…Назавтра наш урок был прерван матерью доктора, которая заявила ему, что она знает, какого рода болезнь у ее дочери: она околдована, и колдунья, наведшая на нее порчу, известна. — Это, возможно, конечно, матушка, но здесь нельзя ошибиться. Кто эта колдунья? — Наша старая служанка, и я только что в этом убедилась. — Каким же образом?
— Я оставила у дверей моей комнаты две метлы, так что их ручки образовали крест; чтобы войти в комнату, надо было этот крест разнять. Когда она это увидела, она попятилась и вошла в мою комнату через другую дверь. Не будь она ведьмой, разве она побоялась бы притронуться к кресту?
— Это не так уж очевидно, матушка. Позовите-ка ее ко мне.
Служанка вошла, и доктор спросил ее:
— Почему ты сегодня утром вошла в комнату в другую дверь?
— Мне невдомек, о чем вы спрашиваете? — Ты видела на двери крест Святого Андрея? — Что это еще за крест?
— Не прикидывайся дурочкой, — вмешалась мать доктора. — Где ты ночевала в прошлый четверг?
— Я принимала роды у племянницы.
— Ничего подобного. Ты летала на шабаш. Ты ведьма и околдовала мою дочку.
Взбешенная старуха плюнула ей в физиономию, разъяренная мать схватила палку, доктор кинулся их разнимать; служанка выбежала из комнаты, ругаясь и проклиная, и призывая на помощь соседей.
После этой комической и скандалезной сцены доктор счел, что его положение священника обязывает применить обряд экзорцизма, чтобы убедиться, действительно ли его сестра одержима дьяволом.
…Мать отправилась из дому и вернулась через час с самым знаменитым в Падуе изгонителем бесов. Это был уродливый капуцин по имени отец Просперо да Боволенто.
Едва завидев экзорциста, Беттина начала с громким хохотом выкрикивать в его адрес ужасные оскорбления. Все присутствующие были напуганы такой смелостью дьявола, не побоявшегося напуститься на столь уважаемого капуцина. Однако изгонитель бесов, нимало не смутясь, принялся охаживать Беттину распятием, приговаривая, что он колотит дьявола. Он остановился лишь тогда, когда увидел, что она схватила ночной горшок, явно намереваясь метнуть его в голову монаха. «Если тот, кто тебе все это наговорил, — крикнула Беттина, дьявол, обзови его так же, осел ты этакий! Но это я тебе, дураку, сказала и говорю сейчас: проваливай отсюда!»
|
Я увидел, как покраснел мой бедный доктор, но капуцин держался невозмутимо; вооруженный с головы до пят, он начал читать страшные формулы экзорцизма, после чего приказал лукавому назвать свое имя.
— Меня зовут Беттина.
— Нет, так зовут крещеную отроковицу.
— Ты, значит, считаешь, что у сатаны должно быть мужское имя? Знай же, ты, невежественный капуцин, что сатана это ангел, а ангелы не имеют никакого пола. Но, раз уже ты веришь, что моими устами с тобой говорит дьявол, обещай мне отвечать правду и я обещаю тебе уступить твоим заклинаниям.
— Обещаю.
— Тогда ответь, ты считаешь себя ученее меня?
— Нет, но я считаю себя укрепленным могуществом Святой Троицы и моим саном.
— Если ты такой могущественный, попробуй помешать мне сказать всю правду о тебе. Ты горд своей бородой, ты расчесываешь ее раз по десять на дню, захочешь ли ты убавить ее наполовину, чтобы заставить меня покшгуть это тело? Отрежь бороду — и, клянусь, я выйду.
— Князь тьмы, я удваиваю тебе наказание!
|
— Плевала я на тебя!
За этими словами послышался такой взрыв смеха Беттины, что я не удержался и рассмеялся тоже. Капуцин живо повернулся к доктору и заявил, что я маловер, что такому не место при совершении святого обряда и меня надо удалить. Я был вынужден подчиниться и уже в дверях обернулся: капуцин протягивал Беттине руку для поцелуя, и я успел получить удовольствие, видя, как она смачно плюнула в него.
Так это непостижимое, столь одаренное создание посрамило капуцина, что, впрочем, никого не удивило, поскольку всем было ясно, что за нее говорил дьявол.
Отобедав, заклинатель бесов вернулся в комнату Беттины, чтобы дать ей благословение и тут же… выскочил оттуда, объявив доктору, что его сестра безусловно одержима дьяволом и что нужно искать другого экзорциста, поскольку Бог не дал ему силы освободить ее.
После его ухода Беттина провела шесть часов совершенно спокойно и радостно удивила нас появлением за вечерним столом. Она уверила родителей, что чувствует себя отлично, поговорила с братом, а затем обратилась ко мне и напомнила, что назавтра бал, а потому с утра она придет ко мне, чтобы причесать меня под девочку. Я поблагодарил и ответил, что она слишком больна и ей надо беречься. Вскоре она отправилась спать, а мы остались за столом еще некоторое время и говорили только о ней.
Придя к себе, я обнаружил под своим ночным колпаком записку следующего содержания: «Или ты отправишься завтра со мной на бал, или я тебе устрою такой спектакль, что ты пожалеешь».
Дождавшись, пока доктор уснет, я приготовил ей ответ: «Я не пойду на бал, так как я решил избегать всякой возможности остаться с Вами наедине. Что же касается спектакля, которым Вы мне грозите, то зная Ваши дарования, не сомневаюсь, что Вы сдержите слово. Но я прошу Вас пощадить меня, поберечь мое сердце, ибо я люблю Вас, как любил бы сестру. Я простил Вас, дорога Беттина, и хочу все забыть».
|
Ум и талант этой девушки заслужили мое уважение: я не мог больше ее презирать… Так же, как она любила меня впоследствии без всяких ухищрений, так и я нежно любил ее, никогда не пытаясь сорвать цветок, который предрассудки предписывали хранить до брака. Но какого печального брака! Двумя годами позже Беттину выдали замуж за башмачника Пигоццо, отвратительного мошенника, который довел ее до такого состояния, что доктор, ее брат, был принужден вырвать сестру из рук негодяя и принять на себя заботы о ней. Еще через пятнадцать лет, избранный архиереем в Сан-Джорджо Делавалеа, добрый доктор взял ее с собой и, когда много лет спустя я приехал повидать его после долгой разлуки, я встретил там Беттину дряхлую, больную, умирающую. Она испустила дух у меня на глазах в 1776 году, на следующий день после моего приезда к ним.
…Примерно в это же время моя матушка возвращалась из Петербурга, где императрице Анне Иоанновне итальянская комедия пришлась не по вкусу. Через полгода она вызвала меня в Венецию повидаться перед отъездом в Дрезден. Она получила пожизненный ангажемент при дворе курфюрста Саксонского Августа III, короля Польши.
После ее отъезда я провел еще целый год в Падуе, занятый изучением права, доктором которого я стал в шестнадцать лет*. По гражданскому праву у меня была тема «О завещаниях», а по каноническому — «Могут ли евреи возводить новые синагоги».
Мне хотелось обучаться медицине, к ней я чувствовал неодолимую склонность, но меня не слушали: хотели, чтобы я занимался науками юриспруденции, а к ним я испытывал такое же непреодолимое отвращение. Вполне естественно, что я не стал ни юристом, ни врачом. Возможно этим объясняется моя привычка никогда не прибегать к услугам адвокатов при отстаивании своих законных претензий перед правосудием и не звать врача, когда я заболевал. Разоренных крючкотворами семейств куда больше тех, кого они выручили, а принявшие смерть из рук врачей бесчисленны в сравнении с теми, кто выздоровел. Разве это не доказательство того, что мир был бы гораздо счастливее как без тех, так и без других?
На лекции университетских профессоров нельзя было ходить в сопровождении, и я впервые стал появляться на людях один. Это было удивительное ощущение: до сих пор я никогда не чувствовал себя свободным человеком и, желая насладиться обретенной свободой в полной мере, я немедля завел самые дурные знакомства среди самых знаменитых студентов. Самыми знаменитыми же среди них были самые отъявленные шалопаи, бабники, игроки, завсегдатаи притонов, пьянчуги, гуляки, обманщики, развратители порядочных девушек, словом, все не способные воспринимать ни одной добродетели. В обществе подобных людей начал я узнавать мир, изучать великую книгу жизненного опыта.
Зажив по-новому и желая выглядеть не беднее своих новых товарищей, я пустился во все тяжкие. Я продал и заложил все, что можно, и все-таки влез в долги, которые не мог оплатить. Так я впервые испытал на себе безденежье самую острую беду для молодого человека, стремящегося к жизни на широкую ногу. В отчаяньи я написал бабушке, умоляя ее о помощи. Она оказала мне ее, но не таким путем, на который я рассчитывал: она сама приехала в Падую и 1 октября 1739 года, горячо поблагодарив доктора и Беттину за все заботы обо мне, увезла меня в Венецию.
На прощание доктор прослезился и подарил мне очень ценную для него вещь: частичку мощей какого уж не помню святого. Эта реликвия и сейчас была бы со мной, не окажись она оправленной в золото. И все-таки и таким путем она сотворила чудо, выручив меня в минуту тяжелой нужды. Всегда, когда я приезжал в Падую для своих занятий правом, я останавливался у моего добрейшего учителя. И всегда огорчался, видя рядом с Беттиной тупицу, предназначенного ей в мужья, которому она никак не подходила. И клял предрассудок, заставивший меня сохранить для него нетронутым тот цветок, который я легко мог сорвать.
Юность.
Он приехал из Падуи, где изучал право — эта формула моего представления в обществе, едва произнесенная, сразу привлекала ко мне молчаливое внимание равных мне по возрасту и по положению, одобрительные слова отцов семейств и ласковую доброжелательность старых женщин, за которых очень хотели бы сойти и более молодые, чтобы иметь законную возможность поцеловать меня, не нарушая приличий. Настоятель прихода Сан-Самуэле отец Тозелло представил меня монсеньеру Корреру, патриарху Венеции; тот тонзуровал* меня, и по его особому благословению я через четыре месяца получил все четыре степени младшего клира. Радость моей бабушки была неописуема. Надо было найти толковых учителей, чтобы продолжить мое обучение, и синьор Баффо выбрал аббата Шиаво, чтобы учить меня итальянской словесности и особенно языку поэзии, к которой я имел решительную склонность. Я зажил отлично вместе с братом Франческо, обучавшимся театральной архитектуре. Сестра и младшие братья остались с нашей доброй бабушкой, которая жила в своем доме и намеревалась там и умереть, чтобы встретить смерть там же, где встретил смерть ее муж. Моим обиталищем был дом, где скончался мой отец; матушка продолжала нанимать этот большой и прекрасно обставленный дом.
Хотя моим главным покровителем считался аббат Гримани, я довольно редко видел его. Но отец Тозелло представил меня синьору Мальпиеро, к которому я привязался чрезвычайно. Этот синьор Мальпиеро* был шестидесятидвухлетний сенатор, удалившийся от государственных забот. Он счастливо жил в своем палаццо, любил и умел хорошо поесть и собирал по вечерам изысканное общество, которое составляли дамы, сумевшие отлично попользоваться своими лучшими годами, и тонкие умы, осведомленные обо всем, что происходило в городе. К несчастью, этого богатого холостяка по нескольку раз в году настигали жесточайшие приступы подагры — так что у него отнимался то один член, то другой, превращая его в калеку. Но голова, легкие и желудок оставались здоровыми. Красавец, гурман и сластена, он обладал тонким умом, великолепным знанием жизни, венецианским остроумием. Я бывал на его ассамблеях по его настойчивым приглашениям. Он говаривал, что в этом обществе поживших дам и мудрых стариков я почерпну гораздо больше, чем из всей философии Гассенди, которой я в то время занимался тоже по его совету, забросив Аристотеля, предмет его постоянных насмешек. Он изложил мне правила, необходимые для того, чтобы, несмотря на мой столь неподходящий возраст, быть принятым в этом обществе. Я должен только отвечать на вопросы и особенно не высказывать своего мнения ни на какой предмет, потому что в мои лета собственного мнения быть не может. Следуя его указаниям, я неукоснительно соблюдал правила, и через малое время мне удалось не только заслужить уважение сенатора, но и стать любимчиком всех дам, посетительниц сенаторских ассамблей. Они охотно брали с собой юного аббата, когда отправлялись навестить своих дочерей или племянниц, воспитывавшихся в монастырских пансионах, избегая, однако, представлять меня барышням. Я покорно следовал за ними, мне выговаривали, если я позволял себе пренебречь такими визитами даже на одну неделю. Нередко, когда я входил в приемные, девушки порывались скрыться, но, приглядевшись, убедившись, что это всего лишь я, они оставались; их растущее ко мне доверие очень меня радовало. Часто сенатор расспрашивал меня о моих отношениях с теми почтенными дамами, с которыми я завел у него знакомство. Он говорил, что они сама целомудренность и что обо мне будут очень плохо судить, если я стану рассказывать о них что-либо противное этому утверждению. Так он внушал мне мудрые заветы сдержанности. У сенатора я познакомился с г-жой Манцони, женой нотариуса, о котором у меня еще будет случай поговорить. Эта достойная дама вызвала у меня чувство самой глубокой привязанности, она давала мне весьма разумные советы, и если бы я воспользовался ее уроками, моя жизнь не была бы столь бур-вой и беспокойной, но зато вряд ли бы имело смысл сегодня писать о ней.
Знакомство с дамами, которых принято называть comme il faut, побудило меня еще больше обращать внимание на свою внешность и заботиться об элегантности моего наряда, чем настоятель и моя бабушка были очень недовольны. Однажды, отозвав меня в сторону, настоятель со сладкой улыбкой сказал мне, что в пути, который я себе выбрал, больше заботятся о том, чтобы Богу нравилась душа, я не миру — внешность. Он нашел мои волосы чересчур ухоженными, а помаду чересчур пахучей. Он сказал, что демон ухватит меня когда-нибудь за мои длинные волосы, о которых я так пекусь, и закончил цитатой из канонического устава: «Анафема клирику, который отращивает волосы». В ответ я привел в пример сотни надушенных аббатиков, которым никто не грозит лишением сана, хотя на их туалет уходит пудры вчетверо больше, что они употребляют помаду из амбры, от которой женщины млеют и падают в обморок, а моей жасминовой довольны все, с кем я встречаюсь в обществе. Закончил я сожалением, что вызвал его неудовольствие, но если бы я не следил за собой, не был бы опрятным, я походил бы на нищенствующего капуцина, а не на аббата.
…Пребывая в таком умонастроении, я получил в начале осени письмо от графини Монреали. Она приглашала меня провести несколько дней в ее* поместье Пасеан*. У нее должна была собраться блестящая компания, в числе которой была и ее дочь, только начавшая появляться в обществе. Она отличалась красотой и умом, и таким прекрасным глазом, что его красота вполне компенсировала отсутствие второго. Я принял это приглашение и провел в Пасеане время, о котором вспоминаю и сейчас с большим удовольствием.
…Вернувшись в Венецию, я возобновил свои ухаживания за Анжелой (племянницей моего настоятеля), которые я начал несколькими неделями раньше.
Две сестры, обучавшиеся вместе с Анжелой ремеслу вышивания на пяльцах, были близкими ее подругами и поверенными всех секретов. Позднее, сойдясь с ними короче, я узнал, что они осуждали подругу за суровость со мною. Встречая их постоянно возле Анжелы, зная об их дружбе, я нередко жаловался им на бесчувственность девушки. В ту пору я был равнодушен ко всему, что не составляло предмет моих насущных желаний, и самонадеянная мысль о том, что я могу влюбить в себя эти юные создания, не приходила мне в голову. Но оплакивая свою судьбу, я так увлекался порою в разговорах с ними и говорил с тем жаром отчаявшегося влюбленного, какой никогда не мог проявить в присутствии предмета моей страсти. Истинная любовь всегда обязывает к сдержанности, опасение выглядеть чрезмерно экзальтированным зачастую приводит к тому, что осторожный любовник, боясь сказать слишком много, говорит слишком мало. Хозяйка мастерской, старая святоша, сначала не обращала внимания на интерес, который я явно проявлял к Анжеле. Но потом ей надоели мои участившиеся визиты, и она пожаловалась настоятелю. Однажды тот, как всегда смиренно, сказал мне, что надо бы пореже посещать этот дом во избежание кривотолков, могущих повредить репутации его племянницы. Эти слова поразили меня, как удар молнии, но у меня хватило самообладания не показать ему ничего, что могло бы вызвать подозрения, и так же смиренно пообещать последовать его совету. Через три или четыре дня я все-таки пришел в мастерскую, намеренно не обращая внимания на юных особ, но, улучив минуту, сумел сунуть в руку старшей сестры записку, в которую была вложена другая, адресованная Анжеле. Я сообщал о резонах, побудивших меня сократить число посещений, и умолял ее подумать о том, как бы мне встретиться с нею, чтобы объяснить всю силу моего чувства к ней. Нанетту же я просил только передать мою записку подруге и извещал, что я увижу их послезавтра и надеюсь, что они найдут средство передать мне ответ. Мое поручение она исполнила как нельзя лучше, потому что, когда на третий день я снова зашел к ним, она ухитрилась тайком вручить мне записку. Анжела, небольшая любительница писать, просила меня только исполнить все, о чем пишет ее подруга. Письмо же Нанетты я храню, как и все письма, полученные мною когда-либо. «Нет ничего на свете, господин аббат, чего бы я ни сделала Для моей подружки. Она проведет у нас весь праздник, будет ужинать и останется ночевать. Я подскажу вам, как познакомиться с нашей теткой г-жой Орио. Но помните, что вы ни в коем случае не должны показывать, что вам нравится Анжела, тетке будет очень приятно, если она поймет, что вы пришли к ней только для того, чтобы повидаться с другими. Вот путь, по которому вам надо идти. Г-жа Орио хотя дама и с положением, но не очень состоятельна и поэтому хотела бы, чтобы ее внесли в список вдов нобилей, получающих помощь от братства Санто-Сакраменто; а президент этого братства г-н сенатор Мальпиеро. В прошлое воскресенье Анжела сказала ей, что вы пользуетесь расположением этого синьора и что самым надежным средством получить пенсию было бы просить вас походатайствовать перед сенатором. Сдуру Анжела еще сказала, что вы влюблены в меня, что вы ходили к нашей хозяйке только для того, чтобы иметь возможность поговорить со мной и что мне поэтому будет очень легко уговорить вас. Тетушка ответила, что поскольку вы аббат, бояться нечего и я могу смело, послать вам приглашение нанести нам визит; я отказывалась. Прокурор Роза, давний друг тетушки, согласился со мной; он сказал, что приличнее было бы, если тетушка сама пошлет мне приглашение посетить ее по очень важному делу, и если вы действительно в меня влюблены, вы непременно воспользуетесь этой счастливой оказией. Тетушка послала вам письмо, которое, наверное, уже ждет вас дома. Если вы хотите выполнить просьбу тетушки, вы тут же станете любимчиком семьи, но только прошу меня простить, если я буду обходиться с вами не очень учтиво, я сказала, что вы мне совсем не по душе. Вы поступите очень хорошо, если будете немножко любезничать с тетушкой, ей шестьдесят лет, г-н Роза ревновать не станет, а вы сделаетесь совсем своим в доме. Я же обещаю вам устроить так, что вы останетесь наедине с Анжелой и сможете поговорить с нею. Я сделаю все, чтобы вы убедились в моей к вам дружбе. Прощайте!»
Я признал этот проект блестяще продуманным и в воскресенье, получив приглашение г-жи Орио, отправился в гости. Эта дама приняла меня чрезвычайно любезно и, объяснив суть дела, вручила мне все необходимые бумаги. Я заверил ее в моей полнейшей готовности к услугам и только старался поменьше замечать Анжелу, возмещая это явным ухаживанием за Нанеттой, которая обращалась со мной довольно небрежно. Но прокурору Роза я понравился, а он нам должен был сослужить в дальнейшем службу.
…Нанетта и сестра ее Мартов были сиротами, дочерьми сестры г-жи Орио. Все богатство этой достойной дамы составлял ком, в котором она жила, сдавая внаем первый этаж, и небольшой пенсион, выплачиваемый ей ее братом, секретарем Совета Десяти. Ее семью составляли две очаровательные племянницы, старшей было шестнадцать лет, младшей пятнадцать. Единственным ее другом был прокурор Роза; ему было также шестьдесят, и он ждал момента, когда овдовеет, чтобы сочетаться браком со своей давней подругой.
Сестры спали на третьем этаже, и на все время праздника Анжела должна была быть третьей в их широкой кровати.
Как только я стал обладателем акта о назначении вспомоществования г-же Орио, я поспешил в вышивальную мастерскую передать Нанетте весть о полном успехе моего предприятия и о моем намерении посетить их послезавтра, чтобы лично вручить декрет, подписанный сенатором; разумеется, я не преминул напомнить ей об обещании сделать все возможное, чтобы устроить мне тет-а-тет с моей красоткой.
В день моего визита к г-же Орио Нанетта исхитрилась передать мне записку, предупредив, чтобы я прочел ее до того, как покину их дом. Торопясь прочитать ее, я отказался от кресла, предложенного мне г-жой Орио, желавшей обстоятельно изложить мне всю свою благодарность, и лишь поцеловал ей руку, объясняя свою поспешность неотложной необходимостью выйти.
— Ох, мой милый аббат, — сказала почтенная дама. — Поцелуйте меня, в этом нет ничего предосудительного, я же на тридцать лет старше вас. — Она могла сказать «на сорок лет», и не ошиблась бы, но я поцеловал ее дважды к ее глубочайшему удовлетворению. Она пожелала, чтобы я поцеловал и ее, двух племянниц, но те пустились в бега, и только Анжела не испугалась моей решительности. Затем дама снова предложила мне присесть.
— Я не могу, мадам.
— Почему же?
— Мне необходимо…
— А, понимаю. Нанетта, проводи г-на аббата.
— Ох, тетенька, прошу вас, увольте меня…
— Тогда ты, Мартон!
— Позвольте и мне, как сестре…
— Увы! — обратился я к хозяйке. — Барышни совершенно правы. Разрешите мне выйти.
— Нет, нет, милый аббат, мои племянницы просто дуры. Роза, будьте так любезны…
Добрый старик отважно взял меня под руку и повел на третий этаж. Там, оставшись, наконец, один, я развернул заветную записку. Вот ее содержание:
«Тетушка будет просить вас отужинать — не соглашайтесь. Откланяйтесь, как только пригласят к столу, и Мартов пойдет вам посветить до наружной двери, но вы не выходите. Дверь захлопнется, и все решат, что вы ушли. Тогда вы на цыпочках поднимитесь на третий этаж и ждите нас там. Мы придем, как только уйдет г-н Роза и тетушка уляжется спать. Полагаю, что Анжела намерена провести с вами всю ночь тет-а-тет и от души надеюсь, что вы будете счастливы».
Итак, именно здесь я должен ждать предмет моего обожания. Уверенный в том, что все произойдет, как задумано, я спустился к г-же Орио, переполненный предвкушением близкого счастья.
Итак, я возвратился в гостиную. Г-жа Орио, принеся мне тысячу благодарностей, заверила меня, что я могу пользоваться всеми правами друга дома, и мы провели после этого часа четыре среди шуток и смеха.
Наступил час ужина; я привел такие убедительные извинения, что г-жа Орио была вынуждена меня отпустить. Мартон, взяв свечу, пошла проводить меня, но тетушка, помня, что моя фаворитка Нанетта, довольно строго приказала ей заменить сестру. Нанетта быстро спустилась по лестнице, открыла дверь, затем громко захлопнула ее и, погасив свечу, оставила меня в темноте. Ощупью я добрался до третьего этажа, нашел комнату девушек и расположился на диване в ожидании счастливого мига пасторали.
Около часа провел я в самых сладких грезах, наконец дверь внизу открылась и закрылась, и через несколько минут я увидел входящих ко мне двух сестер и Анжелу. Я привлек ее к себе и, никого не видя, кроме нее, проговорил с нею целых два часа. Пробило полночь, меня удивило, что на меня смотрят с состраданием. Я был наверху блаженства, чего еще оставалось желать? И тут мне сказали, что я в неволе, что ключ от входной двери у тетушки под подушкой, а она откроет дверь только утром, когда отправится на мессу. Я удивился: неужели они думают, что для меня это дурная новость? Напротив, я счастлив, что впереди еще по крайней мере пять часов и я проведу их с моей обожаемой Анжелой. Еще через час Нанетта стала посмеиваться, Анжела захотела узнать причину смеха, и та прошептала ей объяснение на ухо; засмеялась и Мартон. Заинтригованный, я тоже захотел узнать причину их веселости, и Нанетта, приняв скорбный вид, сообщила мне, что у них осталась последняя свеча и мы вот-вот окажемся в полной темноте. Эта новость обрадовала меня еще больше, но я постарался скрыть мою радость; я даже сказал, что сержусь за их непредусмотрительность. Впрочем, они могут ложиться и спокойно спать, вполне положившись на меня. Это предложение опять заставило их рассмеяться.
— А что мы будем делать в темноте? — Поболтаем.
Нас было четверо, уже три часа мы оживленно беседовали, и я был героем пьесы. Любовь — великий поэт… Моя Анжела больше слушала; несловоохотливая, она отвечала редкими репликами, а если я хотел помочь высказываниям своей любви руками, она отталкивала мои бедные руки. Я, однако, продолжал говорить и жестикулировать, не теряя куражу, но с отчаянием убеждался, что мои самые тонкие доводы не убеждают, а скорее ошеломляют Анжелу и вместо того, чтобы умягчить ее сердце, лишь слегка колеблют его. С другой стороны, я был весьма удивлен, видя по физиономиям двух сестричек, какое впечатление производят на них стрелы, предназначенные Анжеле. Эта метафизическая кривая показалась мне противной всем законам природы: должен был ведь образоваться угол. В ту пору я, к несчастью, как раз занимался геометрией. Я был в таком состоянии, что, несмотря на время года, пот катил, по мне большими каплями. Наконец свеча стала меркнуть, Нанетта встала, чтобы вынести ее. Как только наступила темнота, я сразу же протянул вперед руки, чтобы прикоснуться к той, кого так жаждала моя душа, но руки схватили пустоту, и я горько рассмеялся тому, с какой ловкостью успела Анжела опередить меня на мгновенье, чтобы не быть захваченной врасплох. Снова прошел целый час в разговорах. Я говорил все, что может подсказать любовь самого остроумного, самого нежного, чтобы убедить ее вернуться на прежнее место. Мне казалось, что это всего лишь игра, и она вот-вот уступит.
Наконец, в дело начало вмешиваться нетерпение. «Эти шутки, — сказал я, — слишком затянулись, так нельзя, не могу же я гоняться за вами. Кроме того, я слышу, что вы смеетесь, и мне кажется это странным- неужели вы издеваетесь надо мной? Вернитесь же и посидите снова рядом со мною, а так как я разговариваю с вами не видя вас, пусть мои руки убедят меня, что я говорю не с пустым местом. Если вы смеетесь надо мной, то моя любовь не заслужила такого оскорбления».
— Успокойтесь, я вас прекрасно слышу, но вы должны понять, что мне неприлично быть рядом с вами в полной темноте.
— Вы хотите сказать, что я так и просижу до самого утра?
— Ну, так ложитесь спать.
— Я удивляюсь, неужели вы думаете, что я могу заснуть? Хорошо, сейчас мы будем играть в жмурки.
И вот я вскочил с места и принялся шарить вокруг себя, но все напрасно. Если мне удавалось схватить кого-нибудь, это обязательно оказывались Нанетта или Мартов, и они из предосторожности сразу же произносили свое имя, и я, глупый Дон-Кихот, в ту же минуту отпускал добычу. Любовь и предрассудок не давали мне увидеть, каким смешным было это благородство! Я не читал еще анекдотов о французском короле Людовике XIII, но Боккаччо-то я прочел уже!
Поиски мои продолжались, ровно как и упреки в неуступчивости и уговоры позволить наконец мне найти ее. Она же отвечала, что сама никак не может отыскать меня в этой темноте. Комната была не так уж велика, и в конце концов я просто взбесился от сознания собственного бессилия. И вот, мне это надоело, я опустился на стул и принялся пересказывать историю Руджеро, когда Анжелика*, воспользовавшись волшебным кольцом, отданным ей простодушным рыцарем, исчезла.
И говоря так, ловил он свою фортуну, И уподобясь слепому, напрасно протягивал руки. О сколько раз сжимал он в своих объятьях Лишь пустоту вместо стана подруги!
Анжела не знала Ариосто, но Нанетта перечитывала его не единожды. Она вступилась за Анжелику и обвиняла простодушного Руджеро; окажись тот несообразительней, он никогда бы не отдал кольца кокетке. Рассуждения Нанетты меня восхитили, но я был еще слишком новичок, чтобы догадаться отнести их на собственный счет.
Мне оставался только час, и я провел его в бесплодных попытках уговорить Анжелу сесть возле меня. Какие муки перенесла моя душа, читатель, не бывавший в подобных положениях, вряд ли сможет представить. Исчерпав все разумные доводы, я перешел к мольбам и наконец к слезам. Все было напрасно, и постепенно чувство, владевшее мной, — а его можно назвать благородным негодованием — возвысилось до праведного гнева. Я был готов отколотить это чудовище недоступности, мучившее меня так жестоко целых пять часов кряду, да ведь вокруг меня был непроглядный мрак! Я обрушил на ее голову все проклятия, которые отвергнутой любви внушает разъяренный рассудок. Я говорил ей, что вместо любви я испытываю к ней теперь ненависть, и закончил предупреждением остерегаться меня, ибо я убью ее, как только она станет доступной моему взгляду.
Мои инвективы прекратились при первых лучах рассвета. Как только я услышал скрип тяжелого ключа, которым г-жа Орио отмыкала дверь, чтобы нести свою душу на покаяние, я надел плащ, взял шляпу и собрался уходить. Но как изобразить мое горестное недоумение (может быть, растерянность), когда, обернувшись для прощального взгляда, я увидел, что все три юные особы плачут в три ручья. Пристыженный, отчаявшийся, я чуть было не убил себя в эту мшгуту. Я вернулся в комнату, опустился на стул и, молча размышляя о своей грубости, упрекал себя за слезы, вызванные мною у этих прелестных созданий. Слезы пришли мне на помощь, я разрыдался. Нанетта подошла ко мне и сказала, что тетушка скоро возвратится; я отер слезы и, пряча взгляд, поспешно покинул свой ночлег и, придя домой, бросился на кровать, но заснуть не мог…