Была еще совсем древняя бывшая экономка, а когда-то горничная матери старого графа. Говорили, что в молодости, во времена крепостного права, она отличалась поразительной красотой и в ее жизни произошла какая-то драма. Я ее увидел слепой, глухой и так же поразительно красивой. Она ходила со связкой ключей, время от времени открывала многочисленные графские шкафы, комоды и сундуки, что-то там перебирала, вновь запирала. Ее живо интересовало все, что происходило вокруг нее. Она подставляла ладонь и просила, чтобы ей на ладони писали пальцем. При этом прекрасно понимала, что пишут ее собеседники, и отвечала им вполне внятно и толково.
Еще была шустрая босоногая девчонка Наташка — судомойка, лет четырнадцати. Она мыла посуду с таким азартом, что под ее руками всё в лохани гремело и звенело, а сама она звонко покатывалась со смеху…
Были еще многочисленные слуги, но я их не помню.
Число едоков все росло. Окончив учение, приехали Лина, Владимир и Соня вместе с супругами Кюэс. Из Петрограда приехал четырнадцатилетний наш двоюродный брат Кирилл Голицын. Он был очень красив и щеголял новенькой бойскаутской формой, голыми коленками, нашивками и значками на груди и на рукавах. Его двоюродные сестры, почти ему ровесницы, — наша Соня и Бобринские Алька и Сонька — так и льнули к нему и затевали с ним совместные игры и прогулки. А по вечерам они ежедневно ходили за две версты на Богородицкий хутор с тремя бутылями-четвертями.
Моему отцу наконец удалось уговорить своих родителей тоже отправиться в Богородицк, и они приехали с собачкой Ромочкой, в сопровождении лакея Феликса. Мой отец оставался в Москве, ходил в Народный банк и продолжал жить на Георгиевском вместе с дедушкой Сашей, который, несмотря ни на какие уговоры, не соглашался уезжать из Москвы куда бы то ни было и говорил, что желает быть похороненным только в Петровском.
|
Приехал дядя Владимир Трубецкой. Я уже писал, куда он ездил. А моя мать, убедившись, что ее дети хорошо устроены, со спокойной душой вернулась в Москву к моему отцу.
За обеденным столом сидел также пленный австрийский офицер Зальцман, который был прекрасным скрипачом. Он давал уроки музыки девочкам Бобринским, и каждый вечер устраивались концерты. Бабушка или тетя Вера играли на рояле, Зальцман на скрипке, дядя Владимир Трубецкой на виолончели. Из города приходили певцы, пели арии из опер и романсы, приходили слушатели из города, из Общины, с завода, слуги становились у двери. Кроме произведений классиков, исполнялись и сочинения дяди Владимира. Он был всесторонне талантливый человек, в будущем я о нем многое расскажу. Но как композитору ему не хватало теоретических знаний. Со слов сестры Сони знаю, как перед концертом он часами играл на виолончели, меняя и переиначивая музыкальные фразы, как помогала ему тетя Вера своими советами, когда аккомпанировала ему на рояле.
А я на концертах скучал, мне было досадно, что мой двоюродный брат Алексей Бобринский, которого я искренно полюбил, со мной не играет и тоже остается слушать. Керосиновая лампа-молния горела, за окнами стояла тьма. Хорошо было взрослым сидеть с закрытыми глазами и слушать…
Первые два месяца нашей жизни в Богородицке были еще более тихим оазисом, чем наш особняк на Георгиевском. Раза два-три приходили к тете Вере служащие сахарного завода. Они говорили, что мы можем жить спокойно, так как находимся под их покровительством; они же нам подбрасывали продукты.
|
Алексей был старше меня на три года. Я ходил за ним по пятам. Тетя Саша и Нясенька перестали на меня обращать внимание, и Алексей с друзьями-мальчишками принял меня в свою компанию. Я от них не отставал, бегал с ними на пруд купаться, вместе играли, копали в овраге пещеру, гоняли в футбол, где мне предоставлялась довольно пассивная роль бека, по-теперешнему, защитника. Мальчишки эти были дети бывшей многочисленной дворни Бобринских и дети духовенства. Их и называли по должностям и по сану родителей: Мишка-поп, Мишка-дьякон, Мишка-кучер и т. д.
Увлеклись мы стрельбой из лука. В предыдущую зиму в оранжерее заморозили персиковые и абрикосовые деревья, которые проволочной решеткой отделялись один от другого. Мы выдергивали проволоку на тетиву, для луков вырезали молодые кленочки, а для наконечников стрел употребляли пули, которые тогда берегли чуть ли не в каждом доме. Но требовалось на костре вытопить из них свинец.
Мы собирались под колокольней и стреляли вверх — чья стрела взлетит выше? Брат Владимир мне вырезал из щепки маленькую стрелку, один ее конец украсил куриным перышком, в другой вставил пустотелую пульку. Я натянул тетиву, отпустил ее, и стрелка полетела вверх. Ни одна мальчишечья стрела не достигла такой высоты, как моя. Я ликовал. И снова, и снова мы стреляли по команде. И опять, и опять моя стрелка взлетала выше других. Но нашелся завистливый мальчишка и сломал ее на моих глазах. Я побежал к брату Владимиру (комок застрял в моем горле, но я же дал себе слово никогда не плакать), показал ему оба обломочка, а он меня выругал и сказал, что другую стрелку делать не станет. С большим огорчением я от него отошел.
|
Я потому так подробно пишу о стрелке, что много лет спустя написал о ней рассказ. Я показывал его в редакциях, но нигде не принимали усматривали идеологически не выдержанный подтекст. А рассказ, честное слово, получился хороший…
В дамы сердца мои младшие сестры не очень годились. Мне надоело все время им уступать, и я время от времени с ним ссорился. И всегда оказывался в глазах тети Саши виноватым. Но как поклоннику "Рыцарей Круглого стола" мне непременно требовалась дама сердца. А где ее найти?
Как и раньше, мы каждое воскресенье ходили в церковь. И там я увидел однажды девочку, в упор смотревшую на меня. Она была ненамного старше меня, блондинка, с длинной русой косой, с голубыми глазами, с остреньким носиком. Она с матерью всегда стояла слева, а я с сестрами — справа. Так каждое воскресенье, вместо того чтобы молиться, мы поворачивались, взгляды наши встречались, мы краснели и, нагибая головы, начинали креститься. Девочку звали Зойка Кормилицына, она была дочерью бывшего графского конторщика.
Я впервые с ней заговорил во время общей игры в палочку-выручалочку, когда мы оба спрятались за одним и тем же кустом.
— Я тебя люблю, — сказал я.
— И я тоже тебя люблю, — ответила она.
После игры я не утерпел и разболтал о своей победе сестре Соне. Долго она меня дразнила Зойкой, и на этом мой роман кончился.
Целыми днями я бегал с мальчишками и очень скоро убедился, что, разговаривая между собой, они употребляют непонятные мне слова, а еще через некоторое время до меня дошло, что слова эти очень нехорошие. Но я не знал, что означает, например, слово на букву «ж» или на букву «х», а спросить мальчишек не хотел: еще засмеют. Прислушиваясь к их репликам, я понял смысл по крайней мере дюжины подобных слов. Но почему основным ругательством оказывалось самое для меня дорогое слово — мать?
Между тем в усадьбе появилось новое лицо — Ковалевич, здоровенный молодой солдат, по слухам — большевик. Он ничего не делал, ходил от одного флигеля к другому, лузгал семечки, а заговаривая с кем-нибудь из мужчин, пересыпал свою речь матерной руганью.
Как-то я спросил Нясеньку:
— А ты по-матерному ругаться умеешь?
Я никак не ожидал ее бурной реакции. Она взвилась, подпрыгнула, схватила меня за плечи.
— Да ты что? Это же самый страшный грех! За каждое такое слово Богородица на три года отрекается.
Я так и опешил. А как же Ковалевич? Я тут же разыскал его в толпе зевак и встал сзади него, прислушиваясь. "Раз, два, три!" — считал я. Ковалевич зашагал с кем-то, я зашагал следом за ним. "Четыре, пять…" Весь день я ходил следом за матерящимся Ковалевичем и считал. А вечером взял бумажку, написал двухзначную цифру, поставил знак умножения и цифру 3.
Вообще, насколько я любил историю, географию и естествознание, настолько ненавидел арифметику. Но этой задачей я искренно увлекся. В течение трех дней я ходил за Ковалевичем и считал, а вечером решал задачу на умножение. Результаты у меня получались потрясающие. Выходило, что Богородица отречется не только от самого Ковалевича, но и от всех его будущих детей, внуков, правнуков, пра-пра и т. д., вплоть до страшного суда…
Дядя Лев Бобринский всю второю половину войны служил адъютантом военного губернатора Галиции, своего родственника Бобринского смельского. Но так как Галиция была занята русскими войсками недолго, то губернаторский штаб в надежде на будущие победы обосновался в Киеве, а потом был расформирован. По дороге в Богородицк дядя Лев заболел и застрял в Курской губернии, в имении князей Барятинских.
Поехал за ним мой брат Владимир — еще подросток. Сохранился его коленкоровый альбом с дорожными зарисовками — как солдаты ловят мешочников, как народ берет штурмом вагоны. Владимир привез дядю Льва, совсем больного и слабого. У него обнаружилась болезнь почек.
Он оказался вовсе не таким страшным, как я раньше его представлял. Ходил с трудом, с палочкой, а за обеденным столом громко разговаривал, соревнуясь с дядей Владимиром Трубецким в остроумии. Их речи прерывались дружным хохотом юных слушателей.
Старшие дети затеяли спектакли. Решили поставить сцены из «Ревизора», из "Горе от ума", из "Каменного гостя" Пушкина. Режиссером был дядя Владимир Трубецкой.
Сестра Соня играла Марью Антоновну и Лизу, Сонька Бобринская — Анну Андреевну и Софью, Алька Бобринская — дону Анну, Алексей — Молчалина. Сестра Лина выступала в мужских ролях и играла Чацкого и дон Гуана, Кирилл играл Хлестакова, Фамусова и Лепорелло. Владимир довольствовался молчаливой ролью Командора, стоявшего на столе, закутавшись в простыню. Я был очень горд, что и мне дали роль; я играл лакея Фамусова. Держа руки на животе и глупо улыбаясь, я выходил на авансцену и говорил: "К вам Александр Андреевич Чацкий".
В графских сундуках хранилось неисчислимое количество одежды, чуть ли не с начала прошлого века, поэтому выбор для театральных костюмов был большой. Сцену устроили в зале, перегородив ее занавесом. Зрителей набралось много. Из города пришли врач Алексей Ипполитович Никольский со своей женой Юлией Львовной, княгиня Екатерина Адамовна Мышецкая, которую Вересаев в своих воспоминаниях вывел под именем Кати Конопацкой — его первой любви, явился бывший графский главный садовник Баранов с женой, пришли служащие сахарного завода, из Общины явились сестры милосердия. Зал был полон. Спектакль имел большой успех, зрители особо отметили хорошую игру нашей Сони и Кирилла.
Было решено: надо поставить другой спектакль. Какой? Да сами сочиним. Сочиняли все вместе, но главным комедиографом был дядя Владимир. Назвали комедию "Тетя на отлете". Живет в своем поместье старая дева (сестра Лина) с тремя племянницами — Зизи, Мими и Фифи (девочки Бобринские и наша Соня). Они скучают, к ним приезжает молодой человек Коко Заволевский (Кирилл), который сперва не знает, за которой барышней ухаживать, отдает предпочтение одной, две другие негодуют. Конфликт разрешается приездом еще двух молодых людей высокого графа Кутило-Завалдайского, одетого в красный с синим уланский мундир (брат Владимир), и маленького барона фон дер Фридриха Херауса (Алексей Бобринский) во фраке, в ботфортах, в белых штанах. Все три молодых человека делают предложение трем барышням, а тетя "остается на отлете". Но тут появляется с букетом в руках, с надутыми щеками, с подушкой под жилетом сосед по имени Семен Семенович (дядя Владимир). Он молча подносит букет тете и целует ей ручку. На этом пьеса заканчивалась. Собирались и мне дать роль. Я должен был играть Амура, молча стреляющего из лука по очереди во всех влюбленных. Не знаю, согласился бы я играть в костюме, состоящем лишь из кленового листка.
Спектакль этот имел еще больший успех. Зрители хлопали, расходясь по домам, просили о новой постановке. Начали выдумывать; дядя Владимир, уединяясь с тетей Верой, уже создавал музыку к будущей комедии, которая мыслилась очень веселой, в сопровождении песенок. Но третьего спектакля поставить не пришлось…
Не помню, какая недобрая весть пришла раньше — телеграмма из Москвы от моей матери или краткое, в пять строчек, сообщение в газете о расстреле в Екатеринбурге царя, его семьи, близких к нему людей — всего одиннадцати человек.
За несколько дней до этих двух вестей приехал из Москвы в отпуск мой отец. Он рассказывал такое, что реплики обоих моих громогласных и остроумных дядей за обеденным столом прекратились, а отец говорил, как всегда, спокойно и деловито.
Впечатление от гибели царя и его семьи было огромное. В церкви близ усадьбы отслужили панихиду. О такой же панихиде в селе Бёхове на Оке мне рассказывал впоследствии друг нашей семьи Д. В. Поленов, он говорил, что крестьяне тогда плакали. Да, наверное, по всей стране во многих церквах тайно и не очень тайно оплакивали мучеников.
А я тайно плакал по вечерам в подушку. Тогда во многих домах, и городских и деревенских, висели цветные лубочные портреты царя, царицы, прелестных царевен в белых платьях, хорошенького мальчика в матроске. Наряду с иконами они служили украшением крестьянских изб.
Миллионы мальчишек, и я в том числе, боготворили наследника, который был старше меня всего на четыре года. Ужас охватывал меня. Убийства на войне были мне понятны. Но как поднялась рука на милого мальчика, на юных красавиц?! Все вокруг — и молодые и старые — ужасались, негодовали, иные плакали. Много спустя я узнал, что среди палачей не было русских, стреляли латыши и евреи.
А телеграмма от матери была такого содержания: "Брат Миша скончался приезжаю вторник". Телеграмму принесли, когда все мы сидели за столом. Дядя Лев Бобринский стоя прочел ее вслух. Сестра Лина с истерическим криком выбежала из-за стола. Остальные долго молчали.
Кто-то высказал мнение — может быть, дядя Миша умер от какой-либо болезни. Но мы знали, что уже месяц он сидел в тюрьме, и догадывались, что конец его был иным.
Мой отец позвал Лину, Владимира, Соню и меня и сказал нам, что у нашей мама великое горе, чтобы мы, когда она приедет, были к ней внимательны и старались бы ее отвлечь от печальных мыслей.
Она приехала через несколько дней в черном платье, бирюза на ее брошке была замазана чернилами. Ходила она словно потерянная, за обедом ни с кем не разговаривала, с нами тоже молчала. Пойдешь к ней, она приласкает, обнимет, потом отпустит. И всё молча… И сколько ночей я тайно плакал в подушку о ней и о дяде Мише! Через год или через два она рассказала мне все как было.
Вернувшись в Москву после неудачной попытки спасения царя и его семьи, дядя Миша стал одним из главных участников тайного общества, которое называлось "Союз защиты родины и свободы". Общество состояло главным образом из бывших офицеров и было тщательно законспирировано. Каждый участник знал только пятерых и старшего над ними. Дядя Миша знал пятерых старших. Заговор был раскрыт из-за доноса одного денщика. Часть заговорщиков успела бежать на юг, а часть, в том числе дядя Миша, была арестована.
Сейчас много пишут об особой бдительности чекистов, об их поразительном умении раскрывать заговоры. Главный метод сыска был предельно прост: посадить как можно больше первых попавшихся и начинать их допрашивать, в надежде, что авось обнаружится какая-то неожиданная ниточка. Угрожали напуганным людям, говорили, что "о заговоре мы знаем, но нам хотелось бы выяснить с вами некоторые подробности". И люди, иногда ни в чем не повинные и лишь отдаленно что-то слышавшие, выбалтывали. Иные, слабые, признавались в несуществующих грехах. Тогда открытые суды с робкими защитниками и грозным прокурором Крыленко устраивались редко, и редки были приговоры на столько-то лет. Из тюрем было два выхода: либо к стенке, либо на свободу. Наверное, большую часть все же выпускали; так посадили, а потом выпустили артистов Станиславского, Москвина, художника Нестерова, академика Вернадского. Наверное, в архивах сохранились многочисленные списки.
Получили широкое распространение так называемые «засады». В квартиру, казавшуюся подозрительной, забирались чекисты и оставались там дежурить, никого не выпуская, а тех, кто заходил, задерживали. Так посетители, иногда совершенно случайные, попадали, как рыба в вершу; мог попасть священник с причтом, молочница, татарин — старье-берем, приятель сына, подруга дочери. Дня через три засада снималась, чекисты уходили, отпустив большую часть задержанных на все четыре стороны, а иных забирали с собой.
Большое значение имели хлопоты. Надо было найти ход к какому-либо видному коммунисту и постараться убедить его в невиновности арестованного. И нередко благодаря своему авторитету этот коммунист, или хорошо знавший ходатая, либо самого арестованного, или только одним ухом слышавший о нем, снимал трубку — и вскоре заключенный выпускался на свободу. Таких коммунистов называли «ручными». "Пойди к ней, у нее есть ручной коммунист, говорили о ком-то, — она тебе поможет".
Система хлопот действовала с начала революции до средины тридцатых годов. Но все это касалось арестованных более или менее невиновных. А с дядей Мишей дело обстояло иначе. Ведь с точки зрения Советской власти он был самый настоящий враг. И все-таки моя мать бросилась хлопотать.
Сколько-то лет спустя собирали мы с ней в лесу грибы, и вдруг из-под наших ног вылетела тетерка. Она летала возле нас, стремясь отвести нас от места, где прятались ее птенцы.
— Вот так я старалась спасти дядю Мишу, — сказала мне мать.
Не сына, а младшего брата спасала она, рискуя сама очутиться за решеткой. Тогда попасть на прием к высокому лицу было много проще, чем теперь. К Ленину, к Троцкому, к Свердлову мать все же не попала. Она была у Каменева, у Дзержинского, у его ближайших помощников — Петерса, Менжинского, была у Бонч-Бруевича. Сперва ходила с невестой дяди Миши княжной Марией Туркестановой, племянницей митрополита Трифона, которого впоследствии изобразил Корин на эскизе для своей так и не осуществленной картины. В чьем-то кабинете княжна упала в обморок, и моя мать стала ходить одна. Она рассказывала, с каким жутким огнем в глазах взглянул на нее Дзержинский, а про других говорила, что глаза у них были словно стеклянные, мимо смотрящие. И везде ей отвечали кратким и беспощадным "нет".
А все же нашелся живой человек, член правительства Петр Гермогенович Смидович. Когда-то его брат две зимы подряд был в Туле репетитором у мальчиков Лопухиных. От него Смидович знал о необыкновенной дружбе членов этой многочисленной семьи. Моя мать была у Смидовича несколько раз, тот горячо взялся за дело и сказал ей:
— Если ваш брат даст мне честное слово, что никогда не пойдет против Советской власти, я за него поручусь и его освободят.
Не знаю, ездил ли сам Смидович в Бутырскую тюрьму или нет, но свидание с дядей Мишей моя мать и княжна Туркестанова получили. Они были у него раза три. В то время мой отец еще не уезжал в отпуск в Богородицк, он написал дяде Мише длинное письмо, убеждая его согласиться, дать такое слово, приводил ряд доводов. Дядя Миша был очень огорчен, что перед смертью близкий ему человек уговаривает его покривить душой. Моя мать нашла в себе достаточно сил и любви к брату и не поддержала письмо моего отца. Она перекрестила своего брата и ушла.
При следующей встрече с нею Смидович сказал ей, что в таком случае он помогать отказывается. Прощаясь с ней, добавил, что в будущем мать всегда может к нему обращаться за помощью…
Откуда-то она узнала, что узников собираются расстрелять у Братского кладбища близ села Всехсвятского и повезут их на грузовике в три приема, с промежутками в несколько дней. Видимо, недоставало усиленного конвоя. В первой партии повезли офицеров — ближаших друзей дяди Миши — Володю Белявского и сына известного московского врача-психиатра Коротнева. Накануне узник Коротнев видел сон, как его везут на казнь, как он сел у самого борта, как на повороте грузовик замедлил ход, он выпрыгнул из машины, побежал и спасся. Все произошло именно так. Коротневу удалось скрыться. Всю гражданскую войну он пробыл на фронтах, потом очутился в Америке и там женился на княжне Туркестановой, которая вскоре после гибели дяди Миши уехала из Москвы.
А доктор Коротнев еще лет десять благополучно прожил в Москве, лечил больных, через каких-то лиц связывался с сыном. Неожиданно к нему явился кто-то от сына, нелегально перешедший граиицу, дело это раскрылось, раскрылся и давнишний побег. Старый врач был арестован и исчез…
Когда моя мать на последнем свидании с дядей Мишей рассказала ему о побеге друга, его лицо просветлело, и он ей сказал:
— Ты не можешь себе представить, какую хорошую новость ты мне передала.
Позднее матери отдали его английский френч, который потом носил мой брат Владимир.
Ей хотелось узнать, где же дядя Миша похоронен. Она поехала на Братское кладбище, долго там бродила между могил солдат, умерших во время германской войны в московских госпиталях. Она остановилась под деревом, стала молиться и вдруг услышала пенье птички. Ее точно толкнуло идти на голосок, она шла, а птичка перелетала все дальше и и конце концов привела ее к кирпичной стене на краю кладбища.
Стена была вся изрешечена следами пуль. Тут же тянулась длинная гряда свежевыкопанного песку. К одному из концов гряды песок оказался совсем сырым. Как видно, здесь копали и выбрасывали грунт совсем недавно, может, даже накануне ночью. Мать поняла, что это за стена и что это за гряда.
Несколько лет спустя, когда мы вновь вернулись в Москву, мои родители и я отправились на трамвае в село Всехсвятское, пошли на Братское кладбище. Я увидел нескончаемые ряды почти одинаковых деревянных белых крестов. На каждом была надпись, более или менее одинаковая: "Здесь лежит такой-то, жизнь свою отдавший за Отечество. Вечная ему память".
Мы прошли через все кладбище. Кирпичная стена была оштукатурена, а возле нее тянулось несколько (между собой параллельных) заросших бурьяном гряд. Моя мать не знала, под которой покоится дядя Миша. Мы постояли, перекрестились и ушли.
Давно уже нет Братского кладбища, кресты уничтожены, все могилы воинов, умерших от ран, и могилы растрелянных сровнены. Кирпичная стена разобрана. Теперь здесь пролегли шумные и нарядные Песчаные улицы, ходят пешеходы, мчатся автомашины и троллейбусы. И никто не знает, сколько десятков тысяч покоится тут в сырой земле…
Моя мать привезла в Богородицк одежду своего брата и групповую фотографию. Сидят и стоят молодые люди, человек двадцать, все в офицерской форме, по бокам стоят перетянутые ремнями с револьверами в кобурах солдаты-конвойные. Этот снимок сделан в камере Бутырской тюрьмы. Какие хорошие лица! На переднем плане юноша, он улыбается, а рядом с ним совсем мрачный офицер постарше. В центре группы стоит тот, кто особенно выделяется. Он высокого роста, взгляд орлиный, небольшие усы над твердо сжатыми губами, голову держит высоко…
Это мой дядя Михаил Сергеевич Лопухин.
Фотографию эту в течение последующих лет жизни в Богородицке я время от времени рассматривал, наизусть запоминал лица. Когда же мы переезжали в Москву, один узел пропал — как раз тот, где были многие письма и эта фотография. Моя мать очень тогда огорчилась, а почти полвека спустя я увидел такой же снимок у старенькой тети Марии Сергеевны Трубецкой в Париже и уговорил ее мне подарить уникальный документ.
Гибель дяди Миши произвела на меня, девятилетнего мальчика, впечатление огромное. Я стал совсем другим, почти прекратил беззаботно играть и водиться с мальчишками, уходил один в парк, много читал, много думал. С того времени я зажил как бы двойной жизнью. Одна — это общение с другими, разговоры, игры с сестрами, увлечения, удовольствия, а вторая жизнь — тайная, внутри себя, о которой я даже матери не признавался. Эта вторая, для меня более важная и деятельная жизнь прошла через мое детство и юность, через все последующие годы и продолжает биться в моем сердце до сегодняшнего дня. Ничего тут нет удивительного, таков весь строй в нашей стране — все мы живем двойной жизнью. Удивительным было то, как рано — из-за гибели дяди Миши — я приобщился творить и действовать в одном направлении, а про себя думать совсем иначе.
Героический его облик всегда живет в моем сердце. Он стал для меня тем недосягаемым идеалом убежденного борца, который не поступился своими принципами и жизнь свою положил за свободу Родины. Никогда и никому я не рассказывал о нем и об огромном влиянии его смерти на становление моего характера, моей личности, моих убеждений. Эти убеждения зародились во мне, когда мне было всего девять лет, и я пронес их через всю свою жизнь. Они не менялись до сегодняшнего дня, когда впервые я их доверяю бумажному листку.
Книга "Рыцари Круглого стола" была оставлена в Москве, но, уединяясь, я продолжал перебирать отдельные эпизоды из нее в своей памяти. И с тех пор образ дяди Миши я отождествлял с образом рыцаря Ланселота дю Лак, а позднее — с образом князя Андрея Болконского…
Я пристрастился к чтению. Перечитав несколько незначительных книг из графской библиотеки, я наткнулся на Купера и увлекся им. Образ главного героя Следопыта Натаниела Бумпо меня восхищал, я воображал себя то им, то вождем краснокожих. Чтение Купера как-то отвлекло меня от моего большого, совсем недетского горя. С тех пор я никогда не читал романы «Следопыт» и "Кожаный чулок", а до сих пор помню эти произведения…
А жизнь в усадьбе шла своим чередом. Кончился отпуск моего отца, и он уехал в Москву. Прослышали мы, что по ту сторону Богородицка на территории Земледельческого училища живет учитель биологии Владимир Константинович Детерс, который собирает бабочек. Моя мать организовала экскурсию. Коллекция превзошла все наши ожидания.
Маленький, щупленький человечек, с блеклыми глазками, с жиденькими усиками и бородкой, носивший у студентов училища прозвище Тычинка, показал нам целых двадцать ящиков с бабочками. Мы ахали, восхищаясь. Детерс снабдил меня расправилкой, булавками, пустым ящиком, эфиром. С сачком в руках я бегал по ближайшим окрестностям, ловил, морил, расправлял бабочек.
Питались мы пока более или менее сносно. Дядя Лев ввел так называемый «человеко-день», то есть сколько едоков ежедневно приходится на каждое из трех семейств — Бобринских, Трубецких и нас с дедушкой и бабушкой. Я был очень горд, что меня сочли за полного едока, а моих младших сестер Машу и Катю за половинки. Купили одного, потом второго жеребенка и съели их, доверчивой бабушке объявили, что это говядина. Молоко продолжали получать с Богородицкого хутора. Все лето под руководством тети Веры Бобринской мы ухаживали за грядками, а теперь собирали огурцы, морковку, свеклу, копали понемногу картошку.
Дядя Владимир Трубецкой охотился и несколько раз приносил зайцев. Но что такое заяц на два десятка едоков?! Однажды дядя Владимир совершил невозможный поступок. Возвращаясь на рассвете с неудачной охоты, он увидел на пруду стаю домашних уток, всех их перестрелял и принес на кухню. Обед в тот день был великолепный, но у бедных жертв нашлись хозяева — семейство бывших графских служащих по фамилии Дуда. Они начали розыски, кто-то видел охоту, а младший их сын Ванька Дуда был подослан ко мне. Он спросил у меня: "Что у вас было вчера на обед?" И я сдуру выболтал, что утки, убитые моим дядей.
История эта сильно испортила отношения между нами — бывшими господами, и многими, живущими на усадьбе. Если раньше преобладало сочувствие, то теперь у некоторых возникло чувство, которое марксисты называют "классовой ненавистью".
У Бобринских с крестьянами и жителями усадьбы никогда не было той близости, что у нас в Бучалках. Они не организовывали ни кустарных промыслов, ни приютов, ни богаделен и держали себя недосягаемо надменно, помощь неимущим оказывалась, но через контору. Существовала даже поговорка, известная не только в Тульской губернии, — "Горда, как графиня Бобринская".
Городским властям была подана жалоба от хозяев уток. Пришлось возмещать убытки.
Не знаю, этот ли случай повлиял или время подошло иное, но однажды в богородицкой газете "Красный голос" появилась статья под заголовком "Доколе будем терпеть!" В статье с негодованием говорилось, что по парку разгуливают "томные графинюшки" и "толстощекие графчики в матросках", дальше следовало об эксплуататорах и кровопийцах. Графинюшками называли девочек Бобринских и моих старших сестер, а толстощекий графчик, да еще в матроске, был один это Алексей. Кирилл ходил в скаутской форме, а я не имел матроски и был худышкой.
Опять явились представители сахарного завода и подтвердили, что мы находимся под их покровительством. А на следующий день явились представители городских властей с бумагой, предписывающей в 24 часа очистить весь второй этаж дома, и мы принялись безропотно перетаскивать сундуки и мебель.
Поселились две приезжие семьи с многими детьми, люди робкие, забитые. Они ходили через черный ход, и мы с ними совсем не общались. Они явно опасались, что прежние времена опять вернутся и им придется убираться подобру-поздорову.
Зажили мы тесновато, в столовой устроили общую детскую, в зале спальню дяди Льва и тети Веры и столовую, брат Владимир поместился в чулане, старшие девочки еще где-то. А все равно по вечерам музицировали — тетя Вера на рояле, дядя Владимир на виолончели, Зальцман на скрипке. И музыка Бетховен, Бах, Моцарт, Шопен — уводила обитателей дома от действительности…