Несокрушимая и легендарная 13 глава




Если мы – мелкота – бродили поблизости, то ребятишки постарше хаживали и в удаленные леса. Скитания их стали со временем приносить плоды, и в лагере появились патроны, снарядные гильзы, оболочки гранат. Эти вещи именовались «штуками» и в зависимости от ценности обменивались на один или два полдника.

Выменяв все свои будущие полдники на пригоршню автоматных патронов, я решил, что настала пора действовать самостоятельно, и тоже пустился в поиск. Старшие ребята рассказывали, что искать лучше всего в окопах, землянках и блиндажах. Конечно, все, что находилось в пределах моей досягаемости, было уже не раз проверено, однако перед теми, кто шустрил здесь прежде, я имел одно преимущество – то самое, благодаря которому дети находят деньги значительно чаще, чем взрослые: я был ниже любого из них, а посему – ближе к земле. Вот под ногами‑то я и обнаружил однажды проросшую травой пулеметную ленту. Следующей добычей оказался ржавый винтовочный ствол. Когда, задыхаясь от восторга, я волок этот ствол к лагерю, неподалеку от меня послышались знакомые голоса – это возвращались с «охоты» старшие. Нас разделял неглубокий, прятавшийся в бузине овраг – по сторонам его мы и шли. Я остановился: во‑первых, «штука» была тяжеловата и требовалось отдохнуть; во‑вторых, ребятишки, попадись я им, вполне могли изъять ее у меня – ствол, конечно же, стоил не одного полдника.

Они тоже остановились и о чем‑то заспорили: «Я!» – «Нет, я!» Наконец как будто поладили, и тут же с их стороны вылетело нечто, похожее на камень, и через несколько мгновений на дне оврага так жахнуло, что я упал: это была граната – настоящая «штука», не то что моя труба.

В конце первой смены взрослые устроили праздник: приволокли из лесу огромную ель – волокли, впрочем, лошади, взятые напрокат в ближайшем колхозе, – стоймя вкопали ее посреди лагеря, накидали под нижние ветки дровишек, облили бензином и подожгли. Более выдающегося костра я с тех пор никогда не видел.

Вторая смена началась трагически: вбивая в землю штырь для растяжки флагштока, подорвался аккордеонист. На другой день в лагере появились саперы. До обеда мы вообще не выходили за дверь – еду сухим пайком доставили из черного дома солдаты, но к вечеру нас пустили погулять на волейбольную площадочку, ограниченную красными флажками. Срочно началось сооружение высокой изгороди.

Через несколько дней территория была очищена от лежавших в земле металлических предметов, а наши тумбочки, матрацы и тайники – от «штук». Каждый вечер на той стороне реки гремели взрывы.

Наконец лагерь огородили. За пределы разрешалось выбираться только в сопровождении взрослых, передвигаться – лишь по тропинкам, обозначенным саперами. Так и шастали: гуськом, шаг за шагом, а справа и слева – бечевки с тряпочками – флажками.

Пообвыкли, боязнь стала таять, а тут еще малина поспела… И вот целый отряд – двадцать четыре пионера да с ними вожатая – свернул с тропки в малинник. Что ж, им по десять‑одиннадцать лет, она тоже девчонка почти – очень уж ягод захотелось, наверное. В общем, разметало – не знали потом, что хоронить.

Ночью пришла колонна крытых грузовиков: при свете фар началась эвакуация. Офицер, руководивший погрузкой, давал команды: «В Немчиновку!», «В Мытищи!», «В Подольск!» Когда привели нас, он удивился: «Уж больно малы!»

– Сорок шестой – сорок седьмой год, – отвечала воспитательница, – первые послевоенные.

Заканчивали мы вторую смену совсем в другом лагере: вместо бараков там были красивые терема, украшенные резными наличниками, перед каждым теремом – клумба, и целая бригада работниц во главе с садовником ухаживала за цветами – только поблекнут ноготки, глядь – на их местах душистый табак цветет, завянет табак – на его месте гвоздички… Были там и голубые ели, и даже свой сад – с яблоками и диковинно крупной малиной. Каждый вечер крутили кино, в каждый теплый день возили купаться. На автобусе. Дорога шла мимо песчаного карьера, в котором работали экскаваторы, и всякий раз вожатая говорила нам: «Стройка коммунизма! Смотрите и запоминайте!» – и мы смотрели и запоминали. Запоминали карьер, заливчик: справа – автомобильный мост через канал, слева – мачты высоковольтки, в небесах – самолет, а над водою скользили паруса яхт – всё как на единообразных картинках, которыми в ту пору щедро украшались обложки журналов, коробки конфет и казенные помещения вроде железнодорожных вокзалов. Иногда еще для пущей похожести на воде появлялся глиссер, речной трамвайчик, а то и сам флагман московского пароходства – белоснежный двухпалубник «Иосиф Сталин».

Нас переполняло счастье, и казалось, что так будет всегда…

 

Туда и обратно

 

В тот год Сережа Белов научился плавать. Сначала по‑собачьи, потом – нельзя сказать, чтобы брассом, но – похоже, и наконец – саженками. Дело происходило в Мышкине, славном приволжском городке, хранившем следы былого провинциального величия в виде двух грандиозных соборов, торговых рядов на главной площади да еще некоторого числа кирпичных зданий старой постройки: крепких, с украшательной витиеватостью в кладке. Сережа был москвичом – родители его снимали здесь дачу.

Плавал он вдоль плотов, причаленных к берегу. Кто‑то из взрослых сказал, что длина плотов – сто метров. Сумев одолеть расстояние пять раз, Сережа решил, что может теперь переплыть Волгу, и начал пристраиваться к ребячьим компаниям, которые время от времени подвигались на это предприятие. Старшие ребята его не брали – он было сунулся к ним, да не выдержал испытания: «Саженками можешь?» – «Могу». – «А по‑собачьи?» – «Тоже могу». – «А топором?» – «Нет!» – радостно отвечал Сергей. «Тогда не возьмем». Такое испытание, значит.

Что же до его сверстников – все они находились под присмотром, и заплыв мог состояться лишь в случае удачного соединения обстоятельств, иначе говоря, – при одновременном отсутствии родителей, бабок, старших сестер, дядь и теть. Ведь достаточно было кому‑то из них обнаружить детишек удаляющимися от плотов, тут же организовалась бы погоня. Ну и, само собой, готовиться к заплыву надлежало в строжайшей тайне.

Собралось человек пять или шесть, подготовились, то есть стащили по булавке, – знатоки утверждали, что от долгого плавания сводит мышцы и единственное спасение – укол. В назначенное время сошлись. Вчетвером: у кого‑то не получилось. Поговорив о судорогах и втором дыхании, нырнули.

Похоже, второе дыхание к ним так и не пришло – уж очень долго барахтались. Конечно, боязно было – ведь они лавливали здесь рыбу – и с лодки, и с плотов – и знали, что под ними двенадцать метров воды: темной, непроглядной – лишь на длину опущенных рук просвечивали лучи солнца.

Благополучно разминувшись с караваном баржонок, преодолели фарватер. С кормы последней им что‑то прокричал шкипер – Сережа не разобрал что, однако лицо шкипера было приветливым.

Затем путь пловцам пересек рыбак на весельной лодке: он смотрел на ребят пристально и серьезно, но ничего не сказал.

Одолев в последнем отчаянье заросли прибрежной травы, они выползли наконец на твердую землю и полегли неподалеку от пристани села Охотино. Отлежавшись, долго еще не решались пуститься в обратное плавание: ходили вдоль берега туда – сюда, завернули на кухню охотинского дома отдыха, где выпросили у поварихи по куску сахара, хотели еще посмотреть кино, но без штанов не дозволялось. Тогда – на кладбище: опять же, занятие для храбрецов.

Побродили меж старыми каменными надгробьями, позаглядывали в церковные окна: внутри храма было темно – горели красные и зеленые лампадки, и более ничего не было видно. Ни один человек не встретился им – должно, службы в тот вечер не предполагалось.

Потом снова сидели у Волги, рассуждая о карах, которые могли ждать их на противоположном берегу. И тут парнишка один, его звали Юркой, сказал:

– Я нынче и без того уже мать обидел… Она с ночной пришла, поесть приготовила, а я говорю: пахнет от тебя как‑то – больницей и уборной, скоро уж весь дом провоняет…

– А она чего? – спросил кто‑то.

– Заплакала… «Для тебя же, – говорит, – Юрочка…» Да я и сам знаю: денег не стало хватать, вот и пошла на подработку санитаркой, а я…

– Ничего, матери – они отходчивые, – со знанием дела успокаивали его ребята. – Простит.

– Простит, – согласился он, поднимаясь. – Ладно, плыть надобно.

Далеко впереди мерцали огоньки Мышкина, и было до этих огней не пятьсот, а трижды по пятьсот метров. Очень скоро ребята поняли, что усталость не оставила их, что она лишь затаилась: течение сносило и сносило – хорошо еще сообразили перед возвращением подняться по берегу, насколько позволяла местная география – до впадения реки Юхоти. Тут еще по курсу возник колесный буксир с плотами – приближаться к ним было опасно, и мальчишки, теряя силы, выгребали против течения, чтобы не потерять из виду огни, чтобы не отнесло в далекую неизвестность.

Но вот плоты миновали их – на оконечности пылал костер, освещавший шалаш плотогонов и лодчонку, болтавшуюся в волнах. Глухая, вязкая чернота пала на воду. Сережу охватил панический страх. Судорожно заработав руками и ногами и чувствуя, как силы покидают его, он закричал: «Ре‑бя‑а!» С двух сторон отозвались. И хотя голоса эти были не менее испуганными, стало спокойнее.

– Плывем! – крикнул он как можно бодрее.

– Плывем! – донеслось справа.

– Ага! – слева.

…Очнулся Сергей от всплесков за своею спиною: оказалось, выкарабкаться на сушу ему удалось только до половины – ноги оставались в воде и время от времени конвульсивно дергались. Не сразу получилось и подняться: ползает, ползает по песку, а лишь попытается встать – ноги отказывают.

Кое‑как доволоклись до дома. Втроем.

А через несколько дней хоронили Юрку. Событие это представлялось несформировавшемуся сознанию Сережи Белова вовсе не тем, чем оно было на самом деле: смешанное чувство восторга и ужаса от сопричастности непостижимому таинству владело мальчиком. Увы, именно так.

Потом, когда сознание распределило все по законным местам, душа не отозвалась – слишком уж много времени прошло, слишком много. Да и бедолагу того Сережа почти не знал – дети, как известно, сходятся легко. «Как тебя зовут?» – вот и приятели. Сходятся легко, легко и расходятся… Так что история эта в целостности своей с годами только тускнела.

Сохранились разрозненные картинки: улыбающийся шкипер, рыбак в широкополой соломенной шляпе и белой полотняной рубашке с распахнутым воротником, пчела, влетающая в окно храма, вылетающая обратно и снова влетающая… Костер плотогонов, лодка в огненных отблесках бурлящей за плотами воды… Картинки запечатлелись хотя и ярко, но недвижимо: фотографии как фотографии. Между тем несколько слов, оброненных случайным прохожим и поразивших Сергея Белова очевидной, как показалось ему, бессмысленностью, облеклись со временем в суровую плоть и с годами стали все чаще, все тревожнее и требовательнее поверять устойчивость его духа: когда провожали Юрку, незнакомый старик, спешивший мимо, поинтересовался, кого хоронят, а услышав ответ, с неожиданною улыбкою заключил:

– Счастливый. Какие там у него грехи? А тут, – он махнул рукой, – живешь, живешь и только добавляешь себе провинностей…

– Ты чего, дед, рехнулся? – грубо спросили его из толпы.

– Не рехнулся, – спокойно отвечал он. – Просто устал! Устал от жизни! – и пошел своею дорогой.

 

Венец творенья

 

К концу войны приход за нерентабельностью закрыли – живых людей не сохранилось, и Лукерья, служившая в церкви ключницей, вышла в отставку. Переехала поближе к Москве: купила полдома в деревне Карамышево – и зажила себе ничего не делая, благо для одинокого существования сбережений хватало.

Хозяином другой половины был Иван Тимофеевич Корзюков – человек рукодельный, мастеровой: пчел держал, ботинки чинил, столярничал. Лукерья по долгу бывшей своей службы относилась к умельцам разных полезных ремесел с особенной заинтересованностью, и, вероятно, Иван Тимофеевич смог бы вскорости добиться ее расположения, когда б не одно обстоятельство: сосед имел крайне нескладную конфигурацию. Туловище его сильно вытягивалось вверх в ущерб шее и даже отчасти голове. То есть это был нормального роста человек с очень высокими прямыми плечами, из которых чуть выпирала маленькая, словно обтаявшая, голова. Для придания голове хоть какой‑либо стройности Иван Тимофеевич постоянно напяливал на нее шляпу. Держаться шляпе, кроме как на ушах, было не на чем, и уши от многолетнего на них воздействия оттопырились, наклонились и заняли совершенно горизонтальное положение, иначе – сделались параллельны плечам.

На лице Ивана Тимофеевича вполне хватало места для носа и глаз, но лба почти не было, а под носом в неимоверной тесноте лепились рот с подбородком.

– Небогоугодно это, – подозрительно приглядывалась к соседу Лукерья.

Иван Тимофеевич всерьез занимался огородничеством и садоводством. Участок его был так аккуратен, как бывает разве только у немцев или у англичан. Половина же, отошедшая к Лукерье, быстро позарастала бурьяном, а на все замечания соседа о необходимости рыхления кругов под деревьями Лукерья с равнодушием отвечала: «Ежели оно родит – и так родит».

Иван Тимофеевич носил с пустыря конский навоз. Лукерья тащила всякую найденную деревяшку, железку, кусок кирпича и складывала в кучу под вишнями.

– Зачем? – изумлялся сосед.

– Матерьял, – хладнокровно объясняла Лукерья. – Нельзя, чтобы исчезнул.

– Я могу достать для вас хорошего кирпича, досок, бревен…

– На кой? – недоумевала Лукерья.

– Ну, вам же надобно для чего‑то?

– Не надобно. Бог дал, – и показывала, к примеру, на кусок водопроводной трубы, – я подобрала. Вот и все.

– А зачем? – возвращался сосед к началу.

– Я ж говорю – матерьял! Что непонятного?

Зимой в «матерьяле» поселилась собака. Лукерья никак не отваживала ее и даже кормила, то есть выбрасывала теперь мусор не в выгребную яму, а под крыльцо, что по достоинству оценили все бродячие псы.

Весной, когда ненатурально ровные грядки соседа покрылись налетом всходов, Иван Тимофеевич объявил собакам войну: расклеил на заборах невесть где добытые печатные объявления об опасности заражения бешенством, вызвал из Москвы «живодерку», которая, правда, из‑за распутицы не добралась, стал ходить по деревне с ружьем и однажды гордо похвастался, что «прибил наконец мерзавца, который топтал морковь».

– Так это же мой Трезор! – завопила Лукерья.

– Возможно, – согласился сосед. – Но ведь он – собака, а морковь – для меня.

– Ну и чего?

– А я человек. – Видя, что ход его рассуждений Лукерью не убеждает, вразумляюще заключил: – Венец, значит, творенья.

У Лукерьи глаза вытаращились до того, что стали сухими.

– Венец творенья? – переспросила она. И тут с женщиной случился приступ вроде астматического: она даже засмеяться не могла – выла и захлебывалась в этом вое.

– Пусть – не я, пусть – вы, – недоумевал Иван Тимофеевич, – но не Трезор же?..

С трудом добралась она до кровати и повалилась ничком. В конце концов этот приступ сменился приступом голода – так много сил потеряла Лукерья.

Иван Тимофеевич недолго обижался на смех соседки. В начале лета он попросил помощи: умерла единственная его родственница, и нужно было перегнать из Расторгуева доставшуюся в наследство корову.

Первые километры, пока под ногами была земля, шли споро. Но потом земля кончилась, и животное сбило об асфальт копыта. Во дворе четырехэтажного дома на Мытной заночевали. Иван Тимофеевич подоил корову, привязал к дереву на газоне, попили с Лукерьей молока и, привалясь друг к дружке спинами, уснули на садовой скамейке. Ночью было свежо, но Лукерья, прижимаясь к всхрапывающему соседу, не замерзала. «Все‑таки с мужиком хорошо, – оценивала обстановку Лукерья. – Бывало, и печку натопишь, и ватным одеялом укроешься – все равно холодно, а вдвоем даже на улице – и то ничего».

Вся ее «личная жизнь» сводилась к четырем дням замужества, а на пятый – это было в ее родном городке в тысяча девятьсот восемнадцатом – муж, не успев стать ни белым, ни красным, погиб от случайной, предназначавшейся вовсе не ему пули: сшиблись на окраине два отряда, перестрельнулись и разлетелись, а он по улице шел да там и остался.

Стала Лукерья что ни день в церковь ходить – молиться за упокой души убиенного. Через это усердие на службу к батюшке и попала. Четверть века у него проработала. Строг был батюшка, так что никакой «личной жизнью» она не обзавелась.

Теперь во дворе на Мытной Лукерья с тихой скорбью думала о своем одиночестве и винила себя за бесчувственное и даже, как ей казалось, недоброе отношение к столь теплобокому Корзюкову.

На рассвете корова пощипала травы и, не дав молока, тронулась дальше. Однако вскоре совсем обезножела: поревела, поревела и залегла прямо на тротуаре. Город начинал просыпаться – появились на улицах машины, дворники с метлами и жестяными совками.

– Пропадет животное! – всхлипнул Иван Тимофеевич.

– Снимай сапоги! – приказала Лукерья.

– Зачем?

– Снимай да надевай ей на ноги! Мысками назад!..

В шесть утра на Большой Каменный мост взошел босой Иван Тимофеевич с развевающимися тесемками исподних штанов, за ним плелась на веревочке черно‑белая худая корова в кирзовых сапогах носками назад. Причем один был на правой передней, другой – на левой задней ноге. Следом, с фанеркою и ведром, приготовленными на случай внезапности, шла Лукерья. Всю эту команду на спуске с моста остановил милиционер. Долго и небеспристрастно беседовал, но проникся чувствительностью и разрешил пройти: «Чтоб духу вашего через минуту здесь не было!» Может, конечно, дело было вовсе не в чувствительности, а в духе. Но так или иначе, а пропустил. И корова дошла до Карамышева. Правда, для этого пришлось купить у инвалида‑старьевщика еще одну пару сапог.

В те годы по Москве бродило много старьевщиков: «Старье бере‑ом, старые вещи покупа‑аем». В их огромных заплечных мешках валом лежали новенькие, «ни разу не надеванные» вещи: сапоги от тех, кому обувка уже не надобилась, гимнастерки, шинели, фуражки…

Лето соседи прожили душа в душу. Иван Тимофеевич частенько намекал Лукерье на то, что полдома – хорошо, а дом – лучше, и также – про сад‑огород. Лукерья пожимала плечами, томно вздыхала и опускала долу глаза. Но как только Иван Тимофеевич начинал жаловаться, что, дескать, устает, что не успевает управляться с хозяйством, соседка встряхивалась и решительно возражала:

– Ну уж нет, это уже невозможно: и корова, и поросеночек, и пчелы. И огород, и сад – невозможно.

– Да пчел я уж как‑нибудь сам, – робко отступал Иван Тимофеевич. – И огород тоже, и в общем‑то поросеночка, – заканчивал он совсем шепотом.

Несколько подумав над этим дипломатическим меморандумом, Лукерья приходила к выводу, что ей предлагается полностью взять на себя заботы о черно‑белой корове, половину забот о поросенке и, кроме того, удвоить объем стирки, уборки и прочих домашних дел.

– Нет! – звучало ее последнее слово, и разговор прекращался до следующего раза.

К середине лета Иван Тимофеевич сумел убедить соседку, что «матерьял» пришел в полнейший упадок и следовало бы от него как‑то избавиться, не то, случись искра, вспыхнет пожар.

– Бог дал – Бог взял, – неожиданно легко согласилась Лукерья и, пока Иван Тимофеевич ездил на Ваганьковский рынок продавать мед, наняла двух «умельцев», которые закопали хлам прямо посреди сада.

Вернувшись домой и увидев выросший за день курган, сосед ахнул:

– Это ж земля! – имея в виду, что загублена территория, пригодная для земледельчества.

– Все из земли вышло и все туда же должно уйти, – отвечала Лукерья, разглядывая открывшиеся с высоты прекрасные дали.

Но, несмотря на полное пренебрежение к агротехнике, яблок, вишен и слив в ее саду уродилась прорва. А у Корзюкова, напротив, был неурожай, одно дерево и вовсе усохло.

– Это все из‑за вашего «матерьяла»! – обижался он. – Не иначе – подземными водами заразу какую‑то занесло.

– Полноте! – отмахивалась соседка. – На моем‑то участке ничто не гибнет. Просто вы продыху растениям своим не даете: все что‑то пилите, мажете, поливаете – тьфу, право. Им ведь тоже воли охота.

Иван Тимофеевич уговаривал поскорее собрать урожай да свезти на рынок, но Лукерья не торопилась, и в конце концов сад обчистили карамышевские мальчишки.

– Беда‑то какая! Ах, беда! – причитал Иван Тимофеевич, ломая на груди руки.

А Лукерья облегченно перекрестилась:

– И мне – польза, и ребятишкам – хорошо.

– Как же вас старостой‑то держали? Вы ж растрачивались, наверное?

– Боже упаси! Там ведь добро церковное! Как можно?!

…Осенью Иван Тимофеевич предложил обшить дом тесом.

– Зачем? – пожала плечами соседка.

– Для тепла.

– Эх, голубчик! Не в том тепло‑то! – И отказалась.

К зиме половина дома была обшита свежими досками, другая так и осталась чернеть древней сосной.

Между тем Лукерья сумела вновь накопить горку разнообразного «матерьяла», и в этой горке поселился новый Трезор.

Однажды зимой Лукерья пригласила соседа на день рождения. Выставила бутылку «белой головки», закуску приготовила, пирог испекла. Иван Тимофеевич принес в подарок кагору:

– Вы дамочка церковная, божественная, так что я кагорчику, в том смысле, что и сам водки не употребляю.

Подумав и ничего не поняв, хозяйка решительно указала:

– Садитесь!

Выпили винца. Лукерья предложила спеть песню. Сосед стал смущенно отказываться, и Лукерья самостоятельно спела сначала «Шумел камыш», потом «Темную ночь», «Огонек» и наконец «Что стоишь, качаясь, то‑он‑кая рябина…»

Терпеливо дослушав историю про рябину, которой хотелось перебраться к соседу‑дубу, Иван Тимофеевич спросил:

– А у вас, извиняюсь, конечно, сбережений‑то еще много осталось?

– Всё кончилось, голубь мой, всё! Менять нечего, покупать не на что.

– Это нехорошо! Совсем, знаете ли, нехорошо! – И полюбопытствовал: – Огородничеством, стало быть, займетесь? А может, и поросеночка?..

– Что вы? – возразила Лукерья. – Зачем? Я устроилась охранником на строительство моста: ночь дежуришь – ночь дома.

– Но ведь это, – наморщил он переносицу, – совсем мало денег.

– А на кой их много‑то? Проживу! У меня их знаете сколько было? Мильены, наверное! Матрац был деньгами набит – подумаешь! Батюшка церковные деньги у меня хранил… Чего вы там углядели?.. Да не этот матрац – в этом солома… А нынче взяла я остатки и пошла тратить! Ведь… Ой, щеки горят. Всегда у меня так от кагорчика… Ведь пока есть деньги, их надо тратить, потому что когда их не будет, нечего будет и тратить, вот…

– Что ж вы приобрели? – осторожно спросил Иван Тимофеевич.

– Ружье. С патронами. У охотника одного.

– Зачем?!

– Хотелось, знаете, себе подарочек какой‑никакой сделать, – улыбнулась Лукерья. – Пятьдесят лет все‑таки. Попалось ружье. И хорошее, сказали, ружье, да к тому же еще и с патронами…

– Неправильно вы живете, – испуганно заключил Иван Тимофеевич, – очень неправильно.

Она опустила голову, положила ладони на край стола и затихла. Сосед что‑то говорил, говорил, но Лукерья молчала. Он обиделся и ушел. А Лукерья, отставив в сторону недопитый кагор, откупорила бутылку водки.

Поздно ночью она запела. Иван Тимофеевич проснулся. «Фи‑и‑и…» После каждого «и» она набирала воздуху, так что всякое следующее делалось громче и выше предыдущего. Наконец, достигнув предела возможностей, она сорвалась с этой высоты истошным бомбовым воем: «Фи‑ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..»

– Что с вами было? – участливо спросил ее на другой день Корзюков.

Лукерья нахмурилась:

– Это когда?

– Да ночью! Сегодня ночью! Вы не то пели, не то кричали…

– А‑а, понятно. Это я напилась. Сроду не напивалась, а теперь напилась. – И, перекинув за плечо ружье, направилась к калитке.

– Куда же вы?

– Пойду потренируюсь: нынче ведь на охрану объекта заступать – мало ли что, а я стрелять не умею.

– Так неужели вы сможете на такое решиться? Вы ведь как‑никак дамочка божественная и насчет всего такого прочего…

Она недоверчиво посмотрела на него исподлобья:

– Да вы что, голубь? Неужели не понимаете? Это ж не огород, это же стройка – дело общественное! Я коменданта так и предупредила: ежели жулик или шпион какой сунется, я его с ходу… Прости, Господи! – и перекрестилась.

– Ну а что, – Иван Тимофеевич поперхнулся, – что комендант?

– Валяй, говорит: один раз – в воздух, а потом – валяй. Только вот он ружье казенное даст, а я стрелять не умею, так что потренироваться надобно.

Так и зажила Лукерья: днем спит или тренируется, ночью дежурит или выпьет водочки и поет.

Не выдержав однажды очередного «фи‑и», Иван Тимофеевич постучал в стенку.

– Войдите, – вежливо пригласила Лукерья. Никто не вошел. – Чепуха какая‑то… Фи‑и‑и‑и…

Он постучал громче. Тут наконец Лукерья сообразила, в чем дело, и, отрицательно помотав головой, продолжила:

– Фи‑ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои…

Сосед стал бить чем‑то тяжелым. Лукерья раздосадованно вздохнула и, взяв кочергу, ответила. Звук получился дребезжащим, противным. От его неказистости сосед словно бы даже воспрянул.

– Все одно твоя не возьмет, – глядя сквозь бревна, пренебрежительно сообщила Лукерья и сменила кочергу на топор. Удары обухом получились хоть и тяжелыми, но глухими. Выслушав их, Иван Тимофеевич просто зашелся в победном бое. «Чем же это он так? – позавидовала Лукерья. – Громко, четко – прям молодец! – Отложила топор, внимательно огляделась и придумала: – Ну держись!» Через минуту дом содрогнулся от выстрела. Сосед стих.

– Фи‑и‑и‑и‑и‑ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..

На другой день пришел участковый.

– Не пущу я вас, – сказала она через дверь.

– Взломаем.

– Стрелять стану.

Он помолчал, обошел дом, переговорил с соседом и возвратился:

– Отчего ж Иван Тимофеевич вам так не нравится?

– А вам нравится?

– Это не имеет отношения к делу. Он человек проверенный, всю жизнь здесь живет. Был первым в деревне колхозником, первым, опять же, ополченцем. Контужен, инвалид…

– Жлоб он, – возразила Лукерья, – для всех – инвалид, а на себя пахать – трактор.

– А вы сами, как нам известно, религиозным дурманом занимаетесь.

– Ну ты вот что, – притомилась Лукерья, – я охраняю стройку коммунизма, а ты меня на пост не пускаешь. Это как понимать? Может, ты враг народа или шпион? Может, напарники твои сейчас объект взрывают, а ты меня тут задерживаешь, а? Тебя, диверсанта, стрелять надо, сейчас я ружье заряжу…

Милиционер ушел.

Отношения между соседями ухудшались. Иван Тимофеевич разгородил сад крепким глухим забором, потом разгородил и чердак. Случалось теперь, что они месяцами друг дружку не видели. Петь Лукерья стала значительно реже – с деньжатами было туго, да и здоровье не позволяло. Сосед тоже прибаливал – несколько раз уже его забирали в больницу. Так и жили, каждый на своей половине.

Однажды весенней ночью Лукерья проснулась с ощущением неопределенной, но сильной тревоги. Пошастав туда‑сюда по комнате, она оделась и вышла во двор. Было полнолуние – время призрачных, мрачных теней. Ее вдруг обуял дикий, животный страх. Она бросилась в дом, закрылась на все замки, взяла ружье, но страх не проходил.

– Иван Тимофеевич! – закричала она.

Он не отвечал.

– Фи‑и‑ильдеперсовы чулочки! – и ударила в стену прикладом.

Металась она до утра. Утром выяснилось, что Корзюков умер.

Хоронила его одна Лукерья – никаких родственников у соседа не оказалось. Казенный человек объяснил Лукерье, что все свое добро Иван Тимофеевич отрядил в ее пользу: две сберегательные книжки, пачку облигаций и сколько‑то там рублей наличными. «Потому как она – венец творенья, хотя и живет неправильно», – оканчивалось завещание.

– Зачем? – сказала Лукерья с горечью. – Ничего этого мне не надо.

– Какое будет ваше распоряжение в таком случае?

– Столько калек, сирот…

Казенный человек обрадовался и предложил подписать соответствующую бумагу.

И накатились на Лукерью кладбищенские заботы: то камушек нужен, то оградка, то цветы. Стала она ездить на Ваганьково каждое воскресенье. Ездила‑ездила и доездилась: совершенно в духе домостроевского романтизма уснула однажды прямо на земле – на могилке – и простудилась. А как только простудилась, сразу все наперед и поняла. Для начала зашла в церковь: исповедалась, причастилась.

Потом продала ружье, разыскала казенного человека и оставила ему сколь было денег.

Наконец, покончив с делами, упросила карамышевскую почтальоншу захаживать по утрам «для контроля» и легла болеть. Покашляв недельку, с чистой совестью умерла.

Казенный человек выполнил ее последнюю волю и похоронил рядом с Иваном Тимофеевичем.

 

 

 

Царственная

 

Елена Павловна принадлежала к увядшей ветви старинного дворянского рода. Была отменно красива, и, хотя облик ее с годами претерпевал естественные изменения, красота ни на мгновение не ускользала. Так что в детстве о ней говорили: «Сказочное дитя», в юности: «Очаровательная барышня», в зрелом возрасте называли потрясающей женщиной, а в старости – очень красивой старухой. Однако кроме красоты, которая, к счастью, в русских женщинах еще не перевелась и может радовать всякого человека, не до конца потерявшего зрение, Елена Павловна обладала качеством куда более редким – исключительным, можно сказать: она была царственной.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: