трубецких — Гриши и Вари с их няней Кристиной. На моем месте поселился мой двоюродный брат Бумбук, иначе Владимир, старший из Львовых, корнет кавалергардского полка. Он куда-то уходил на весь день, а на столе лежала его книга — роскошное издание — история самого блестящего гвардейского полка. Я с интересом перелистывал страницы, наполненные портретами бравых офицеров и цветными картинками, на которых всадники в белых с золотом мундирах, в золотых касках, подняв шашки, скакали на вороных конях. А по утрам я любовался красивым и стройным, породистым юношей: он ухаживал за своими ногтями, мазал волосы чем-то красным и душился. Он уехал, а позднее погиб в рядах Белой армии. В изданной за границей книге «Кавалергарды» я прочел, как его эскадрон где-то на юге выбил красных из одной деревни, он застрелил комиссара и отошел, пеший. А тот оставался живым, приподнялся и, выстрелив Владимиру в спину, убил его наповал и сам тут же был изрублен шашками.

Я вернулся жить в свою с Владимиром спальню, но не надолго. Мое место занял самый младший брат моей матери — дядя Миша — Михаил Сергеевич Лопухин, а я вновь переселился в детскую.

Я намеренно ничего о нем не рассказывал, а наверное, из всех моих многочисленных дядей он был самым выдающимся. Не знаю, успел ли он до войны окончить юридический факультет университета или добровольно пошел на фронт студентом. Еще до германской войны он подбивал крестьян лопухинского имения Хилково объединиться в некое подобие колхоза. Но вряд ли его затея удалась бы — слишком велико было у крестьян исконное чувство собственности. Во время войны он служил в Сумском гусарском полку, отличался храбростью, был награжден двумя Георгиевскими крестами и дослужился до поручика, а после Октябрьской революции вынужден был снять погоны и вернулся в Москву. Высокий, с безупречной офицерской выправкой, в английском френче цвета хаки, в высоких сапогах, он ходил быстро и был очень красив — черные волосы, черные небольшие усы, орлиный взгляд из-под густых бровей. Очень его красил тот характерный для бабушки Лопухиной, для моей матери, для брата Владимира и для сестры Маши румянец с желтизной, переходивший на виски.

Мой брат Владимир гордился, что был похож на своего дядю, и обожал его, подобно тому, как я обожал брата Владимира. Ну и естественно, что мои чувства перешли на такого храброго, милого и красивого дядю-офицера.

Теперь на столике лежало другое роскошное издание — "История Сумского гусарского полка". И, разумеется, я с не меньшим интересом перелистывал страницы с портретами офицеров и цветными картинками, на которых всадники в голубых мундирах, и черных с высокими султанами киверах, подняв шашки, скакали на гнедых конях…

 

Дядя Миша ежедневно куда-то уходил. Иногда к нему являлись бывшие офицеры. И тогда мне запрещалось входить в комнату. Я изнывал от любопытства, но самолюбие заставляло меня молчать и делать вид, что мне ни капельки неинтересно.

А теперь я знаю, о чем офицеры разговаривали, о чем совещались: уезжать ли из Москвы на юг и на восток или оставаться? Дядя Миша Лопухин и дядя Владимир Трубецкой решили остаться.

 

 

В то время я упивался одной книгой, о которой впоследствии на вопрос некоей анкеты: "Какая книга в вашем детстве произвела на вас наибольшее впечатление?" — я не колеблясь ответил: — "Рыцари Круглого стола".

Это переведенное с английского популярное изложение народных сказаний, связанных с именем легендарного короля Артура и его рыцарей. Не знаю, кто являлся автором этой книги. Сейчас я не пытаюсь ее найти, боюсь в ней разочароваться.

В детстве я редко перечитывал книги, прочитав один раз, откладывал, принимался за другую. Но эту, хоть и толстую, я перечитывал много раз, раскрывал посредине и опять читал о подвигах рыцарей — Ховейна, Оуэна, Парсифаля, Галлагада, читал о короле Артуре и его оруженосце Кее, о волшебнике Мерлине и о рыцаре Ланселоте дю Лак и о его любви к королеве Джиневре. Он был самым храбрым, самым мужественным, самым благородным рыцарем из тех, кто собирался за Круглым столом.

