Несокрушимая и легендарная 10 глава




К полудню добрались. Осмотрели храм – довольно обычную постройку конца девятнадцатого века. Стены внутри были закопченными, как после пожара.

– Отчего это? – спросил отец Дионисий, не выпускавший из рук фотоаппарата.

– Да тут году, наверное, в семидесятом художник с писателем ездили – иконы собирали. Тогда почему‑то и загорелось.

Обратный путь пролетели быстро и без приключений. От бани иеромонах отказался, мол, и так два дня потерял – некогда. Я спросил его о впечатлении.

– Храм‑то легко восстановить. Жаль, конечно, что все кругом заросло и ни одного строения не осталось – даже переночевать негде. Пусть начальство решает: настоятель наш – дальний родственник этого священномученика, внучатый племянник, что ли. Но вообще поездка была замечательная, особенно – жизнь в избушке. Настоящая пустынька, я бы и поселился в ней.

– А как же, – спрашиваю, – медведь? Вдруг завалится вместо берлоги?

– Не должен, – смеется отец Дионисий, и мы прощаемся.

 

Новая Москва

 

Зимой приезжаю по делам в столицу, ищу знакомого батюшку, а он в этот день требничает на погосте: его приход опекает одно отдаленное кладбище, и священники поочередно ездят дежурить. Там есть даже «ритуальный павильон», где можно совершить отпевание, но в большинстве случаев покойных привозят уже после отпевания, и священнику остается лишь лития – краткое заупокойное богослужение. Люди воцерковленные, впрочем, заказывают и панихиды – богослужения более продолжительные, но для народа безрелигиозного и пятиминутная лития – тягота невыносимая, потому что невтерпеж выпить.

С приятелем мы встречаемся только к полудню – в самое напряженное время: катафалки подъезжают один за другим. Разумеется, священник нужен не всем, но тем не менее мы едва успеваем от могилы к могиле.

– Тунеядец! – ругается он, когда я отстаю на заснеженных аллеях. – Привык в деревне к спокойной жизни…

Я начинаю оправдываться, говоря, что и у меня вся духовная деятельность свелась к непрестанным похоронам, причем теперь уже не только отпеваю – недавно в одной деревеньке пришлось даже могилу копать: последнего мужика хоронили…

– Все равно тунеядец! – решительно повторяет он, останавливаясь, чтобы дождаться меня. – У тебя народ мрет?..

– Конечно, – отвечаю я, не вполне понимая смысл вопроса, – мрет, да еще как!

– Это правильно… От этой правильности ты и обленился… А здесь все неправильно – здесь народ гибнет… В иные дни, случается, одних убиенных и хороним… Сегодня вот: первым с утра был мальчишка. Убили его какие‑то частные охранники. Один утверждал, что сможет ударом руки расколоть череп, другой спорил, что это можно сделать только ногой… Тут как раз ребятишки из школы шли: и маленькие, и постарше… В общем, тот, который… рукой – убил, но череп не раскололся, а второй – ногой расколоть сумел… Ребятишки разбежались, а эти… ушли себе, и с концами… Потом старика хоронил – придушили за пенсию… Наркоманы, наверное… Такая теперь, брат, жизнь здесь пошла, что словами не перескажешь, – видеть надо. Ты сейчас и увидишь…

Мы встретили очередную процессию и с пением «Святый Боже» пошли впереди нее. Мелкий мужичок, бегавший взад‑вперед по сторонам колонны, оказывался иногда рядом с нами и успевал бросить на ходу несколько слов. Выходило, что хороним руководителя крупного автокомбината. «Организация бюджетная, денег нет», – заговорщицки сообщил мужичок и исчез. Так же заговорщицки, шепотом, я спросил приятеля, кто это.

– Распорядитель.

– Распорядитель чего?

– Похорон.

– А что он все время бегает?

– Распоряжается, наверное.

«Начальство потребовало, чтобы он поделился», – и снова мы теряли его из виду и продолжали: «Святый Крепкий…» «А он сказал, что не может грабить шоферов, за это его и грохнули». «…Святый Безсмертный, помилуй нас», – допевали мы. «А похороны‑то эти сами заказчики и устроили – на всю катушку!»

– Так он – распорядитель этот – их человек или ваш, кладбищенский?

– Их, конечно.

– И так здорово шустрит.

– Из бывших общественных работников, наверное…

Я понял, что это – в точности как у меня: там тоже бывшие парторги – главные закопёрщики на похоронах: и вокруг машины с гробом полосу на земле топором нарисуют, и когда в могилу монеты бросать скомандуют…

– А это еще зачем? – полюбопытствовал приятель.

– Монеты – чтоб, значит, «землю выкупить», а вот насчет топора – даже и не помню: кажется, чтобы смерть от живых отгородить…

– Бред какой‑то…

– А ты говоришь: «тунеядец»… Подбежит такой вот «оргмассовый сектор» с топором: «Товарищ поп! Как там в соответствии с церковными постановлениями: машину обводить по часовой стрелке или против?» И можешь кол ему на голове тесать, но хоть тайком, а процарапает – после чего, стало быть, никто уже никогда помереть не должен… А с монетами: «Не беспокойтесь, – говорю, – не надо ничего выкупать: в земле места всем хватит». Но только отвернешься – как начнут швырять пригоршнями… «Что ж вы, – говоришь, – делаете? Да если бы на эти деньги купить лекарство, человека, глядишь, сегодня и хоронить бы не пришлось!»

– Сумасшедший дом…

Наконец дошли до места. Когда толпа провожавших окружила нас, заняв все свободное пространство на ближайших аллеях и между памятниками, какой‑то протокольного вида человек, определенно имевший навык выступать на митингах и собраниях, стал возле гроба, снял шапку и начал прощальное слово.

Он проникновенно вещал о новой жизни, которая дала дорогу таким, как покойный, о новой Москве, для которой покойный, как и все, собравшиеся здесь, не жалел сил, и о том, как это не понравилось «некоторым из прежних»…

– Заказчик, – почти не раскрывая рта, пробормотал распорядитель, снова оказавшийся рядом с нами.

– Похорон или… – тем же манером спросил приятель.

– И того и другого. Как только он закончит – начинайте: гражданская панихида была на работе, – и исчез.

Когда проникновенная речь приблизилась к логическому завершению, я приподнял кадило, чтобы положить ладан, и в этот момент, как по команде, раздался трубный звук неимоверной силы: еще через мгновение с веток деревьев хлопьями посыпался снег и стало ясно, что играют Шопена, – оркестр замерзал где‑то впереди: в березняке, между могилами…

Чей‑то знакомый голос, долетавший из‑за спины, воссиливался перекричать буйство лужёных труб, и хотя, казалось бы, шансы были никак не равны, настойчивый вопль своего добился: инструменты стали поочередно смолкать. Но поскольку происходило это не по команде, а по наитию, то от ощущения оркестрантами непонятности происходящего умолкание превратилось в продолжительное действо: сначала исчезла всякая мелюзга вроде флейт, потом затихли кларнеты с фаготами, наконец умолкла самая большая труба. В наступившей тишине, когда слышны стали даже судорожные хрипы запыхавшегося распорядителя, который стоял на столике возле чьей‑то могилы, ударил вдруг барабан…

И напрасно. Потому что распорядитель на пределе возможностей человеческого голоса высказал барабанщику несколько замечаний, касающихся и его самого, и барабана. Тут какой‑то офицер, стоявший неподалеку от нас, приподнялся на носках и махнул рукой: хватит орать, мол… И тогда за нашими спинами грянул винтовочный выстрел. Все инстинктивно пригнулись.

– Недостреляли, что ли? – спросил я приятеля.

– Может, и недостреляли, – спокойно сказал он, осматриваясь. – Но вообще‑то там стоит почетный караул… Только почему – одиночный выстрел, они же должны залпом?..

– Покойник что, был военным? – не понял я.

– Да он и в армии никогда не служил, – шепнул возникший распорядитель, – я ж говорю: на всю катушку похороны заказали: с оркестром, священником, караулом…

– А что за выстрел? – поинтересовался приятель.

– Да солдатик один, новобранец, перепутал: вояка какой‑то рукой замахал, он и шарахнул… Начинайте, отцы… Только, по возможности, рук не подымайте… И какой придурок скомандовал оркестрантам?..

Кадило я раздувал, не поднимая руки, согнувшись.

Когда все должное совершилось, кладбищенские рабочие, лазая на манер альпинистов, воздвигли из венков рукотворную гору, укрывшую последние приюты доброго десятка наших сограждан. И тут вся березовая округа превратилась в кафе: столики у близлежащих и отдаленных могил были накрыты со впечатляющей щедростью.

– Теперь бы смыться, – сказал приятель, – а то от ледяной водки голос подсесть может, а мне еще завтра – отпевать и отпевать… Прямиком не пройти – там, видишь, главный стол и поставлен…

Мы не спеша побрели по аллейке в противоположную сторону, словно прогуливаясь между пьющими, а потом ускорили шаг. Он вывел меня к бетонной стене, вдоль которой мы и направились, чтобы кружным путем миновать пиршество.

И тут впереди показался медленно идущий навстречу человек в камуфляжной форме, в черной маске и с автоматом в руках.

– Возможно, и вправду недостреляли, как ты говоришь… И чего тебя угораздило: сидел бы на своем курорте – у тебя там сейчас, поди, северные сияния… В баньке попаришься – бух в сугроб, а над головою – северное сияние… В избе печь топится, на столе – водочка, запотевшая, из сеней… Возле нее тарелочка с рыжичками и другая тарелочка – с беленькими…

– Рыжиков нынче не было, – вздохнул я, – только волнушки и грузди. Ну, белые – само собой, как обычно…

– Значит, одна тарелочка с беленькими, другая – с волнушечками, а третья – с груздочками… Хорошо!..

– Отцы, – сказал человек в маске, – выпить нету? А то околел от холода…

– А ты кто будешь? – спросил приятель.

– Вас охраняю.

– Нас?

– Ну да – вот эти похороны. А то – мало ли?..

Мы сказали, что никакой выпивки у нас нет и что, напротив, мы еще и пытаемся ее избегнуть. Он же предложил нам постоять вместо него, пока он за пузырем к могиле сгоняет:

– Мой участок – вдоль забора: от черной осины до памятника с голой теткой. Если кто через забор полезет – предупредительный в воздух, а дальше – на поражение. Вы не бойтесь, тут кругом наши ребята стоят – если что, сразу придут на подмогу…

Мы поняли, что объяснять неправильность его мыслей надобно очень долго и за сегодняшний день, пожалуй, вразумить человека мы не успеем.

– Ну, чего молчите, отцы? Неужели в вас понимания нету? Продрог ведь. – Он протянул автомат: – Вот предохранитель, вот спуск. Это – одиночные выстрелы, это – очередями. Лучше всего, отцы, короткими очередями: и шороху больше, и попасть полегче, а то вы все же люди нетренированные…

– Повесь на оградку, – сказал приятель, – да маску‑то хоть сними – вдруг кто в тебя самого пальнет с испугу. И побыстрее: если через пять минут не вернешься – уйдем.

– Я мигом, – обрадовался он, – а маску снимать мне не положено. И не переживайте: во‑первых, я в бронежилете, а во‑вторых, – не успеют пальнуть, кулаком зашибу, – и, тяжело топая шнурованными ботинками, побежал по аллее.

Минуло пять минут, десять, пятнадцать… Прошли до черной осины, от которой разглядели следующего стрелка, потом – до памятника с голой теткой: и там бродил караульщик.

– Смотри, как здорово, – сказал приятель, – кругом наши люди.

Мы стали размышлять, что делать нам с автоматом… И тут примчался сменщик: из пятнистых карманов торчало несколько бутылочных горлышек. Он тоже сбегал к черной осине, потом к голой тетке, чтобы, значит, поделиться с товарищами. Мы доложили, что на вверенном нам участке никаких недоразумений не произошло, сдали автомат и отправились восвояси.

– Даже не знаю, как и благодарить вас, – искренне сказал человек, лица которого мы так и не увидали.

Благополучно добравшись до «ритуального павильона», погрелись у электрического отопителя и собрались было идти на автобусную остановку, как вдруг дверь распахнулась от удара ногой и вошел человек в маске.

– Отцы! – победно воскликнул он, и мы поняли, что это наш друг, и никто иначе. – Нашел подарок для вас, – покачиваясь, он протянул к нам руки, раскрыл кулаки, и мы увидели лежащие на ладонях гранаты. – Держите, отцы, пригодится… Ну, чего молчите? От души ведь!..

Уезжали вместе с рабочими на припозднившемся катафалке. Приятель задремал. А когда проснулся, сообщил, что снилась ему картина Верещагина, но не «Апофеоз войны» с черепушками, а та, на которой батюшка стоит с кадилом среди полузанесенных снегом павших воинов.

Прощаясь, он еще раз назвал меня тунеядцем и сказал: «Возвращайся в Москву».

 

Счет

 

Брату было шесть, сестре – двенадцать. В конце лета их вывезли из Москвы.

Вокзал, ночь, затемнение. Крики, плач. Холодные, неотапливаемые – чтобы не было искр над крышей – вагоны. Ни матрацев, ни одеял. На нижних полках самая мелкота валетом по двое, на верхних – старшие по одному. Наглухо зашторены окна, но свет все равно не зажигают – фонари только у проводников.

Полустанки, разъезды, станции. На станциях – кипяток. Воспитатели заваривают в бидонах чай – морковный, фруктовый, выдают сухие пайки. Семафоры, водокачки, стрелки, тупики, мосты, у мостов охрана, зенитки.

Далекая заволжская станция, колонна крытых брезентом грузовиков, разбитый проселок, лужи, грязь. Лес, убранные поля, среди полей – деревеньки. Снова лес, лес, лес. Наконец двухэтажное здание бывшего дома отдыха.

Среди ночи подъем – «тревога». Директор интерната – лихой, веселый мужчина в морской фуражке и летчицкой куртке, с кобурой на боку – выстраивает в коридоре старших, сообщает, что в районе кладбища высадился вражеский парашютист, которого надо обезвредить, и приказывает: «Вперед! Стране нужны только сильные и смелые люди!»

Гонит их на погост, заставляет ползать между могилами, дает «отбой». Одних благодарит «за смелость и мужество», другим выносит взыскания «за предательское малодушие». «Тревоги» отныне следуют через ночь, по ночам же устраиваются пионерские сборы и заседания совета дружины.

Однажды на легковой машине прибывает начальство – гражданское и военное. Осматривают противопожарный инвентарь, заглядывают в продовольственную кладовку, дровяной сарай, проверяют документы у взрослых, и, к всеобщей неожиданности, интернат оказывается без директора.

– Это недоразумение, – успокаивает он растерявшихся подчиненных, – кое‑каких записей не хватает.

– На фронте добавят, – мрачно шутит военный и протягивает руку: – Оружие…

Директор расстегивает кобуру, передает револьвер и стыдливо опускает глаза: «Ненастоящий».

За неимением выбора новым руководителем назначается доставленный из ближайшей деревни бывший конюх.

– Титов? Иван Валерианович? – спрашивает военный, разглядывая конюхову справку.

– В точности так, Аверьяныч я.

– Действуйте.

С тем и уехали.

Первым делом воспитательницы робко поинтересовались, как часто будут теперь устраиваться «тревоги». Аверьяныч, не успевший еще, кажется, осознать, что сталось, обвел всех рассеянным взглядом и тихо сказал: «Пошто зря ребятишек мучить? Да и покойников тревожить грешно…»

Собрали во дворе детей, представили им нового директора.

– Вот что, – проговорил он, когда толпа, обсудив случившееся событие, попритихла. Откашлялся и повторил: – Вот что… Война, по всему видать, к зиме не кончится, стало быть, про дрова думать надо, про харчи. Запасов ваших… наших то есть… надолго не хватит. Так что, хорошие вы мои, жизнь у нас с вами пойдет такая: которые еще совсем малые – не ученики, – тех за ворота не выпускать, не потерялись чтобы. Остальные – и вы, гражданки учителки, тож, извиняйте, конечно, – разделимся на бригады, работать будем: дрова заготовлять, грибы, ягоды…

– Урра‑ааа! – закричали дети.

– Поголовье сохранить надобно, – сказал еще он, но этих слов никто уже не услышал.

«Здорово‑то как! – подумала сестра. – Жаль, что война скоро кончится». Предыдущим вечером она по просьбе старухи‑нянечки читала вслух письмо из Ленинграда. Письмо было июльское, читанное не единожды, старуха знала его наизусть и, одобрительно кивая, повторяла шепотом: «Дедушка ваш задерживается… по причине военных действий… дороги закрыты… временно… до октября… от Коли весточки нет… Алеша уехал… учиться на танкиста… Маруся». «Маруся – это невестка моя, – объясняла старуха, – Алеша – внучек, Коля – сынок, он моряк у меня, в плавании, а дедушко, вишь, попроведать внучека поехал, всего на неделю‑то и собирался, да вот – по причине, до октября».

Шел сентябрь.

Аверьяныч спешил. Грибов запасли быстро: насолили, насушили, должны были вот‑вот управиться и с ягодой: клюквой, брусникой. С дровами дело обстояло куда хуже: работники годились лишь чтоб собирать хворост. Конечно, начальство обещало прислать на несколько дней пару‑тройку леспромхозовских вальщиков, но Аверьяныч, как всякий бывалый человек, следовал принципу «На Бога надейся, а сам не плошай». Когда они смогут выбраться, лесорубы‑то, да и достанет ли им времени заготовить дров на всю зиму – как‑никак плита и четыре печки… Каждое утро, затемно еще, уходил Аверьяныч в лес, валил тонкомерные сухостоины, обрубал сучья, а хлысты выволакивал на просеку, с тем чтобы вывезти их потом на санях. Пока топили остатками прежних запасов.

Дни становились короткими, темными, снег шел, дождь моросил. Детей теперь не выпускали из дома. Болезни начались. Карантин отделил первый этаж от второго, и сестра, жившая со старшими на втором этаже, скопив косточек от компота, заворачивала их в бумажный фантик и опускала на нитке к форточке первого этажа – брату, гостинец.

Нянечка получила новое письмо: «Зачем вы только старика своего прислали? И так есть нечего, а тут еще он. Работать, видите ли, не может, только лежит да за сердце держится, а чем я его кормить буду? Знали, что больной, так и не присылали бы на мою шею нахлебника. Будьте вы прокляты!»

– Фашистка! – возмущенно воскликнула читавшая письмо сестра.

– Не знала я ничего, – качала головою старуха, – здоров ведь был, не хворал ведь… Да и войны тогда не было… Дедушко ты мой, дедушко, прости… – Она стянула с головы платок и долго сидела так, в неподвижности, не утирая слез.

Карантин вскоре пришлось отменить – чихали и кашляли сплошняком все. Докторша не успевала ставить банки. Запасы лекарств, и без того ограниченные, иссякли.

– Что у тебя осталось? – спросил Аверьяныч.

– Канистра спирта, литр йода, бинты, – отвечала докторша.

За полканистры спирта он выменял где‑то мешок горчичного порошка, за пузырек йода – корзину сушеной малины. Можно было лечить.

Весь вечер жарко топилась плита, пар из кухни валил, точно из бани; с ведрами, полотенцами бегали нянечки, воспитательницы, учителя, директор: понаставили всем самодельных горчичников, понапарили ноги, а потом еще напоили всех чаем с малиной и до утра меняли простыни у малышей. Утром интернат начал выздоравливать.

Но Аверьяныч попросил еще один пузырек йода – на обмен: «Ослабли ребятишки, мясцом бы их подкормить». Однако мяса, против ожидания докторши, он не принес, зато принес дроби, пороху, и со следующего дня самым хилым да хворым стало перепадать по кусочку зайчатины или другой дичины. Потом навалило снегу, и старик охотиться перестал. Однажды еще он сменял двести пятьдесят граммов спирта на раздавленную лошадью курицу, но потом уже и менять нечего стало.

Поехал Аверьяныч в райцентр. Дали ему мешок овсяной муки, подводу картофеля, подводу моркови, бочку керосина, соль, спички, мыло.

Под Новый год Аверьяныч взял на берлоге медведя. Как это было – никто не видел, никто не знал.

Когда директор вернулся, руки у него тряслись – не то от усталости, не то от пережитого. Но отдыхать было некогда, следовало поскорей вывезти тушу, чтоб волкам не досталась. И тут же, потемну, взяв с собой самых крепких теток из интернатского персонала, отправился он на санях в лес. Дорогой заставлял напарниц петь погромче, и они усердно блажили, а на обратном пути Аверьяныч, шедший за санями, то и дело поджигал в руках пучки сухих еловых веточек и, дав разгореться, бросал в снег. И уж неподалеку от дома, услыхав вой, он разочек бабахнул для острастки из двух стволов, так и добрались.

Медвежатины хватило надолго, но вот дрова скоро кончились: и прежние запасы, и заготовленные хлысты сушняка. Аверьяныч перевез в интернат собственные – все до полешка. «Январь протянем, – прикидывал он, – там штакетник начнем палить, а потом?» Снова собрался в город, но тут наконец нагрянули лесорубы. Не вальщики, правда, а вальщицы – мужиков и в леспромхозе не оставалось. Зато целая бригада: со своими харчами, своими лошадьми и даже с сеном для лошадей, а главное – с бензиновой циркуляркой, которой можно было кряжевать бревна.

Женщины разместились было в интернате, но уже вечером стало ясно, что это ошибка: дети плакали, кричали наперебой: «Это моя мама», «Нет, моя», – просились на руки… Измученные вальщицы провели полночи в слезах и рыданиях. Пришлось переселить их в деревню, в пустующую Аверьянычеву избу. Отработали они неделю без продыху и уехали. Глядя на заваленный чурками двор, директор объявил: «Теперь не замерзнем».

Вскоре после Нового года нянечка получила очередное письмо: «Дедушка умер. Похоронила я его хорошо. В Колину рубашку одела. Помните, ту, с украинской вышивкой, почти не ношенную. На кладбище свезла и даже колышек с дощечкой в землю заколотила, чтобы знать место, а то хоронят там всех вперемешку. Пишу я из Вологды. Меня эвакуировали сюда как тяжелораненую. Во время бомбежки завалило меня и перебило обе ноги. Хоть нынче я и без ног, но все плачу от счастья, что живая. Мама, страшнее того, что я видела и перенесла в Ленинграде, быть ничего не может. После блокады и ад раем покажется. От Коли так весточки и не было, и про их корабль ничего узнать мне не удалось. Да теперь я Коле такая и не нужна. Лешенька писал шесть раз из Москвы, потом там наступление началось и что‑то нет писем. Простите меня, мама, за все и прощайте. Адрес свой я вам сообщать не буду».

В конце января докторша ездила на станцию, получила медикаменты, и у Аверьяныча вновь появился обменный фонд, с помощью которого он сумел полностью укомплектовать интернат теплой одеждой и валенками. Не все, конечно, было новым, не все – нужных размеров, и взрослые теперь по ночам шили, кроили, штопали. «Покрепче, главное, – наставлял директор. – Пусть не так баско, но покрепче – нам долго еще тут куковать». Сам он подшивал валенки.

Брат писать еще не умел, он нарисовал отцу поздравительную открытку: танк со звездой. На обороте сестра написала: «Дорогой папочка! Поздравляем тебя с Днем Красной Армии! Желаем перебить всех фашистов! Я сочинила стихотворение: „Жду тебя, и ты вернись, только очень жду…“» Заканчивалось стихотворение словами: «Просто я умела ждать, как никто другой». Спустя время пришел ответ: «Хорошие вы мои, дорогие! За поздравление спасибо. За „стих“, если вернусь, выпорю» – вот и все, что было в конверте со штемпелем «просмотрено военной цензурой».

Немного совсем оставалось уже до весны: «Скорее бы таять начало, – вздыхал Аверьяныч. – Тетеревов, глухарей добудем, соку березового попьем, а там, глядишь, утки поприлетят, гуси – все перепадет хоть что‑нибудь. Чахнут ребятишки‑то… Дотянуть бы до Егорьева дня, дальше легче: хвощи‑пестыши повылазят, другая травка – подлечимся. Бывало, на Егория скотину выгонишь, побродит она по отмерзшей земле под солнышком, подышит ветерком, чего – ничего пощиплет и – где хворь, где худоба?»

Недотянули: корь, коклюш, скарлатина. Три палаты пришлось превратить в изоляторы, власть взяла докторша: «Полная дезинфекция, марлевые повязки, проветривание помещений…» «Усиленное питание», – чуть было не скомандовала она машинально, но спохватилась и промолчала.

Брат заболел скарлатиной. В палате рядом с ним лежала дочь докторши. Остальные скарлатинники выкарабкались кое‑как, а этим становилось все хуже и хуже – не повезло, тяжелая форма.

Наступила ночь, которая должна была стать для них последней. «Сорок и восемь, сорок один и две», – записав показания градусников, докторша вдруг спросила нянечку:

– От вашего сына… ничего нового нет?

– Нет, – отвечала старуха. – Ни от сына, ни от внучека. – И вдруг заплакала. – Невестка писала, что…

Но докторша перебила ее:

– А кто родители этого мальчика… не знаете?

– Этого? Как не знать – знаю, сестра евонная мне рассказывала. Отец воюет у них – командир, а мать… запамятовала, кем она… Одним словом, в Москве, в столице самой… Там рядом и Алешенька в наступлении…

– А мне муж писал, что должен вот – вот отпуск получить, – задумчиво проговорила докторша. – Навестить меня собирается.

– Дак вы уже сказывали мне… Это, конечно, дело хорошее.

– Идите, отдохните немного, скоро светать начнет.

– А вы управитесь?

– Чего ж теперь не управиться? – докторша холодно улыбнулась.

Старуха пошла будить Аверьяныча:

– Желанный, ты уж подымайся: надобно два домика сострогать, кончаются ребятишки‑то…

– Дура! – он свесил с кровати босые ноги, протер глаза. – Городишь незнамо что! Кто ж живым людям гробы робит? Кикимора! Для себя самого еще – куда ни шло, а для других… Да не реви ты, буде, наголосимся еще.

К рассвету девочка умерла. Мальчик же стал поправляться и вскорости совершенно выздоровел.

А муж к докторше так и не приехал – никакого отпуска он получить не успел.

После войны сестра окончила педагогический институт, получила распределение в Ленинград и до пенсии преподавала литературу в детских домах.

Брат стал крупным физиком. Он то ездит по заграницам, выступая на симпозиумах и конгрессах, то катается на лыжах с каких‑нибудь солнечных гор. В редкие дни, когда он дома, собираются у него гости – такие же, как он, ученые люди. Они любят петь под гитару о дождях, комарах, кострах и разлуке, поют отрешенно, самозабвенно. Любят беседовать о «безграничных возможностях человеческого мозга», о «величии силы познания», о том, что «умение считать только и может спасти человечество от катаклизмов». «Главное – счет», – частенько повторяют они.

Давным‑давно нет Аверьяныча, старухи‑нянечки, нет и докторши. Тяжкий ей выпал жребий: в ту далекую зимнюю ночь у нее было двое смертельно больных, а доза пенициллина – чудо‑лекарства, присланного из Москвы, могла спасти только одного…

 

Уездный чудотворец

 

Иван Фомич родился в кромешной глуши. Детство и юность его скрылись за непроглядною мглою времен, и никто никогда уже не расскажет ни о его отце, ни о матери, ни о той школе, где он изучал «аз, буки, веди, глаголь, добро», – памяти об этом на земле не осталось.

Потом наступил двадцатый век, произошла русско‑японская, и юношу мобилизовали. Первое дело, в котором ему довелось участвовать, случилось не под Мукденом и не под Ляояном, а значительно ближе – на перегоне Галич – Шарья. Здесь был обнаружен труп офицера, выпавшего из предыдущего поезда, и новобранцу приказали охранять этот труп до прибытия судебно‑медицинских экспертов. Господин полковник самолично предупредил: «Дело это – государственной важности».

Остался Иван караулить – начальство обещало, что утром приедут доктор и прокурор. «А может, сам господин генерал пожалует», – обронил между прочим полковник.

Было полнолуние, глаза мертвеца и начищенные сапоги его жутко блестели, но Иван не отходил ни на шаг – исполнял маневр. И пролетали паровозы, осыпая что живого, что мертвого искрами, обдавая паром, дымом и кислым запахом перекалившегося угля. Как еще его бутылкой не укокошили – прямо над головой просвистела.

Потом вдруг – поздно ночью уже – послышался вдалеке разговор. Иван насторожился. Глядит – человек идет.

– Стой!

– Это я, – говорит, – Нюра. Баба, стало быть.

– А кто еще с тобой?

– Никого, одна я.

Подошла, увидела труп, заверещала, да к солдату на грудь: «Ой, боюсь! Ой, умираю! Ой, не могу!»

– А с кем это ты разговаривала?

– Ах, это вам приблазнилось.

– Дак вроде разговаривала.

– Ну, может, если только сама с собой, чтобы не так боязно было. Ну проводите же, а то я в омморок упаду или совсем умру, – и падает.

Испугался Иван, подхватил бабу:

– Так и быть, провожу, но недалеко: мне никак нельзя отлучаться – государственной важности…

– Ну хоть сколько‑нибудь, а то такой интересант и такой бессердечный: я ведь совершенно умереть могу.

Повел он ее, а самому все чудится: шебаршит за спиной кто‑то… Но только обернется, Нюра сразу: «Ах, умираю», – хвать его за рукав и виснет. Сколько‑то протащились, бабешечка поуспокоилась, поутихла.

– Благодарствую, – говорит. – Дальше я и сама дойду. Извиняйте, что оторвала вас от военного дела.

Расстались. Возвращается доблестный воин, а подшефный его – без сапог. Вот те и Нюра. Стало быть, не одна она шла, а в компании… Сапоги же, надо сказать, стоили в ту пору бо‑ольших денег. Ну, понятное дело, Ивана тут охватило отчаянье. Такое отчаянье, что другой кто не выдержал бы и руки на себя наложил. Однако парень воспитан был в сильной церковной строгости, он полагал самоубийство тягчайшим грехом, да и приказ выполнять следовало.

Прибывшие утром эксперты обнаружили Ивана босым, а офицера – в обмотках. Посмеялись, а потом старший из офицеров спросил:

– Грамотен?

– Так точно. Читать и писать умею.

– Будешь учиться на фельдшера… Здоров, грамотен, честен, с трупом обходишься по‑людски – что еще надо?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: