Едва высадившись в Венеции, я поспешил к г-же Орио, но ее дом был пуст. Сосед сообщил мне, что она вышла замуж за г-на Роза и поселилась в его доме. Поговорив с соседом, я узнал дальнейшее. Первая же новость, поразившая меня, была та, что Нанетта стала графиней Р. и живет в Гвасталле вместе со своим супругом.
Через двадцать четыре года я увидел ее старшего сына, офицера на службе инфанта-герцога Пармского.
Что касается Мартон, то, подвигнутая чувством благочестия, она стала монахиней в Мурано. Двумя годами позже я получил от нее письмо, так и дышащее лампадным маслом, в котором она заклинала меня именем Иисуса Христа и Святой Девы не пытаться больше ее увидеть.
… Я ее больше не видел, а она, в 1754 году, меня видела, о чем я расскажу в свое время.
Зато г-жа Манцони была все та же. Она предупреждала меня, что я недолго пробуду военным, и когда я сказал ей, что я и в самом деле решил оставить военную службу, она смеялась до коликов. Поинтересовавшись, на что же я намерен променять шпагу, и получив ответ, что я подумываю об адвокатстве, она рассмеялась снова и сказала, что для этого уже поздно, время упущено. Мне было тогда только двадцать лет.
… Через несколько дней я получил отставку, снял униформу и оказался полным хозяином собственной персоны.
Чтобы жить, надобно было выбрать род занятий, и я решил попытаться поддержать свое существование игрой, но госпожа Фортуна рассудила иначе: через неделю я спустил все, чем располагал. Что было делать? Я вспомнил о профессии скрипача. Когда-то аббат Гоцци неплохо обучал меня игре на этом инструменте, я вполне мог пиликать в театральном оркестре. С помощью Гримани я стал оркестрантом в театре Сан-Самуэле, где зарабатывал экю в день в ожидании лучших времен.
|
Оценивая себя беспристрастно, я понимал, что мне вряд ли придется теперь бывать в таких домах, куда я был вхож в прежние, до моего падения, времена. Что же! Меня могли считать шалопаем, но я плевал на это; меня могли презирать, но меня утешало то, что сам я не считал себя достойным презрения. Теперешнее положение после тех блестящих ролей, какие мне выпадало играть, было унизительным; но хотя я и мог его стыдиться, оно меня не принижало полностью: Фортуна на этот раз отвернулась от меня, но я не терял надежд на ее благосклонность в будущем, ибо я был молод, а эта ветреная богиня почти никогда не отказывает молодости.
… В половине апреля 1746 года синьор Джироламо Корнаро, старший сын в семействе Корнаро делла Реньо, сочетался браком с девицей из дома Соранцо де Сен-Поль, и я имел честь присутствовать на этом торжестве… в роли деревенского скрипача. Я был среди многочисленных оркестрантов, игравших на балах, которые давались в течение трех дней в Палаццо Соранцо. На третий день, к концу праздника, за час до рассвета, усталый до изнеможения, я бросил свое место в оркестре и отправился домой. Спускаясь по лестнице, я увидел человека, судя по красной мантии сенатора, намеревающегося сесть в гондолу. Вынимая из кармана платок, он незаметно для себя обронил письмо. Я поспешил подобрать его и вручил сенатору находку. Он поблагодарил меня, спросил, где я живу, и предложил место в своей гондоле. Предложение было как нельзя кстати, я поклонился и был посажен на скамью слева от сенатора. Едва мы отчалили, он попросил меня встряхнуть его левую руку: он что-то перестал ее совсем чувствовать, я дернул его за руку изо всех сил, но тут же еле слышным голосом он сказал, что теперь онемела вся левая половина и что он умирает. Я отдернул полог, свет фонаря осветил его: лицо перекосилось, он действительно выглядел умирающим. Я крикнул гондольерам, чтобы они немедленно высадили меня, надо было найти хирурга и сделать кровопускание сенатору. Едва гондола успела коснуться набережной, я выскочил из нее и кинулся в ближайшее кафе, там мне указали адрес хирурга. Чуть ли не разбив ударами кулака дверь дома, я разбудил его и потащил, не дав ему времени снять ночной халат, к умирающему. В то время как врач делал свое дело, я разорвал на компрессы и бинты свою рубашку.
|
Приказав лодочникам налечь на весла, я через несколько минут доставил сенатора к его дому на Санта-Марина. С помощью проснувшихся слуг мы вынесли его из гондолы, перенесли в дом и положили на кровать в спальне. Он был почти без признаков жизни.
Приняв на себя роль распорядителя, я послал слугу привести как можно быстрее врача. Явившийся эскулап одобрил принятые мною меры и произвел второе кровопускание. Считая себя вправе остаться подле больного, я расположился рядом с его ложем в ожидании, когда ему потребуется моя помощь.
Через час, один за другим, появились два патриция, друзья больного. Оба они были очень встревожены и, узнав от гондольеров о моей роли в оказании помощи сенатору, подступили ко мне с расспросами. Я рассказал обо всем случившемся, они выслушали, и поскольку они даже не поинтересовались узнать, кто я, я скромно промолчал об этом.
|
Больной был недвижим, и только дыхание выдавало, что он еще жив. Ему сделали припарки и послали за священником, который, казалось, был необходим в этом положении. По моему настоянию все другие посещения были запрещены, и мы втроем остались в комнате умирающего до утра. Там же нам подали в полдень обед, довольно вкусный, который мы и съели, не отходя от кровати.
Вечером старший из двух патрициев сказал мне, что, если у меня есть дела, я могу идти, потому что они останутся на всю ночь в комнате больного. «И я, господа, — отвечал я твердым голосом, — проведу всю ночь в том же кресле, потому что если я отойду от больного, он непременно умрет; я знаю, что пока я рядом с ним, жизнь его в безопасности». Это решительное заявление заставило их не только с удивлением, но и с уважением посмотреть на меня.
Мы поужинали, и после ужина я узнал от этих господ (хотя я их и не расспрашивал ни о чем), что их друг сенатор младший брат прокурора Брагадина и носит ту же фамилию. Наш сенатор был знаменитый человек в Венеции. Он славился как своим красноречием и большим талантом в государственных делах, так и галантными приключениями в молодости. Много безумств совершил он ради женщин, да и они тоже натворили немало ради его красоты, элегантности и обходительности. Он много играл и много проигрывал и имел в лице своего брата злейшего врага, который даже обвинял его перед Советом Десяти в попытке отравления. Дело это слушалось несколько раз и было прекращено ввиду полной невиновности младшего брата. Однако столь страшное обвинение подействовало на недавнего жизнелюбца: он стал философом и как философ искал утешения в дружбе. Два горячо преданных ему друга были сейчас возле него. Один из них носил славную фамилию Дандоло, другой принадлежал к не менее известному дому Барбаро. Оба они были честные и добропорядочные люди; им, как и их другу, было около пятидесяти лет *. Врача, лечившего больного, звали Терро. Он избрал довольно странный метод лечения: утверждал, что для спасения пациента должно применить ртутные компрессы на грудь. Быстрое действие этого лекарства, обрадовавшее двух друзей, меня, напротив, напутало: за двадцать четыре часа мозг больного пришел в сильное возбуждение. Лекарь заявил, что он это предвидел, что ртуть дает нужный эффект и что эти явления проявятся скоро во всем организме, оживив циркулирующие в нем флюиды. В полночь наш больной буквально горел: я наклонился к нему — я увидел глаза умирающего и услышал тяжелое прерывистое дыхание. Тогда я разбудил его задремавших друзей и объявил, что их друг непременно умрет, если немедленно не приостановить действие злосчастного лекарства. В ту же минуту, не дожидаясь их ответа, я снял с его груди пластырь, тщательно обмыл грудную клетку теплой водой, и уже через три минуты мы услышали, как дыхание успокаивается, и скоро он погрузился в глубокий сон. И тогда, наконец, мы смогли тоже уснуть, обрадованнные, а особенно я, случившимся на наших глазах улучшением состояния нашего подопечного. Пришедший рано утром врач несказанно обрадовался, увидев своего пациента в хорошем состоянии. Но когда г-н Дандоло сообщил ему о принятых ночью мерах, он пришел в страшный гнев, говоря, что пренебрежение ртутью погубит больного, и поинтересовался, по чьему распоряжению были отменены его рецепты. И вдруг г-н Брагадин заговорил: «Доктор, — сказал он, — тот, кто освободил меня от ртутных компрессов, по-видимому, гораздо более сведущ в медицине, чем вы». И он указал на меня.
Я не знаю, кто выглядел более удивленным в этот момент: доктор ли, увидев перед собой совершенно незнакомого моладого человека, которого он, естественно, должен был принять за шарлатана и которого, тем не менее, объявили более сведущим, чем он, или я, только что, без всякого моего намерения, провозглашенный светилом медицины. Я постарался держаться с величайшей скромностью, хотя мне очень хотелось рассмеяться, врач же смотрел на меня со смешанным чувством замешательства и досады, как на наглого самозванца, дерзнувшего захватить его место. Наконец, он обратился к больному, сказав, что в таком случае он отказывается от лечения. Он ушел, предоставив мне превратиться в лейб-медика одного из самых знаменитых членов Сената Республики Венеция. В сущности, я уже был им, и это меня ничуть не испугало: твердым голосом сказал я больному, что надо только строго придерживаться режима, а там крепкая его натура и приближающаяся благодатная пора быстро поставят его на ноги.
Отставленный врач рассказал эту историю всему городу, и так как больному день ото дня становилось лучше, один из его родственников, допущенный, наконец, к его ложу, спросил, как же он не побоялся довериться в своем лечении какому-то театральному скрипачу. Г-н Брагадин резко прервал его, сказав, что познания этого скрипача не менее обширны, чем у всех медиков Венеции вместе взятых.
Этот синьор прислушивался ко мне, как к своему оракулу, и его друзья относились ко мне с тем же уважением. Это очень воодушевляло меня, и я с видом заправского знатока рассуждал о физических свойствах, поучал, цитировал никогда не читанных мною авторов.
Г-н Брагадин, имевший пристрастие ко всему таинственному и мистическому, сказал однажды, что я обладаю удивительно глубокими для столь юного возраста знаниями, и, очевидно, дело тут не обошлось без помощи сверхъестественных сил. Он просил меня не таиться и сказать ему всю правду.
Вот что такое случай и сила обстоятельств! Не желая обидеть моего благодетеля сомнением в его проницательности, я не стал объяснять, что он очень ошибается, я имел глупость сделать ему, в присутствии обоих его друзей, ошеломляющее, насквозь выдуманное мною, конфиденциальное сообщение: да, я действительно связан с таинственными силами, я владею особой числовой таблицей, с помощью которой я, задавая вопросы, предварительно зашифровав их цифрами, получаю ответы, тоже в цифрах, делающие для меня известным то, что неизвестно никому на свете. Г-н Брагадин сказал, что это Ключ Соломона, то, что в просторечье зовется каббалой*. Он спросил, кто выучил меня этой науке.
— Старик-отшельник, — ответил я без смущенья, — он жил в Испании в горах Карпанья. Я имел случай с ним познакомиться, когда попал под арест в испанской армии.
— Ты владеешь, — сказал сенатор, — истинным сокровищем, и от тебя самого зависит та великая польза, какую ты можешь извлечь из этого.
— Не знаю, какую пользуя могу извлечь из этой науки, — отвечал я, ведь ответы, получаемые от моей таблицы, чаще всего настолько туманны, что я ничего не могу в них понять. Хотя благодаря тому, что я составил однажды свою пирамиду, я имел счастье познакомиться с Вашим Превосходительством.
— Как же это?
— К концу второго дня праздника в доме Соранцо мне захотелось спросить у моего оракула, предстоит ли мне на балу какая-нибудь неприятная встреча. Я получил такой ответ: «Покинь праздник ровно в десять часов». Я послушался и встретил Ваше Превосходительство.
Три моих слушателя замерли пораженные. Г-н Дандоло первым попросил меня ответить на вопрос, который он мне сейчас предложит; истолкование ответа он возьмет на себя, потому что дело известно только ему одному.
Я вынужден был согласиться, за дерзость надо было расплачиваться. Он написал вопрос, дал его мне, я прочел и ничего не понял: тем не менее надо было отвечать. Если вопрос был настолько темен, что я ничего не мог понять, вполне естественно я ничего не должен был понять и в ответе. Я придумал четыре стиха, предварительно записал их цифрами, предоставив интерпретацию ответа вопрошавшему. Сам я, разумеется, сохранял вид полнейшего равнодушия и непонимания. Г-н Дандоло перечихал ответ несколько раз, удивился, понял все: это изумительно, это непостижимо, это язык небес! Цифры были всего лишь посредниками, но ответ был продиктован бессмертным разумом.
Радость г-на Дандоло побудила его друзей в свою очередь подступить ко мне с вопросами. Мои, совершенно непонятные мне самому, ответы привели их в экстатическое состояние. Я получил столько похвал, что мог только поздравить себя с обладанием чудесным даром, о котором я и не подозревал до сего дня. Разумеется, поскольку я увидел, что могу быть полезным Их Превосходительствам, я объявил им о своей всегдашней готовности к их услугам.
Тогда все трое спросили, сколько времени понадобится мне, чтобы посвятить их в тайны этого чудесного шифра. «Совсем немного времени, господа, — ответил я, — и я охотно посвящу в него вас. И хотя отшельник предупредил меня, что если я захочу поделиться с кем-либо открытой мне тайной, я умру на третий день, я не верю в эту опасность».
Г-н Брагадин, будучи человеком более сведущим, чем я, тут же возразил мне с весьма серьезным видом, что пренебрегать этой опасностью нельзя ни в коем случае. С этого момента никто из них не обращался более ко мне с подобной просьбой. Они решили, и совершенно справедливо, что если они смогут привязать меня к себе, то это сделает их как-то сопричастными к великой науке. Таким образом я стал жрецом-предсказателем, иерофантом этих трех синьоров, людей почтенных и доброжелательных, которых, однако, несмотря на всю их литературную образованность, трудно было назвать людьми истинно знающими. Они истово верили в химеры оккультных наук и в существование совершенно невозможных вещей. Они уже считали, например, что с моей помощью станут обладателями философского камня, универсальной медицины, лекарства всех лекарств; смогут стать собеседниками элементарных частиц материи и духа и даже, благодаря моему таинственному дару, проникнут в тайны всех правительств Европы.
Получив ответы на вопросы о минувшем, удостоверясь в великой силе моей науки, они приступили к выяснению тайн настоящего и будущего. Мне было нетрудно угадывать, поскольку мои ответы всегда были двусмыслены; я позаботился, однако, чтобы все прояснялось лишь после того, как событие произойдет: таким образом моя «каббала», подобно оракулу в Дельфах, не знала неверных пророчеств. Я постиг тогда легкость, с какою жрецы древности дурачили языческий мир; я увидел, как легко смогу обходиться с легковерными глупцами, и понял римского оратора, сказавшего об авгурах, что они не могут смотреть друг на друга без улыбки. Но я не понял и не смогу, наверное, никогда понять, почему Отцы Церкви, будучи не столь просты и невежественны, как наши евангелисты, не могут проникнуть в тайны оракулов и объясняют их предсказания кознями дьявола. Они не могли бы выставлять столь странное объяснение, знай они тайну моей «каббалы» и прочих ухищрений. В этом смысле трое моих почтенных друзей напоминали святых отцов: они были умны, но суеверны и совсем не философы. Правда, доброта их сердец не позволяла им приписывать точность моего оракула дьявольской ловкости, напротив, они считали, что мои ответы продиктованы ангелом.
С этими тремя оригиналами, заслуживающими всяческого уважения как за свои нравственные достоинства и порядочность, так и за их доверие ко мне и возраст, не говоря уж о благородстве происхождения, я провел чудесные дни. Правда, порой их неутолимая жажда знаний держала нас всех по десять часов кряду взаперти от остального мира.
В конце концов я сделал их своими ближайшими друзьями, рассказав обо всем, что происходило со мной раньше, не без утайки, однако, некоторых подробностей, дабы не делать их свидетелями смертных грехов. Разумеется, даже в собственных глазах я не выглядел вполне честным человеком, но если читатель, перед которым я исповедуюсь, знает этот мир и ведает человеческое сердце, пусть он задумается, прежде чем осуждать меня, и тогда, быть может, он признает, что я заслуживаю известной снисходительности.
Мне скажут, что если я хотел держаться правил поведения нравственного человека, мне не надо было бы искать дружбы с ними или же я должен был рассеять их заблуждения. Я бы не стал отрицать это, но ответил, что мне было двадцать лет, что я был всего лишь простым скрипачом, и, попытайся я открыть им глаза, они рассмеялись бы мне в лицо, назвали невеждой, а затем отвернулись бы от меня.
Да я и не имел никакого желания выступать в качестве апостола, и если б я принял героическое решение плюнуть на них, как только они признали меня за прорицателя, я бы оказался всего-навсего мизантропом, врагом и тех людей, которым я доставлял невинные радости, и самого себя, двадцатилетнего лолного сил и здоровья жизнелюбца. Я мог бы пренебречь вежливостью и милосердием, я мог бы оставить умирающего Брагадина, наконец, и в результате всего этого я допустил бы, чтобы три достойных человека стали, благодаря их мании, жертвами первого попавшегося пройдохи, который вытянул бы из них на свал химерические опыты все их состояние.
… Я выбрал, мне кажется, самое верное, самое благородное и самое естественное решение.
Благодаря дружбе с этими тремя людьми я получил удовольствие стать предметом пересудов и подозрений болтунов, чесавших языки в рассуждениях о феномене, который никак не могли объяснить. Вся досужая Венеция ломала голову, пытаясь понять, что связывает меня с этими тремя людьми: что общего у них, столь возвышенных, со мной, таким земным; у них, людей столь строгих нравов, со мной, распутным и дерзким гулякой.
В начале лета г-н Брагадин уже был в состоянии присутствовать в Сенате, и вот что он сказал мне накануне своего первого выхода из дому:
«Кто бы ты ни был, я обязан тебе жизнью. Все выбиравшие для тебя дороги, пытавшиеся сделать из тебя священника, доктора, адвоката, солдата, наконец музыканта, были жалкими глупцами, не понимавшими твоего предназначения. Но Бог послал ангела, и он привел тебя ко мне. Я узнал тебя и смог тебя оценить; чтобы стать моим сыном, тебе достаточно назвать меня отцом, их; той же минуты все в моем доме будут считать тебя таковым до дней моей смерти. Твои комнаты готовы, распорядись перенеси туда свои вещи; у тебя будет слуга, в твоем распоряжении будет гондола, ты будешь есть за моим столом и получать десять цехинов в месяц на карманные расходы. В твоем возрасте я получал от моего отца меньше. Не обязательно, чтобы ты сразу же позаботился о своем будущем, развлекайся, если хочешь, но прошу тебя помнить, что я твой друг, а не только отец, и рассчитывай на мои советы всегда, когда они тебе понадобятся; во всем, что с тобой будет происходить, я буду тебе верным, повторяю, другом*.
Я бросился перед ним на колени, чтобы выразить всю свою признательность, а потом обнял его, произнеся заветное слово „отец“. Од, прижав меня к сердцу, назвал дорогим сыном; я обещал ему послушанием любовь. После этого два?ш друга, остававшиеся все еще в палаццо, явились также меня обнять, и мы поклялись друг другу в вечной братской дружбе.
Такова, любезный читатель, история моей метаморфозы и конец приключения, превратившего меня из жалкого скрипача, пиликающего в оркестрике, в богатого и благородного отпрыска знатной фамилии-. Фортуна, которой угодно было явить мне еще раз образчик своей непостоянной натуры, осчастливила меня в то время, когда я шел по пути, никак не связанным с благоразумием. Она не обладала, однако, властью заставить меня подчиниться законам сдержанности и осмотрительности, которые одни только могли обеспечить мое прочное будущее.
Мой пылкий характер, непреодолимая склонность к удовольствиям, непобедимое стремление к независимости вряд ли могли смириться с теми условиями, которые диктовало мне мое новое положение: я не мог быть ни осторожным, ни предусмотрительным. Поэтому я начинал жить, стараясь быть свободным от всего, что могло ограничить мои склонности, я полагал возможным для себя стать выше предрассудке».
Итак, я решил вести жизнь полностью свободного человека в стране, подчиненной аристократическому наследственному правительству, это не удалось бы и в том случае, если та же капризная фортуна сделала бы меня членом этого правительства, ибо Республика Венеция считала первым своим долгом охранять незыблемость порядка*. В конце концов, она сделалась рабой так называемых государственных соображений. Ей пришлось отдать, все в жертву этим соображениям, этому raison d'Etat (Государственный разум)
Но оставим эту материю, ставшую с недавних пор общим местом для всех; род человеческий, во всяком случае а Европе, убедился, что безграничная свобода ничуть не зависит от общественного строя. Я задел эту тему только для того, чтобы дать читателю представление о моем образе жизни в те времена, когда я начал торить дорогу, приведшую меня в конце концов в республиканскую государственную тюрьму.
Достаточно богатый, одаренный от природы приятной внешностью и обаянием, отчаянный игрок, настоящий дырявый кармаи, острый и находчивый собеседник, поклонник всех хорошеньких женщин, не терпящий соперников, любитель веселых компаний, я мог возбуждать ненависть; но всегда готовый расплачиваться собственной персоной, я считал, что могу себе позволить все, и видел мой долг в том, чтобы преодолевать любые стесняющие меня преграды.
Подобное поведение не могло нравиться трем почтенным особам, превратившим меня в своего оракула, но они предпочитали молчать. Лишь добрейший Брагадин заметил как-то, что я повторяю все безумства его молодости и что мне придется платить за них, когда я подойду к его теперешнему возрасту. Конечно, я пренебрег предостережением- этого уважаемого мною человека и продолжал жить, как жил. И вот первый урок, который дала мне его мудрая опытность.
Я свел знакомство с молодым польским дворянином Завойским. В ожидании получения денег из своего отечества он жил на то, что охотно ссужали ему венецианцы, очарованные внешностью и чисто польскими манерами. Мы сдружились, я открыл ему свой кошелек; добавлю, что он сделал то же самое еще с большей широтой через двадцать лет в Мюнхене. Это был славный малый, не слишком, правда, большого ума, но и такого вполне хватало ему для хорошей жизни. Он умер лет пять-шесть тому назад министром пфальцского правителя.
Однажды во время прогулки этот любезный молодой человек представил меня некоей графине, очень мне понравившейся. Вечером мы отправились к ней с визитом и после знакомства с ее супругом, графом Ринальди, были приглашены отужинать. Муж ее, между тем, держал банк, и я, понтируя вместе с очаровательной графиней, выиграл пятьдесят дукатов.
В восторге от столь приятного знакомства, на следующее утро я отправился к Ринальди один. Граф встретил меня извинениями: жена еще не поднялась, и ей придется принять меня, не вставая с постели. Я был введен в спальню. Графиня обошлась со мной самым непринужденным образом и, оставшись со мной наедине, повела дело столь искусно, что, ничем не скомпрометировав себя, сумела мне внушить большие надежды. В тот момент, когда я приготовился откланяться, я получил от нее приглашение на ужин. Вечером снова была игра, и я, играя, как и накануне в паре с графиней, опять оказался в выигрыше. Я покинул их дом окончательно влюбленным.
На следующий день я опять отправился туда, надеясь найти графиню еще более расположенной ко мне, но когда я попросил доложить о себе, мне было сказано, что графини нет дома. Я не замедлил явиться вечером. После многочисленных извинений банк снова был сооружен, и я проиграл все, что выиграл накануне. После ужина, отпустив всех посторонних, хозяин решил предоставить мне и Завойскому возможность реванша. Денег у меня уже не оставалось, я играл на честное слово, и когда мой проигрыш достиг пятисот цехинов, граф сложил карты. На этот раз мое возвращение домой было печальным. Честь обязывала меня завтра же заплатить долг, а у меня не было ни гроша. Любовь еще более усиливала мое отчаянье: я предвидел свое безмерное унижение в глазах любимой женщины. Это состояние столь явственно отражалось на моем лице, что не могло укрыться от глаз г-на Брагадина. Очень дружески он стал расспрашивать меня и просил во всем довериться ему, я понял, что ничего другого не остается, и рассказал, по наивности, всю историю, закончив словами, что я обесчещен, а жить обесчещенным не смогу. Он утешил меня, сказав, что в этот же день заплатит мой долг, если я обещаю ему никогда не играть на честное слово. Поцеловав ему руку, я охотно принес такую клятву. Затем я отправился прогуляться, чувствуя, как спадает с души огромная тяжесть: я знал, что мой добрый отец вручит мне к вечеру пятьсот золотых монет, и радовался тому, как восхитится моей точностью прелестная графиня. Надежды мои снова расцветали, и мне было не до сожалений о столь крупной сумме. Однако, думая о великодушной щедрости моего благодетеля, я твердо решил никогда не нарушать данную ему клятву. Я весело пообедал вместе с моими тремя друзьями без малейшего упоминания о докучном деле. Едва мы поднялись от стола, как слуга вручил г-ну Брагадину письмо и какой-то пакет. Вскрыв письмо и отослав слугу, он попросил меня пройти с ним в его кабинет. Как только мы затворили за собой дверь, он протянул мне пакет: «Вот, сказал он, — возьми пакет, это твое». Открыв пакет, я обнаружил в нем сорок цехинов. Видя мое удивление, г-н Брагадин усмехнулся и дал мне еще и письмо, которое содержало в себе следующее: «Г-н Казанова должен знать, что игра, которая велась минувшей ночью, была всего лишь шуткой: он мне ничего не должен. Моя жена посылает ему половину суммы, которую он проиграл наличными. Граф Ринальди».
Видя мое недоумевающее лицо, г-н Брагадин смеялся от всей души. Все поняв, я бросился ему на шею со словами благодарности и обещаниями впредь быть умнее. Завеса спала с моих глаз: я почувствовал себя выздоровевшим от любви, и только горечь от того, что я был обманут вдвойне — и мужем, и женой, — осталась в моем сердце.
На другой день рано утром меня навестил Завойский, чтобы сообщить, что меня ждут к вечеру и что он восхищен моей щепетильностью в уплате долгов чести. Я не стал разубеждать его, но никогда больше не бывал я у графа Ринальди. Только через шестнадцать лет я встретил его еще раз в Милане. Завойского же я посвятил во всю эту историю только в 1787 году в Карлсбаде.
Через три или четыре месяца я получил еще один, не менее весомый урок Завойский познакомил меня с неким французом по фамилии Л'Аббадье, который ходатайствовал перед правительством о получении места инспектора сухопутных войск Республики. Назначение это зависело от Сената, я представил его моему покровителю, и поддержка французу была обещана. Однако инцидент, о котором я сейчас расскажу, помешал выполнению этого обещания.
Как-то мне для уплаты неотложных долгов понадобилось сто цехинов, и я попросил их у своего опекуна.
— А почему бы, мой милый, — спросил он меня, — тебе не доставить такое удовольствие г-ну Л'Аббадье?
— Я не решаюсь, дорогой отец.
— А ты решись, я думаю, что он охотно ссудит тебе эту сумму.
— Я в этом очень сомневаюсь, но попробую.
Я увидел Л'Аббадье назавтра и после короткой преамбулы изложил ему, какого рода услугу я ожидаю от него. Он рассыпался в извинениях, привел тысячи причин, сказал все, что положено говорить, когда хотят вежливо отказать в просьбе. Я откланялся и поспешил к своему патрону рассказать ему о моей неудачной попытке. Улыбаясь, он сказал мне, что этот француз совсем не так умен, как казался.
Беседа эта происходила именно в тот день, когда назначение должно было обсуждаться в Сенате. Я отправился в город по своим делам или, точнее сказать, по своим забавам, вернулся я поздно и отца увидел только на следующее утро; поздоровавшись, я сказал ему, что собираюсь пойти с поздравлениями к новому инспектору.
— Избавь себя от этого труда, сын мой, Сенат отказал в ходатайстве.
— Как? Три дня назад Л'Аббадье был совершенно уверен в противном!
— Он не ошибался, декрет был бы уже подписан, если бы я не выступил против. Я разъяснил Сенату, что столь важный пост нельзя поручить иностранцу.
— Я очень удивлен, ведь Ваше Превосходительство еще вчера не думали об этом.
— Ты прав, но до вчерашнего дня я не знал его достаточно хорошо. А вчера я понял, что у этого субъекта совсем не та голова, какая нужна на этой должности. Разве человек, находящийся в здравом уме, может отказать в такой безделице, как сотня цехинов? Этот отказ стоил ему важного места и трех тысяч экю, которые он получал бы в этой должности.
Выйдя из дому, я неожиданно встретил Завойского; с ним был и Л'Аббадье, которого я никак не хотел увидеть. Этот последний был в ярости.
— Если бы вы предупредили меня, что сотня цехинов нужна для того, чтобы заткнуть глотку Брагадину, я бы нашел возможность доставить вам эту сумму.
— Если бы у вас была голова инспектора, вы бы сами могли догадаться об этом.
Этот злопамятный человек оказался мне весьма полезным; он рассказывал об этом случае всем, кто желал его слушать; с тех пор всякий нуждающийся в помощи моего покровителя обращался сначала ко мне. Вскоре все мои долги были уплачены…
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Тек, под строгим, но надежным покровительством богатого и знатного венецианца начинает Казанова третье десятилетие своей жизни, которое окончится заключением в страшную венецианскую тюрьму «Пьомбн» («под Пломбами»). Больше всего он занят любовными приключениями, список его подруг разнообразен: от соблазненной крестьянской девушки до прославленной венецианской куртизанки, от титулованной дамы высшего света до дочери прачки. Зачастую, по его собственному признанию, «он влюбляется, чтобы разогнать скуку». Привязанности его кипучи, но кратки. Самая продолжительная загадочная француженка Лнриетта (этот эпизод послужил основой для пьесы М. Цветаевой «Приключение») провела с ним целых три месяца.
Второй страстью Казаковы были карты, игра. Он сам пишет, что ценил лишь те деньги, которые добывал за карточным столом. Но постепенно появляется и еще один источник дохода. Став невольно (см. историю лечения сенатора Брагадина) магом и кудесником, Казанова мало-помалу втягивается в «общение со сверхъестественными силами». Для этого ему приходится заниматься и химией, и медициной, и исследованиями различных старинных манускриптов. Все это помогает ему дурачить многих простаков, но все чаще привлекает внимание властей: обвинение в чародействе и магии было даже в просвещенном XVIII веке достаточно серьезным.
Так прожигает в погоне за удовольствиями свою жизнь этот талантливый, смелый человек. Поле его деятельности пока что Италия, он колесит по городам и весям этой страны: Милан, Матуя, Парма, Чезена. Но в конце концов он вынужден покинуть не только Венецию, но и выехать за пределы Италии. Казанова оказывается в Париже. Здесь он занимается все тем же: женщины, карты, магия. После Парижа поездка по Европе: Дрезден, Вена. Наконец, после нескольких лет отсутствия он возвращается в родной город. Он повидал Европу, познакомился со многими выдающимися людьми и полицией двух крупнейших европейских столиц. И вот он в Венеции, ему л*. лет, почти три года он провел вдали от родного города, от палаццо Де Браг-дин.
Итак, я возвратился в свое отечество. Чувства, которые я испытывал, знакомы каждому истинно мыслящему человеку, когда он вновь видит места, давшие его разуму и сердцу первые впечатления.
В моем кабинете я с радостью нашел полное «статус кво». Слой пыли толщиной в палец на моих бумагах свидетельствовал, что ничья рука не нарушала их покой за эти годы.
На третий день после возвращения я приготовился сопровождать на гондоле выход «Бучинторо»*. На этом корабле новый дож, согласно древнему обычаю, отплывал для церемонии обручения с Адриатическим морем, вдовой стольких мужей и при этом всегда целомудренной невестой. Дурная погода вынудила, однако, отложить торжество, и я, воспользовавшись этим, отправился вместе с г-ном Брагадином в Падую. Мой покровитель, который так празднично провел свою молодость, с годами стал искать тишины и покоя и всегда удалялся из Венеции накануне шумных торжеств. Проводив его до Падуи и отобедав там, я попрощался с ним и отправился в обратный путь, наняв почтовую карету. Случись мой отъезд двумя минутами раньше или позже, никогда не произошло бы со мной то, что произошло, и судьба моя сложилась бы совсем иначе. Читатель убедится в этом.
Выехав в роковую минуту из Падуи, я около Оридажо встретил почтовый кабриолет, запряженный двумя шедшими крупной рысью лошадьми. Едва успел я разглядеть внутри очень хорошенькую женщину и мужчину в немецкой униформе, как кабриолет опрокинулся. Не раздумывая, я выскочил на ходу из кареты и успел подхватить даму, которая вот-вот и упала бы в воды Бренты. Целомудренной рукой я восстановил порядок ее туалета, нарушенный столь неожиданным падением.
Цел и невредим к нам подошел ее спутник, и прекрасная незнакомка припала рыдая к его груди, потрясенная, по-моему, не столько падением, сколько нескромным поведением Я: воих юбок, открывшим постороннему взору то, что порядочная женщина не показывает незнакомцу. Затем последовали йчагодарности, она называла меня своим спасителем и даже ангелом-хранителем.
Наши почтальоны подняли кабриолет, дама отправилась в Падую, я в Венецию, где едва успел надеть маску и поспешить в Оперу.
Назавтра ранним утром я уже был в маске, чтобы отправиться вслед за «Бучинторо», который, воспользовавшись прекрасной погодой, должен был выйти к Лидо для величественной и смехотворной церемонии. Это не то что редкое, а единственное в своем роде бракосочетание проходит под наблюдением Адмирала Арсенала, отвечающего головой за благоприятную погоду: малейший порыв противного ветра может опрокинуть корабль и сбросить в воду дожа со всей сиятельной синьорией, посланниками и папским нунцием, призванным освятить этот шутовской брак, к которому венецианцы относятся с суеверным почтением. Чтоб усугубить несчастье, при всех дворах Европы не преминули бы заметить, что наконец-то дож полностью осуществил свои обязанности супруга.
Сняв маску, я пил кофе под арками Прокураций на Сан-Марко, когда проходившая мимо маскированная дама игриво ударила меня по плечу веером. Не узнав маску, я не придал этому заигрыванию никакого значения и, допив спокойно свой кофе, встал и пошел к набережной Сепулькре, где меня ждала гондола Брагадина. Какой-то уличный торговец демонстрировал за десять су изображения различных чудовищ. Среди зрителей я увидел ударившую меня. Подойдя к ней, я спросил, по какому праву она позволяет себе бить меня.
— По праву спасенной вами. За то, что вы не заметили меня!
Так это была дама из кабриолета на берегу Бренты! Я поклонился и спросил, собирается ли она посмотреть на церемонию.
— Охотно, если б у меня была надежная гондола.
Я предложил свою, довольно вместительную, и, переговорив с сопровождавшим ее офицером в маске, она согласилась.
Прежде чем разместиться в гондоле, я попросил их открыть лица, но они сказали, что у них есть резоны оставаться неузнанными. Тогда я спросил, не принадлежат ли они к какому-либо иностранному посольству; в таком случае я, хотя и с величайшим сожалением, вынужден просить их выйти из гондолы — на гребцах моих ливреи патрицианского дома, и мне не хочется иметь неприятности с государственной инквизицией. «Нет, — отвечали они, — мы венецианцы»*.