И в моем представлении дядя Миша стал рыцарем Ланселотом. Он успел совершить подвиги на войне, о них он читал нам свои воспоминания. Я ждал от него новых подвигов…

 

Книга "Рыцари Круглого стола" заставила меня о многом задуматься. Я искренно считал себя "самым противным мальчишкой на свете". Так меня постоянно называли тетя Саша и Нясенька. Но теперь, под влиянием этой книги, я — девятилетний — решил совершенствоваться и сдерживать себя, чтобы стать похожим на рыцаря.

Рыцари храбры, а я боялся темноты, боялся мальчишек с соседнего двора и чужих собак. И я по вечерам нарочно забирался в темную комнату, там сидел и думал о подвигах Ланселота, о том, как Ховейн, Парсифаль и Галлагад отправились искать чашу святого Грааля. А днем я подходил к воротам дома № 12 и становился сбоку, наблюдая, как играют тамошние мальчишки. А они не обращали на меня внимания. Позднее, на лоне природы, я приучил себя не бояться гусей, собак, козлов и даже быков.

Рыцари терпеливы, и я стоически переносил голод. А когда я ушибался, или у меня текла кровь из пальца, или рассаживалась коленка, я никогда не плакал. И я старался не капризничать. Рыцари служат дамам сердца. После Любочки Оболенской, уехавшей на Кавказ, у меня никого не было на примете, кроме младших сестер. Теперь я никогда не задирал их первый и по возможности старался их защитить. Рыцари никогда не врут. А я врать привык, и исправить этот недостаток мне было очень трудно. Время от времени я забывался и нарушал свое обещание, однако утешал себя, что делаю это "во спасение", как говорила няня Буша. Рыцари не ябеды. Этот закон я усвоил еще год назад.

Таким образом, книга "Рыцари Круглого стола" оказала на меня определенное благотворное влияние. Несколько лет я жил ее героями. Существовал целый сказочный мир, куда я уходил в своих мечтах, перебирая в памяти различные эпизоды из этой книги. Светлые грезы о рыцарях были моей сокровенной тайной, я даже матери не рассказывал о своей тайне.

А однажды произошел такой эпизод: оставшись один в своей комнате, я потушил свет, забрался с ногами на кресло и замечтался. Неожиданно вошла тетя Саша, повернула выключатель и вдруг увидела меня.

— Ты что тут делаешь?

Я молчал.

Что ты тут делаешь, гадкий мальчик? — повысила она голос.

— Я думаю.

— О чем ты думаешь?

— Не скажу.

Да никакие пытки ада не заставили бы меня признаться тете Саше о подвигах рыцаря Ланселота.

Она ушла, хлопнув дверью, и пожаловалась на меня матери. Мать выговаривала мне, но я молчал…

 

 

Наступила весна. Главным кушаньем по-прежнему были котлеты из картофельных очисток. За обедом только и разговаривали что о еде и о том, что нас ожидает, и, разумеется, гадали: "Скоро ли уйдут большевики?"

Голод в Москве испытывали все. Советские историки любят подчеркивать, что и власти питались плохо, но они избегают рассказывать о том, как начиная с 1918 года рабочие, мелкие служащие и те, кто был поэнергичней, ринулись в деревни менять свои вещи на рожь, на пшеницу, на картошку. Билетов на поезда не продавали. Люди забирались в товарные вагоны без билетов. Всюду стояли заградительные отряды, у мешочников отбирали продукты, часть отобранного поступала на государственные склады, часть просачивалась на черный рынок, где шла тайная торговля, а вернее, тайный обмен продуктов на одежду, на драгоценности, на картины, на портреты предков. Коллекции картин и фарфора (например, коллекция Вишневского — основателя музея имени Тропинина) происходили именно в результате подобных обменов.

В своих, напечатанных в "Новом мире" воспоминаниях княжна Екатерина Мещерская пишет, что бывшие барыни рядами стояли на Столешниковом переулке и просили милостыню. Никогда о таком не слышал. Да и получать тогда рубли было ни к чему: никто не дал бы нищим даже горстку пшена.

А у крестьян хлеба в 1918 и в следующем году было еще много. Правительство организовывало продотряды, и вооруженные люди в специальных поездах отправлялись в разные стороны, останавливались на какой-либо станции и шли подряд по домам требовать хлеба. Нет-нет, не реквизировать, а покупать за тысячи рублей. Но тысячи-то эти ничего не стоили.

В деревнях гнали самогон, что категорически воспрещалось. Продотрядовцы делали в деревнях что хотели. И хлеб отбирали, и самогон пили, и с бабами гуляли. То там, то здесь их убивали. Тогда посылались карательные отряды. И пошли по деревням расстрелы — нет, не кулаков, а кого попало, подряд, без суда и следствия. Власти организовывали комбеды — комитеты крестьянской бедноты, привлекали на свою сторону беднейших, старались расколоть крестьян на три группы — кулаков, середняков, бедняков.

В деревнях начались восстания против продотрядов, против власти, они вспыхивали в одном месте, их подавляли, вспыхивали в другом месте.

Под Звенигородом в 1918 году было восстание, связанное со вскрытием мощей святого Саввы, в Рогачеве в 1919 году — против продотряда. Советские историки называют эти восстания кулацкими мятежами, а они были крестьянскими. Поднимался обойденный землей многотерпеливый русский народ. Тогда за гибель нескольких комиссаров расстреливали десятки и больше сельских жителей — кто попадался под горячую руку карателей.

На помещичьих землях организовывались совхозы. Об одном из таких совхозов весьма красочно рассказывал М. Булгаков в своей повести "Роковые яйца".

Разруха на транспорте началась с 1918 года, особенно плохо стало в следующем году. Формировались составы из товарных вагонов-теплушек, которые предназначались для пассажиров с мандатами, а фактически их набивали голодные, гонимые, сажаемые мешочники. Назывались такие поезда "Максим Горький". Почему народ окрестил их по имени основоположника советской литературы — ума не приложу.

Тогдашние газеты в отличие от современных трудностей не скрывали и были переполнены сообщениями о восстаниях и карательных мерах — со списками расстрелянных и списками убитых продотрядовцев, которых называли героями, погибшими за дело революции. Их могилы теперь красуются на площадях многих городов, в их память переименовывались названия улиц. И еще газеты были полны тревожных вестей, что на Дону, в Закавказье, в Сибири свергнута Советская власть. Началась мобилизация в городах и в деревнях в Красную армию, призванную защищать революцию.

И еще газеты были полны сообщений из заграницы — вот-вот вспыхнет революция, сперва в тех странах, где, как учил Карл Маркс, особенно был силен и многочислен рабочий класс — в Германии, во Франции, в Англии. Ведь пролетариату "нечего терять, кроме своих цепей". Эта вера в скорую мировую революцию поднимала энтузиазм тех, кто шел за Советскую власть в нашей стране…

 

 

Ну, а мы на Георгиевском жили как в оазисе, вроде жильцов дома Турбиных, только во много раз большем числе. Питались плохо, сидели зачастую без света, отец приносил свой скудный паек. Взрослые читали газеты, рассуждали, надеялись, молились, пользовались различными слухами — то обнадеживающими, то грозными. Дедушка писал свой дневник, старшие дети ходили в гимназию, меня и Машу учила тетя Саша, лакеи и горничные продолжали нас обслуживать.

А бабушка охала. Бедная, она постоянно охала, ничего не понимая, что творится вокруг. Ее угнетало постепенное исчезновение комфорта, растущие цены. Пейзажи Левитана и Поленова пришлось сменять на картошку… Но неожиданно нашлось в ее жизни и хорошее. Острые французские соусы ушли в прошлое, и у бабушки «благодаря» скудной пище прекратились желудочные недомогания. Она выздоровела…

 

Всей семьей мы говели у старенького священника церкви Георгия на Всполье, и опять с благоговением я слушал дивные песнопения на Страстной неделе. Но надо было чем-то разговеться на Пасхе.

Дядя Владимир Трубецкой — с юных лет страстный охотник решил отправиться за утками. Убьет их штук десять, а то и перелетного гуся, — вот и праздничный стол будет. Вместе с моим братом Владимиром он поехал в имение Голицыных Петровское.

Уцелел альбом в серой коленкоровой обложке. Брат запечатлел детали той охоты. За три дня охотники не убили ни одной утки, но зато застрелили барсука. На картинке оба они, торжествуя, несут его на палке. Привезли добычу в Москву и оставили на верхней лестничной площадке черного хода. Я бегал смотреть. Что сделали с барсуком в дальнейшем, не помню, и что подавалось на пасхальный стол позабыл, наверно, подношения крестьян Петровского и Знаменского, какие охотники привезли с собой, а также барсучьи окорока.

Травка подрастала. В саду я подбирал липовые семена, рвал липовые почки и ел их. Мы, дети, под водительством тети Саши и няни Трубецких Кристины ежедневно отправлялись в Морозовский сад и там детскими лопаточками выкапывали нежные розетки одуванчиков, а надевая перчатки, рвали молодую крапиву. Все это мы отдавали Михаилу Мироновичу, и он, поливая одуванчики уксусом, готовил салат, а из крапивы варил щи. Тогда о целебном свойстве витаминов не знали, но угадывали пользу подобных блюд.

Куда-то уехал дядя Владимир Трубецкой. Только пятьдесят лет спустя, будучи в Париже, я узнал куда. Это был настоящий заговор: он, дядя Миша Лопухин и группа других офицеров отправились на Урал освобождать государя и его семейство из-под стражи. Как был организован заговор, почему он не удался — об этом напечатано за границей, а я ничего добавить не могу.

Пришло письмо от сестры отца тети Веры Бобринской, которая жила в имении графов Бобринских — Богородицке Тульской губернии. Она писала, что с продуктами у них вполне благополучно, а ей с семьей покровительствуют эсеры — служащие и рабочие местного сахарного завода. И самое главное — нет в городе большевиков.

Тетя Вера звала всех нас приехать, чтобы переждать под кровом Богородицкого дома смутные времена. Сейчас, когда я пишу об этом, то думаю: какой необычный для нашей современной действительности благородный поступок она совершила — позвала жить чуть ли не двадцать едоков!

Занятия в гимназиях еще не кончились, и решили в первую очередь отправить нас — троих младших с тетей Сашей, Нясенькой и Лёной, двух детей Трубецких с няней Кристиной и подняней Полей. Возглавили группу моя мать и тетя Эли Трубецкая. Дедушка с бабушкой и дедушка Александр Михайлович ехать отказались.

Перед самым отъездом моя мать сдавала дела по Обществу охраны материнства и младенчества молодой коммунистке Лебедевой. Вместе они объехали детские приюты и помещения для жилья матерей. Лебедева увидела, в каком порядке, несмотря на скудные пайки, содержатся дети, с каким огорчением расстаются служащие с моей матерью, и стала умолять ее остаться, продолжать хорошо налаженное дело. Но мать была непреклонна. Они расстались с самыми хорошими чувствами друг к другу. И Лебедева сказала матери, что если когда-нибудь понадобится ее помощь, она всегда будет готова ее оказать.

Впоследствии Лебедева стала замнаркомом социального обеспечения. Лет через семь или десять моя мать ее разыскала, когда подобная помощь понадобилась. Лебедева встретила ее очень любезно, долго с ней говорила, жаловалась, что ее бранят за то, что она хорошо одевается, пудрится и красит губы. А тогда у женщин, занимавших руководящие посты, была мода щеголять широкими кофтами и юбками да еще красными платочками. А еще через несколько лет она исчезла…

Ехали мы в Богородицк с меньшим комфортом, чем раньше в Бучалки, но по тогдашним временам считалось, что "со всеми удобствами". Нам было предоставлено купе, в котором сидели еще две барыни с массой вещей…

 

 

Хочу несколько отвлечься, чтобы рассказать историю Богородицка.

На месте порубежной Крепости и Стрелецкой слободы XVII века волею Екатерины, пожелавшей иметь лично для себя усадьбу, архитектор Старов построил великолепный дворец с двумя флигелями, рядом Казанскую церковь. Прежнюю Въездную башню крепости он превратил в колокольню высотой в 25 сажен. Был разведен дубовый и липовый парк, река Уперта запружена и образовала большой пруд, на одном берегу были спланированы пять улиц нового города, веерообразно расходящиеся радиусами от центра воображаемого круга… А центр этот находился посреди парадного Овального зала дворца, и от него, через пять окон выпуклой фасадной стены, шли воображаемые линии, которые на противоположной стороне пруда превращались в оси городских улиц. Центральная называлась Екатерининской, справа от нее шла Павловская, слева Мариинская, крайние радиальные получили наименование в честь старших внуков Екатерины: правая называлась Александровской, левая Константиновской. А по хордам веера шли улицы — первая, от пруда через Базарную площадь, называлась Дворянской, следущая — основная магистраль города с лучшими зданиями — называлась Воронежской, следующая в честь городского головы, правившего городом сорок лет, называлась Селичевской. Город разрастался и вправо и влево, а также вглубь от пруда, но позднейшие улицы уже не являлись столь геометрически идеальными.

Всеми работами по планировке города и парка, по строительству выдающегося памятника архитектуры — городского собора, а также по сельскому хозяйству на обширных земельных угодьях руководил замечательный писатель и деятель XVIII века Андрей Тимофеевич Болотов, оставивший после себя много томов записок.

От Григория Орлова у Екатерины родился незаконный сын Алексей. Младенец, закутанный в бобровую шубу, был отправлен в Англию и стал именоваться графом Бобринским. Выросши, он время проводил весьма легкомысленно, тратил бешенные деньги и понаделал многомиллионные долги. Император Павел вызвал своего младшего брата в Петербург, подарил ему Богородицк со всеми землями и отправил его туда на постоянное жительство.

Из потомков первого Бобринского назову младшего его сына Василия. Он был близок к декабристам, организовал в Богородицке тайную типографию, в которой, однако, не успели отпечатать ни одного листка. В декабрьском восстании он не учавствовал, так как уехал за границу с молодой женой на медовый месяц. Как двоюродного брата царя Николая I, его к суду не привлекли.

Внук первого Бобринского Алексей Павлович был министром Александра II и пытался внедрить в аристократических кругах религиозные идеи лорда Редстока. К нему в Богородицк разговаривать о вере приезжал Лев Толстой и впоследствии описал имение, как имение Вронских.

Бобринские были бы очень богатыми, но над ними тяготели долги их предка; на уплату только процентов ежегодно уходила часть их огромных доходов.

После смерти Алексея Павловича владельцами Богородицка стали его четыре сына, кроме старшего Алексея, выделенного еще при жизни отца. Управлять хозяйством взялся второй сын — Владимир, человек энергичный, в молодости либерал, потом ставший крайне правым. Вместе со своими родственниками, Бобринскими из старшей ветви, владевшими на Украине землями вокруг местечка Смела, он решил расплатиться с давними долгами.

И в Смеле и в Богородицке были построены сахарные заводы, которые стали давать доход. Смела находилась на юге, и свекла росла там лучше, требовала меньшего ухода. А владелец Богородицка решил построить еще один сахарный завод, близ следующей станции Товарково. Банки открыли кредит. Завод был построен согласно новейшей технике, с вдвое большей производительностью, но в расчете на свеклу, выращенную крестьянами. А те как консерваторы сажать свеклу отказались, и Бобринские богородицкие совсем бы прогорели, если б их не выручил троюродный брат — Бобринский смельский. Три дня в одном из московских ресторанов шло совещание, и кредиторы согласились подождать, при условии что их представитель будет управлять Богородицким имением, а расходы на жизнь у всех братьев останутся самые минимальные — относительно, конечно. Так обстояли дела Бобринских перед революцией. Лет через десять русские долги Бобринских были бы выплачены, но английские продолжали бы висеть на их шее. Все это я вычитал из воспоминаний моего отца.

Когда мы приехали в Богородицк, то даже я — мальчик — поразился грандиозности имения: огромный парк, огромный дом-дворец над обширным прудом, два флигеля, высоченная колокольня. Сама церковь в стиле Empire и склеп Бобринских находились в некотором отдалении. Все виденные мною до того имения казались скромными, а Богородицк по своим масштабам можно было поставить рядом с Останкином. Земли насчитывалось 27 тысяч десятин, хуторов десять, молотилок девять (а в Бучалках две). Эпитет «графский» был широко распространен, некоторые наименования сохранились до сегодняшнего дня. У пруда было два берега, низкий правый назывался городским, высокий левый графским. Лес был городской и графский, а в доме береглись многочисленные графские сундуки и графская посуда с гербами.

К тому моменту, как мы приехали, сам дворец стоял запертым. Вся обстановка там сохранялась, назывался дворец «Музеем». И бегал со связкой ключей не то Мишка, не то Митька — заведующий, а скорее, сторож. Только однажды ватаге мальчишек, и мне в том числе, удалось проникнуть внутрь. В полутьме (из-за спущенных оконных штор) висели картины в тяжелых золотых рамах, стояла мебель в чехлах. Теперь часть тамошних сокровищ искусства находится в Тульском музее.

Тетя Вера с семьей занимала правый, если встать спиной ко дворцу, двухэтажный флигель. Граф Владимир Алексеевич с семьей за год до того уехал за границу, два его холостых брата — Петр и Павел — где-то скитались по нашей стране, не было, к моему удовольствию, и страшного дяди Льва, самого младшего из братьев.

У них была сестра Софья Алексеевна, иначе — тетя Мися. Когда ей было шестнадцать лет, она одна подняла упавшего с кровати своего тяжелобольного отца и нажила себе грыжу, которую почему-то нельзя было оперировать. Она начала ненормально полнеть и к тому времени, как я ее увидел, весила девять пудов. Это была гора, а не женщина, она ходила с трудом и одновременно отличалась неутомимой энергией и горячим стремлением помогать, но не деньгами, которых у нее было немного, а делом. Возле плотины был построен деревянный двухэтажный дом под названием «Община». Там она организовала курсы сестер милосердия. Ее помощницей была такая же незамужняя, как она, и столь же энергичная, но сухощавая дочь мелкого богородицкого помещика Бибикова — Анна Васильевна. Обе они и сестры милосердия жили в том доме. Сестры ходили работать в городскую больницу. Во время японской войны всей общиной в специальном санитарном поезде они отправились на фронт, на Дальний Восток, а во время войны германской — на фронт турецкий. Софья Алексеевна сама рассказывала, как ехала однажды на автомобиле с двумя офицерами и шофером. Машина неожиданно наткнулась на тигра, лежавшего поперек дороги. Мужчины юркнули вниз сидений, а она хладнокровно взяла винтовку и застрелила зверя.

В Богородицке мы застали только отблески того ореола почтения, какое окружало графов Бобринских в течение четырех поколений. В доме запрещалось бегать, громко разговаривать. Слуги ходили бесшумно, в мягкой обуви. Кроме прежнего моего знакомца повара Степана Егоровича, назову старого лакея бывшего крепостного Ивана, который, несмотря на преклонный возраст, продолжал накрывать на стол и разносить блюда. Его постоянно видели по другую сторону дворца возле бурьяна, заполонявшего клумбы: он садился там в глубокой задумчивости. Шептались, что он разговаривает с привидением, с духом старого графа, которому раньше служил.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: