Владимир переехал к нам, ему нашли комнату в другом корпусе, в квартире преподавателя немецкого языка Свикке, и он там блаженствовал. Фрау Свикке, будучи моложе своего супруга лет на пятнадцать, кокетничала со своим жильцом и подкармливала его специально для него изготовляемым печеньем Pfefferkuchen, а также более солидными блюдами. К сожалению, не сохранился альбом, в котором был изображен сам Свикке, с толстым, отвисавшим вниз носом и козлиной бородкой (его прозвище было Козел). На другом рисунке его жена выглядела хорошенькой дамочкой в кудряшках и с курносым носиком.
Владимир, сестра Соня и ее подруга Наташа Арнольд ежедневно ходили в город, в школу второй ступени (бывшую мужскую гимназию). Тогда учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь. Под мудрым руководством наркома просвещения Луначарского старый, давно установившийся порядок в школах был разрушен: уничтожили отметки, перестали срашивать и задавать уроки. Словом, рассчитывали на высокую сознательность тех, кто в самом ближайшем будущем кинется строить коммунизм. Закон Божий был изгнан сразу после революции, отменили латынь и греческий. Время от времени являлись в школы комиссары проверять, как проводится реформа. Об одном из них тогда была сложена песенка:
Раньше был я смазчиком — мазал я кареты,
А теперь в Совете издаю декреты…
С легкого пера Льва Кассиля и других советских писателей, учителя царских гимназий, реальных и прочих училищ и школ были несправедливо осмеяны. А какие это были самоотверженные и благородные люди! В тяжелых условиях гражданской войны они добросовестно и умело, несмотря на непродуманные разрушительные декреты, продолжали вести свое дело, по прежним программам учили детей вечным законам математики, физики и химии, воспитывали в детях любовь к природе, искусству, литературе, к России.
|
Назову некоторых богородицких учителей (записываю их со слов своей старшей сестры Сони): русский язык преподавал Иван Егорович Русаков, законоведение — Урываев, политическую экономию — Некрасов Александр Иванович, психологию и литературу — Бурцев Алексей Павлович, физику Крикщунас Матвей Матвеевич; директором был Александр Александрович Делекторский…
Как-то моя мать отправилась к леснику выписывать дрова и меня взяла с собой. Впервые я увидел лес в снегу. Мать мне показывала пересекавшие дорогу заячьи следы, мы видели снегирей и синиц, нас обгоняли санные обозы, на розвальнях сидели закутанные мужики и бабы в оранжевых тулупах и полушубках. Шли мы шли по Тульской дороге мимо молочной фермы, затем вдоль опушки леса, называвшегося городским, и вступили в лес, который и до сегодняшнего дня называется графским. Мать учила меня любоваться лесными красками — синими тенями на снегу, темными раскидистыми дубами, а при каждой новой дорожке заячьих следов я испускал радостные крики. До избушки лесника было версты четыре. Мать оформила выписку дров, и мы пошли обратно…
Теперь у меня была обязанность — ежедневно ходить в город за молоком. В одном из первых домов по правой стороне Воронежской улицы жили владельцы коровы. Хозяйка была обыкновенной старушкой, хозяин — бравым стариком с длинной, желто-белой, как у деда Мороза, бородой. Я платил деньги, брал четверть и нес ее на плече, как солдат ружье.
|
Тогда впервые выпустили советские деньги с напечатанными на них на разных языках — грузинском, армянском, арабском и т. д. — самым распространенным и до сих пор не осуществленным лозунгом Карла Маркса "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Однажды я отдал деду Морозу новенькие деньги — пятьсот рублей. Он повертел бумажку, даже понюхал и вернул мне:
— Ты скажи матери, пусть пошурует. У нее небось романовские рубли припрятаны, а эти, жидовские, нам не надобны, и керенки не носи.
И с того дня я покупал молоко на царские деньги. Они тогда безоговорочно, но потихоньку принимались за продукты на базаре. А керенками назывались выпускавшиеся Временным правительством большие листы, состоявшие из многих, 20- и 40-рублевого достоинства, квадратиков, одинаково презираемых и большевиками, и беспартийной массой.
Началось переселение со всех губерний в свои, вновь образованные республики — поляков, латышей, литовцев, эстонцев. Тогда же уезжали в Германию и Австрию немцы — бывшие военнопленные и гражданские лица. Все они охотно брали царские деньги, которые, по слухам, в тех республиках ходили.
Наименование советских денег «жидовскими» получило повсеместное распространение. Был опубликован специальный декрет о наказании тех несознательных граждан, которые их не признавали. Следующие деньги вышли без надписей на непонятных для народа языках, их принимали, но предпочитали обходиться вообще без бумажек, меняя товар на товар, продукты на одежду, брали и царские деньги.
Выздоровевших от коклюша детей нельзя было дольше держать в больнице. Не без помощи все того же доктора Никольского Трубецкие получили ордер на квартиру во втором этаже дома — низ каменный, верх деревянный — на Константиновской улице близ церкви Покрова. Тетя Эли уехала от нас со своей новорожденной дочкой, к ней присоединились из больницы ее старшие дети Гриша и Варя с няней Кристиной и подняней Полей. Впрочем, Кристина очень скоро уехала в Латвию.
|
Умерла от тифа в своем имении Бегичевка жена Ивана Ивановича Раевского Анна Дмитриевна, и он позвал Софью Алексеевну Бобринскую руководить хозяйством. Она уехала в санях, закутанная с головой в доху.
Умер от тифа брат доктора Никольского — врач Сухановской больницы близ Бучалок, умерла его жена, и тогда Алексей Ипполитович взял к себе их детей-подростков — сына и дочь.
Вместо Трубецких в маленькой комнате поселились тетя Саша и Нясенька с моими младшими сестрами, а я переехал в большую комнату. Неожиданно явилась из Орловки наша бывшая подняня Лёна с головой, обритой, как коленка. Заливаясь слезами, она рассказала, что умер от тифа муж ее сестры, ей деваться некуда, и она попросила мою мать взять ее к себе, обещая делать по дому все, что прикажут. Мать согласилась, но в ту же ночь Лёна опять заболела. У нее признали возвратный тиф, и она была отправлена в больницу, выписалась только через месяц, но такая слабая, что за ней пришлось ухаживать.
Тифы — сыпной, брюшной и возвратный — оказались для Советского государства не менее грозными врагами, чем белые армии, наступавшие со всех сторон. Тиф косил людей по городам и деревням, в тылу и на фронте.
Переносчиками заразы были платяные вши, расплодившиеся в невиданном количестве.
Рассказывали, что в общежитиях и на вокзалах полы трещали под ногами шагавших по вшам. Я видел однажды человека на базаре, как он их собирал с рубашки горстями и кидал на снег.
Русский юмор всегда был неистощим и проявлялся даже при самых печальных обстоятельствах. Недавно "Литературная газета", захлебываясь от восторга, объявила, что народ прозвал распространителей тифозных эпидемий «танками», и сочла это нелепое прозвище "чрезвычайно остроумным". Неправда! Танки в гражданскую войну применялись редко. Народ прозвал вшей несравненно остроумнее — в честь главного воителя против полчищ этих врагов Советской власти наркома здравоохранения Семашко.
— Ой, сколько у него "семашек"! — ахали больничные сиделки, принимая очередного тифозного больного. "Уничтожить всех "семашек"!" — приказывали санитарам перед генеральной уборкой начальники вокзалов, коменданты общежитий, старшие по баракам.
В нашей семье платяные вши не заводились благодаря энергии Нясеньки и пунктуальности тети Саши. Она завела специальную тетрадку, в которой со свойственной ей аккуратностью записывала, когда, кто купался, и настойчиво напоминала уклоняющимся от очередной процедуры. А купались мы за занавесочкой в широком тазу, называемом тёб. В головах вши водились, но они считались безвредными. Тетя Саша время от времени, морщась от брезгливости, старательно вычесывала их из кудрей моих младших сестер…
Наконец приехали дедушка, дядя Лев Бобринский, дядя Владимир Трубецкой и мой отец. Оба дяди со станции отправились к своим семьям. Дедушка и мой отец подъехали на розвальнях, мы их увидели из окна и бросились вниз по лестнице. Когда приехавшие сняли шубы и сели обедать, бабушка, плача от радости, начала гладить дедушкины руки, глядела на него и опять принималась плакать.
В квартире на Георгиевском остался жить, а вернее ждать смерти, дедушка Александр Михайлович. Его пестовал нелюбимый племянник дядя Вовик, который под угрозой ареста скрылся из Ливен и приехал в Москву. Вместо него посадили жену — тетю Таню, но ненадолго. И еще на Георгиевском оставались жить в подвале бывший повар Михаил Миронович с женой, они взялись беречь нашу мебель.
Мой отец и дедушка привезли с собой вещи, сколько могли захватить, одежду и обувь (отчасти для обмена на продукты), привезли также ящик с сапожными инструментами. В свое время их приобрел брат моей матери Петр Сергеевич Лопухин. Увлекшись толстовским учением, он собирался переменить юридическую карьеру на сапожное ремесло. Потом он уехал из Москвы, а ящик остался. Моя мать решила стать сапожницей.
Остановлюсь подробнее на личности своего дяди.
Он женился на самой младшей сестре моего отца Татьяне. По церковным канонам царского времени такие браки запрещались.
Дедушка поехал к митрополиту Макарию испрашивать разрешение. Тот выслушал просьбу и задумался. С одной стороны, неудобно было отказывать столь почтенному человеку, бывшему городскому голове, но с другой стороны, и давать разрешение было нельзя. Митрополит приложил руку с растопыренными пальцами к глазам и сказал:
— Я буду смотреть на этот брак вот так!
Бракосочетание было совершено в какой-то отдаленной московской церкви, без последующего свадебного пиршества. У супругов были две девочки — Эли и Таня, о которых я помню только то, что они обе беспрерывно орали. С началом революции семья уехала на юг.
Деникин назначил Петра Сергеевича тамбовским губернатором, хотя белые части успели, и то ненадолго, овладеть лишь южными уездами. Потом судьба занесла его с семьей в Болгарию, и там тетя Таня скончалась в 1919 году от кори.
Удивительное совпадение: в день ее смерти бабушка видела сон, что ее младшая дочь стояла под венцом с человеком, давно умершим. Проснувшись, бабушка всем объявила, что ее дочь умерла. Ее стали разуверять, убеждали, что снам верить невозможно, а бабушка отвечала:
— Не говорите мне ничего. Я знаю, что она умерла…
Тогда было такое время, что никакие вести в центр страны не поступали. И больше года ничего не было известно о судьбе тети Тани и о ее семье. Когда же наконец пришло письмо от дяди Пети с сообщением о смерти жены, бабушка встретила известие очень спокойно и сказала:
— А я давно знала, что она умерла.
Петр Сергеевич поселился в Югославии и там женился на моей двоюродной сестре Марии Константиновне Львовой и стал секретарем выдающегося церковного деятеля митрополита Антония.
После войны они переехали во Францию, где митрополит скончался. От Петра Сергеевича у нас сохранилось два его сочинения — одно религиозного содержания, другое называется "Пушкин наш", в котором он, на мой взгляд, убедительно, с цитатами из стихотворений, доказывает, что Пушкин в последние годы жизни был глубоко верующим и был монархистом.
Детей у Петра Сергеевича от второго брака не было. Он считался весьма популярным в церковных эмигрантских кругах, видным богословом. Основной труд его жизни — это толкование Священного писания. Трехтомная, так называемая "Лопухинская Библия", с обширными его комментариями, широко распространена по всему свету…
Наша жизнь в Богородицке продолжалась. Мой отец поступил на работу. Рекомендовал его все тот же доктор Никольский, так много добра сделавший для нашей семьи. Отец стал секретарем уездного отдела здравоохранения. Его выбрали профоргом, и он со свойственной ему аккуратностью регистрировал и подшивал разные бумажки, писал отношения и протоколы, наклеивал марки на профбилеты.
Работал и дедушка. Местные власти доверили ему писать историю города Богородицка с древнейших времен, и еще он писал аннотации на книги городской библиотеки.
И отец, и дедушка получали зарплату, сперва «жидовскими», а потом просто советскими деньгами, и самое главное — получали пайки на себя и на всех своих иждивенцев.
Тетя Саша завела приходно-расходную тетрадь. И дедушка и мой отец отдавали зарплату ей, а она записывала, куда деньги пошли. За десять лет этих тетрадей набралось у ней много, сейчас, наверное, цены бы им не было. Ведь стоимость коробки спичек в будущем достигла 500 миллионов рублей. Правда, историков удивило бы наше милосердие: живут явно плохо, а в тетрадях то и дело приводятся записи — "бедным 500 рублей", "бедным 10 тысяч", "бедным 400 тысяч" и т. д. Объяснялись такие милостыни очень просто: когда покупатель вроде меня не мог объяснить, куда истратил деньги, тетя Саша записывала недостающую разницу, как бы пожертвованную мифическим бедным. К сожалению, перед одним из наших переселений все тетради были сожжены.
Обеды готовила Нясенька, а моя мать взялась по праздникам печь пироги. Выходили они у нее то подгоревшие, то недопеченные. Однако с капустной и морковной начинкой считались настолько вкусными, что каждое воскресенье приезжали к нам на розвальнях дяди Лев и дядя Владимир со своими женами, да еще захватывали они бутылку лиловатого самогону. Они расхваливали пироги, пили из самовара морковной чай, что-то остроумное рассказывали, о чем-то веселом вспоминали, а к вечеру уезжали.
Бабушка учила меня французскому языку, а фрау Свикке, чтобы не прослыть нетрудовым элементом, организовала у себя на дому уроки немецкого языка. Преподавала она очень хорошо, и именно ей я обязан знанием основ этого предмета. Ходили к ней учиться несколько сыновей и дочерей преподавателей Земледелки, а также я с сестрой Машей. С этими детьми мы познакомились, вместе играли, от них я узнал, что в том же подъезде, где живут Свикке, на нижнем этаже, в квартире преподавателя русского языка Анатолия Николаевича Четвертушкина, живет его единственный сын Женя, мальчик необыкновенно умный, прочитавший тысячу книг, но мать его никуда и никогда не пускает. Он заинтересовал меня чрезвычайно. В книге "Рыцари Круглого стола" рассказывалось о юном принце, с самого детства посаженном в тюрьму. Мне представилось, что и этот таинственный Женя тоже был вроде принца. Подойти к окнам его квартиры оказалось невозможно: мешал палисадник с колючими кустами. А мне так хотелось увидеть узника! За что его посадили родители? Никто из ребят толком не мог мне ответить.
Между тем в Богородицке наступили первые признаки весны. Та весна была связана у меня с одной книгой, о которой я вспоминаю как о следующей после "Рыцарей Круглого стола", имевшей на меня большое и благотворное влияние. С тех пор, как я поселился в Земледелке, мать стала ежедневно читать мне вслух. Она прочла мне многое из Пушкина, из Гоголя и взялась за "Детские годы Багрова внука". Это сочинение Аксакова всецело меня захватило. Главного героя звали, как и меня, Сережей, и всё, что о нем писал автор, было мне близко, понятно и дорого. Тот Сережа любил свою мать, любил лес, реку, цветы, любил гулять один и читать… Все его чувства и переживания, казалось, принадлежали и мне, разве только к ужению рыбы я был более или менее равнодушен. Чтение этой книги совпало с первой ранней весной, которую я проводил в деревне. Мальчика Сережу занимали распускающиеся почки, молодые листья на деревьях. И я наблюдал, как лес меняет окраску. Мальчик Сережа узнал, что такое проталины. И я смотрел на бурые пятна освобожденной от снега земли на буграх. Мальчик Сережа увидел первых бабочек и, совершенно обалдевший от расцветающей вокруг него природы, с азартом стал их ловить и коллекционировать. Увидел первых бабочек и я. Моя мать пошла со мной к Детерсу. Встретил нас Тычинка очень любезно, опять, как и годом раньше, снабдил меня всем необходимым и показал нам свою замечательную коллекцию.
С той весны бабочки заняли особое место в моей богородицкой жизни. С той весны я всей душой полюбил природу и до сегодняшнего дня чувствую себя спокойным и счастливым, когда ухожу один в лес, в луга, на реку. А научили меня любить природу моя мать и книга Аксакова "Детские годы Багрова внука"…
Прошел апрель, май, июнь. Дедушка любил заниматься ботаникой. Ему трудно стало ходить за растениями — он меня посылал на болото приносить ему различные виды осок, которые было очень трудно определять. Он часами сидел с определителем и с лупой и меня учил ботанике. Одним из признаков осоки является размер и форма язычков и ушек в пазухах листьев, а другим признаком — длина тычинок. А я нарочно чуть-чуть подстригал ножницами эти язычки, ушки и тычинки и с интересом наблюдал, как дедушка начинал волноваться, а волнуясь, он всегда причмокивал краями губ и силился определить — какую редчайшую травку я ему принес?
Я подружился со студентами, жившими в нашей квартире. Их было четверо, к ним заходили приятели из других квартир. Они ежедневно отправлялись на пруд купаться, и я увязывался с ними и гордился, когда они заговаривали со мной.
Среди них был высокий юноша Каргопольцев, которого на следующую зиму мобилизовали в продотряд. Поехали продотрядовцы куда-то в уезд доставать хлеб, и их спящих ночью убили. Прибыл из Тулы карательный отряд и бронепоезд; своим огнем он смел с лица земли ближайшую к железной дороге деревню. Каратели арестовали многих крестьян, дознались, кто виновник, и расстреляли. А убитых продотрядовцев с помпой похоронили в городском сквере. На их могилы поставили памятники, гласящие, что здесь лежат герои, павшие в боях за революцию. Среди них был и Каргопольцев. Теперь пионеры ежегодно возлагают на их могилы венки. В память убитого комиссара Михайлова до сих пор называется сквер, где он похоронен.
Грозовые тучи нависали над страной, со всех сторон наступали белые армии, газеты были переполнены страшными сообщениями о крестьянских восстаниях, один за другим издавались декреты с угрозами расстрелов, публиковались списки расстрелянных. Взрослые, читая эти списки, находили своих знакомых, известных в Москве общественных деятелей. Назову бывших сослуживцев отца: Щепкина и Астрова, супругов Алферовых — начальницу гимназии Александру Самсоновну и ее мужа учителя Александра Даниловича.
Восстания крестьян происходили в 1919 и 1920 годах на продовольственной почве по всей стране. Согласно декрету каждой крестьянской семье разрешалось иметь столько-то хлеба на едока и столько-то овса на лошадь, все «излишки» подлежали добровольной сдаче. Продотряды посылались их реквизировать, на этой почве и вспыхивали не кулацкие, как указывалось в документах, а крестьянские восстания, которые беспощадно подавлялись; в одном из восстаний запылало двенадцать богородицких волостей из двадцати одной. Да, продотрядовцев убивали, а скольких расстреляли крестьян! Тогда называли астрономические цифры…
Наши соседи-студенты вели себя очень скромно, тихо, их и слышно почти не было. По утрам у раковины в ванной комнате они толпились, умываясь. Из-за этой ванной комнаты круто переменилась жизнь нашей семьи.
Бабушкина собачка Ромочка родила щенят в ванной комнате, в тряпках, возле раковины. И нас, и Арнольдов она принимала спокойно, а на студентов набрасывалась, скалила зубы, рычала. Одного из них звали Борис Руднев. Он был большевиком и организовывал в Богородицке Сокмол, как тогда называли комсомол, и пытался ухаживать за нашей Соней, даже в Сокмол собирался ее рекомендовать. Однажды он пошел умываться, Ромочка бросилась на него, он ткнул ее ботинком, а она его укусила в ногу. То ли оттого, что Соня его отвергла, то ли из-за собачьего укуса, или сработала классовая сознательность — так или иначе, Руднев отправился в уком и там заявил, что в квартире директора Земледелки живут посторонние и мешают студентам заниматься, наверное, добавил он и о классовых врагах.
Прискакало двое верховых с бумажкой о выселении нас в 24 часа. Моя мать бросилась в учреждение на букву «ж» и получила ордер на дом, известный в городе под именем "трактир Васильева". Возчик погрузил на подводу вещи, и мы покинули квартиру, где прожили около восьми месяцев. С большим огорчением прощались с нами Арнольды, с которыми за время совместной жизни мы близко сошлись.
Я тоже был очень огорчен и жалел, что покидаю лес, пруд, луг и что моя коллекция бабочек не будет пополняться. И был я в душе оскорблен.
Это чувство оскорбления — тебя обижают, тебя притесняют, тебя выгоняют, тебя не принимают только потому, что ты сын своего отца, — чувство это, которое зародилось во мне, еще когда нас выселяли с усадьбы Бобринских, с этого второго выселения, вполне осознанное, тяжкой ношей давило меня в течение большей части моей жизни…
Трактир Васильева находился на обширной Екатерининской площади, ее пересекала центральная Екатерининская улица. В геометрической фигуре утвержденного Екатериной плана города — она являлась биссектрисой среди веерообразно расходящихся улиц.
На площади со столь громким названием дома стояли невзрачные, деревянные, она заросла овечьей травкой, там ходили куры и гуси, паслись привязанные к кольям телята. Самым ветхим домом был покосившийся и в одну сторону, и в другую трактир. Сохранилась акварель бабушки, изображающая этот дом, — семь окон по фасаду, четыре окна сбоку. Окна заколочены, полусгнившая тесовая крыша посреди провалилась, щели в крыше зияют. Еще до революции за ветхостью он был заброшен, никто в нем не жил, а при нашем вселении дом принадлежал зятю покойного владельца по фамилии Кучеренко, который со своей семьей жил в том же дворе в небольшом, чисто выбеленном доме. Чем он занимался — не помню, жена его отличалась дебелостью и в свое время родила тройню — трех совершенно одинаковых мальчишек; по двору бегали и другие маленькие Кучеренки, и жил придурковатый и холостой брат хозяина. В хлеву откармливалась свинка на свадьбу этого брата, но хозяин нам жаловался, что никак не может подыскать ему невесту.
Единственное преимущество трактира Васильева состояло в его просторных четырех комнатах. Правда, в первой жить было нельзя: ее половину занимала стойка с широкими полками, за которой, верно, еще в средине прошлого столетия стоял папаша Васильев и наливал приезжим мужикам по чарочке водки. Но в в других комнатах из-за разваленных печей и зиявших в стенах щелей жить было малоудобно. А дожди лили почти ежедневно, и замшелая тесовая крыш протекала. Случалось, среди ночи проснешься, а на лицо капает. Мы знали, где текут «ручьи», и ставили на пол тазы, ведра, кастрюли, графский тёб и огромную деревянную графскую лохань.
Приходили печники и плотники, покачивали головами и вновь уходили. Ремонтировать дом было невозможно; да и где взять материалы и деньги? А в Ж… прямо сказали: ищите сами где хотите. И с той поры, когда мой отец возвращался со службы, он, моя мать, я, а иногда и мои младшие сестры ежедневно уходили искать квартиру; сегодня прочесывали одну улицу, завтра другую, послезавтра третью и т. д. Для дедушки и бабушки нашли комнату возле квартиры Трубецких; она должна была освободиться через месяц, а для нашей семьи ничего не находилось.
Кроме продолжающейся эпидемии тифа, в городе и в уезде вспыхнули эпидемии холеры и дизентерии. Холеру удалось победить благодаря энергичным действиям врачей. Была неделя, когда лишь мой отец сидел в уздравотделе, все остальные служащие отправились в уезд, на борьбу с холерой.
В Земледелке заболел дизентерией сын тамошнего преподавателя Вилинского — четырехлетний кудрявый мальчик Юрочка. Он совсем умирал, и доктор Никольский сказал: единственное, что может его спасти, — это виноградное вино. Его родители готовы были отдать за бутылку любую ценность. Выручила наша тетя Саша. Только у нее во всем городе нашелся портвейн. Она отдала бутылку, мальчик был спасен, а мы получили изрядное количество муки и круп.
Также с дореволюционных времен у тети Саши береглась штука темно-серого английского сукна, завернутая в мешковину. Сколько в ней было аршин — не знаю, но весила она много. Тетя Саша говорила, что бережет ее про самый-самый черный день, когда есть будет нечего. Много у нас было черных дней — сукно лежало. Тетя Саша его завещала своей крестнице Маше и продолжала беречь, перевозила с квартиры на квартиру и только во время последней войны, когда она погибала от голода, решилась променять сукно на продукты. Его развернули, оно оказалось совсем гнилым и распалось на куски… На этот сюжет можно было бы написать потрясающий рассказ…
Из Петрограда приехал "на кормление" наш двоюродный брат Кирилл Голицын, да еще с приятелем Мишей Полесским. Питались мы главным образом на те скудные продукты, какие меняли на базаре за графские шмотки. Словом, пришлось моей матери сказать Кириллу и его приятелю: "Дорогие мои, в гости к нам приходите, а живите в другом месте". Оба юноши нашли квартиру в пригородной деревне Вязовке, поступили на работу в контору угольной шахты, изредка, у нас появлялись, а среди зимы вернулись в Петроград…
В Богородицке было несколько врачей — Бурцев при военном комиссариате, Поспелов — заведующий уздравотделом и, следовательно, начальник, моего отца, Самородская — педиатр, Жарковский — дантист. Но жители Богородицка и уезда любили и уважали только одного врача — Алексея Ипполитовича Никольского.
Заболел дедушка. Никольский сделал ему операцию простаты. Мы несколько раз ходили к нему в больницу, это было совсем недалеко. Дедушка поправился, но Никольский посоветовал ему еще остаться. Почему? Очень уж тревожное наступило время.
Вспоминая сейчас доктора Никольского, скажу, что таких врачей, каким был он, сейчас нет. Высокий, подтянутый, седой, с седыми усами, с внимательными, смотрящими из-под очков темными глазами, он ходил прямо, скорым шагом. Какая была его специальность? А тогда у врачей не спрашивали. Он был просто Врач, с большой буквы, лечил от любых болезней, производил самые сложные по тем временам операции, как заведующий Богородицкой больницей, занимался административными и хозяйственными делами, к серьезным больным вставал по ночам, выезжал в уезд. Тогда в больнице не было рентгена, и лабораторные анализы делались самые примитивные. А Никольский славился как замечательный диагност, с полуслова, с первого осмотра знавший, чем болен его пациент. Он сам рассказывал, как пришла однажды к нему баба и сказала, что у нее "в правом боку овца жует". И он сразу понял и помог бабе. Больные верили ему, и эта вера способствовала их выздоровлению.
И еще он был гуманист в высоком смысле этого слова. Он помогал чем мог нашей семье и семьям других бывших людей. Когда кто умирал, он утешал их родных; кого-то арестовывали — он хлопотал.
И еще он был веселый, общительный человек, сам звал в гости и ходил по гостям, при случае выпивал чарочку-другую, в свободные дни отправлялся на охоту, бывал неизменным участником облав на волков, которых тогда в Богородицком уезде развелось множество.
Жена Алексея Ипполитовича, Юлия Львовна, урожденная Любецкова, из семьи мелких богородицких помещиков, была дама восторженная, но к жизни совсем неприспособленная. Она любила читать романы Салиаса и Марковича и стихи Надсона. Супруги души не чаяли друг в друге, но детей у них не было. Жили они в своем хорошем доме, в переулке возле Михайловского сквера, вместе с племянниками — сыном и дочерью умершего от тифа его брата. Рассказывали, весь город его провожал хоронить. Для обыкновенных граждан его смерть была искренним горем, так его любили. Юлия Львовна недолго прожила после него. Никакого завещания она не оставила. Богородицкие власти поспешили вывезти всю обстановку — книги, мебель, фарфор, серебро, а племянников выгнали. Куда делось все имущество — не знаю. Эту историю мне с возмущением рассказывали в 1968 году. Тогда же в Богородицком музее я с большим удовлетворением увидел в витрине медную печатку с этикеткой "Печать доктора А. И. Никольского". Когда же девять лет спустя я опять попал в город, печатки на месте не было; по моей просьбе музейные работники попытались найти ее в фондах, но не отыскали даже записей. Пройдет еще несколько лет, и память о хорошем богородицком человеке исчезнет…
Доктор Никольский оставил дедушку в больнице, потому что наступило время самое тревожное во всей истории Богородицка. С юга наступал Деникин, кавалерийский корпус генерала Мамонтова прорвался в тыл красных и двигался с востока на запад, взрывая мосты, спуская под откос поезда, расстреливая не успевших бежать комиссаров. Богородицк был объявлен на осадном положении, запрещалось ходить по ночам…
В свое время ханы Средней Азии бросали в темницы заложников, или выпускали их, или без всякого суда умерщвляли. Примеру ханов последовали деятели Парижской коммуны — расстреляли тысячи заложников. У нас по инициативе Троцкого расстреливали ни в чем не повинных людей. Этот бессмысленный метод борьбы постоянно применялся во время гражданской войны. При приближении белых арестовывались по городам и селам купцы, чиновники, помещики. Их увозили в тыл. Когда белые брали город, заложников, взятых оттуда, расстреливали. Так, отступя из Орла, красные многих расстреляли. Историки никогда не узнают точной цифры жертв. В спешке списки не составлялись. Среди погибших орловцев были два двоюродных брата моей матери — Борис и Юрий Александровичи Лопухины. Тогда же в Рязани был расстрелян муж бабушкиной сестры Ольги Николаевны, видный царский сановник Александр Григорьевич Булыгин. Дядя Лев Бобринский, ни с кем не простившись, уехал на подводе в Тулу, а оттуда поездом в Москву.