СУД НАД СТЕПАНОМ ГРОХОТОМ 28 глава




– Что ты, Котельников! Ведь в эфир говоришь. Позоришь ты нас. Кого допытывать стал – ребенка! Стыд тебе, Петр!

Но он только отмахнулся от нас рукой. Его зубы были стиснуты, он весь подался вперед, к микрофону.

– Никто к мамке не ходит! – сердито крикнула Зинка и расплакалась.

Возмущенные, мы закричали на Котельникова. Он встал, швырнул наушники на стол и, ссутулившись, молча пошел к двери, хмурый, измученный.

1938

 

БОЦМАН С «ГРОМОБОЯ»

 

 

Немногие знали его настоящее имя. Все звали его просто боцманом. Когда‑то он плавал на легендарном «Громобое», пережил Цусиму, служил и царю, и купцу, я ученому. Теперь он состарился, но от моря уйти не мог.

Я не знаю, как попал он сюда на зимовку, но смены менялись, начальники менялись, а он все оставался в домике на крутом берегу бухты, – старый моряк на мертвом якоре. И хоть море девять месяцев в году было сковано льдом, но старик уверял, что здесь и лед пахнет солью. Он величал себя «старой матросской шкурой, просоленной в семи морях и четырех океанах», и говорил, что этого «рассолу» ему хватит навек.

Он был в том возрасте, когда уже не стареют. Его черные глаза блестели удивительно молодо и насмешливо, седоватые боцманские усы были щегольски подстрижены, морская фуражка лихо сдвинута набекрень, а на волосатой груди и на руках красовались косые синие якоря.

Боцман был суетлив, подвижен, строен, как может быть подвижен и строен старик и моряк. Он вечно балагурил, подмигивал, рассказывал смешные истории, сыпал прибаутками – солью корабельного камбуза. Знать и впрямь был крепок «рассол», в котором жизнь вымочила этого человека, если сумел он и в пресной стариковской гавани сохранить свою бравую оснастку. Когда‑то в Соликамске я видел старые строгановские варницы[18]. Деревянные срубы стояли извечно, не поддаваясь ни времени, ни тлению, ни распаду: они были пропитаны солью. Я вспомнил эти старые варницы, глядя на боцмана.

Зимой боцман работал в порту: насвистывая и разговаривая сам с собой, возился подле старых катеришек. Что‑то чинил, красил, строгал. То были дрянные японские «кавасаки». Замечательное дерьмо, как высказывался о них боцман, и все дрянное и худое стал звать «кавасаки»: худые валенки – кавасаки, тупая пила – кавасаки, скверный борщ – кавасаки.

По вечерам в кают‑компании вокруг боцмана собиралась портовая молодежь, и он потешал ее. Он врал, но складно: подмигивая левым глазом под седой косматой бровью, он отплывал в такие фантастические плавания, что даже бывалый полярный народ уши развешивал.

Ну что ж, если хотите – он корчил шута. И сам лучше всех знал это.

– Отчего я не помираю, братцы? – говорил он, подмигивая. – Да все вас жаль: скучно вам без меня зимовать будет.

Но летом, в горячие дни навигации, старик преображался. Шутовство слетало с него, словно смытое водой. Он становился строг и озабочен. Теперь было не до шуток: под ним качалась палуба. Правда, то был не линейный корабль и даже не «купец», а всего‑навсего дрянной кавасаки. Но море остается морем, а к морю он относился с религиозным благоговением.

Целыми днями носился боцман на катере по бухте. Стоя твердыми ногами на обрызганном волнами носу, командовал:

– Льдина по правому борту! Полный назад! Полный вперед! – и, приставая на своей скорлупе к неуклюжим ледоколам, властно кричал хриплой, простуженной боцманской глоткой: – Э‑эй, на «Сибирякове‑е»! Э‑эй, на «Ермаке‑е»! Бери конец!

И так лихо, с таким мастерством и шиком бросал канат, что сразу узнавался старый боцман.

Его знали на всех ледоколах, лесовозах, теплоходах и лихтерах, плавающих в западных долготах Арктики. Он давно уже стал привычной принадлежностью диксоновского пейзажа, как деревянный маяк с керосиновой лампой на берегу, как знак Вернса в проливе, как седые камни в бухте у Белушатника. Немыслимо было бросить якорь на рейде в проливе Вега, чтобы черев полчаса не услышать хриплого знакомого: «Э‑эй, на посуде‑е!»

Моряк с «Хронометра», смеясь, говорил мне, что в тот день, когда не прогудит у борта клич боцмана, он выкинет сигнал бедствия, решив, что наступил конец света.

Вот каков был наш боцман с «Громобоя». Таким я застал его на зимовке, таким оставил, уезжая. Черев год я встретил его там же, но уже в новой и необычайной роли.

Однажды весной в порту случилось несчастье: при взрыве скалой придавило старика подрывника, Тараса Андреича. Его вытащили из‑под груды камней и, так как он не охал, не стонал и не жаловался, испугались было, что он умер. Но старик произнес:

– До больницы... доеду...

Сопровождать его в больницу вызвался боцман – старики были приятелями. Раненого уложили на нарту, боцман сел рядом, обнял приятеля за плечи и крикнул на собак:

– Усь, усь, тихий вперед! Старайтесь, собачки, вы теперь санитарный транспорт.

Он шутил, но на глазах у него блестели слезы. Раненый утешал его:

– Ничего, ничего, боцман. Не расстраивайся. У меня кость железная. Не так‑то скоро ее сломишь.

– Ты потерпи, Андреич, – в свою очередь утешал раненого боцман. – Сам знаю, что такого красивого мужчину камнем не придавишь, не блоха – человек. Вот у нас на «Громобое» тоже случай был: кочегар по пьяной лавочке в топку залез...

– Не могло этого быть, боцман. Ох!

– Ну и не могло, что ж с того? А кочегар‑то выжил. Здоровехонький из топки вылез... Так вот и ты. Не унывай.

Так, утешая друг друга, старики прибыли в больницу. «Санитарный транспорт», высунув розовые языки, стал лизать снег и рваться из упряжки, а боцман, подняв товарища на руки, как малое дитя, внес его в больницу.

В больнице острова в те поры остался один доктор: заболевшую медсестру самолетом отправили на Большую землю. Доктор и оперировал, и лечил, и ходил за больными, и таскал воду, и чуть ли не сам мыл полы. Он попросил боцмана помочь ему при перевязке. Боцман согласился. И хотя ему стало чуть нехорошо при виде крови и замутило от больничных запахов, он и виду не подал, что «слабит», и даже шутил:

– Ах, Тарас Андреич, посуда старая. Вот доктор тебе сейчас капитальный ремонт даст. Такой тебе парусок приладит – чайкой взовьешься. Ты потерпи.

И Тарас Андреич, стиснув зубы, молчал и терпел. И даже гордо улыбнулся, когда мучительная перевязка кончилась: вот, мол, и не пикнул.

Доктор попросил боцмана немного посидеть с больным. Боцман обрадовался: ему уходить не хотелось. Он просидел весь вечер, развеселился и развеселил все немногочисленное население больницы. В этот вечер он рассказывал о механическом человеке.

– Был у нас на «Громобое» механический человек, братцы, – повествовал он, подмигивая. – Свинчивался утром, на ночь развинчивался. Между прочим, мой земляк – калуцкий, и из одного уезда, из Масальского. Его, значит, били в жизни много: и урядник бил, и мастер учил, и боцман прикладывался, и старпом нет‑нет да ручкой и охорошит, а ручка офицерская тяжелая, – совсем изломали парня. Ни ребер, ни рук, ни ног. И был у него дружок – тульский слесарь. И говорит туляк: «При такой твоей битой жизни, бедняга, тебе надо кости иметь не человеческие, а железные. Дай‑ка я тебя изладю». И изладил ему туляк механические руки, ноги, ребра – все на винтах да на шурупах. Переломает ему, к примеру, старпом ребра, а он и глазом не моргнет – мигом в кузницу, сварят, склепают – и снова гож под линек. Так‑то, Андреич! Вот попроси доктора, нехай тебе механические ребра выхлопочет.

Короче говоря, боцман скоро освоился с больницей, словно то и не больница вовсе, а знакомый, теплый, пропахший тютюном и потом полубак. Никогда еще не было у боцмана таких благодарных слушателей, как эти больные. Он чувствовал, что нужен им, может быть, даже не меньше, чем доктор. И даже возгордился немного.

– Ну‑с, болящие? – спрашивал он утром, входя в палату. – Как вы тут без меня? Температурку мерили?

Незаметно для себя боцман так и остался в больнице. Тарас Андреич выписался, зато другие больные появились – на кого же их покинешь? Он ходил за ними, как за малыми ребятами, помогал доктору при перевязках и операциях, был даже один раз «ассистентом при родах» (как важно хвастался он на кухне), – словом, стал незаменимым человеком в больнице. Доктор у начальника оформил переход боцмана на время в больницу, и старик стал «медсестрой».

У него был уже свой халат (он называл его «медицинской робой»), он завел себе очки, как и доктор, но для смеха выбрал очки дымчатые (их носят полярники в белые солнечные дни). Когда приходили больные, он надевал очки на самый кончик своего синеватого крупного носа и строго спрашивал:

– Вы к доктору или ко мне?

– К тебе, боцман, к тебе, – охотно подхватывали шутку больные. – Подсоби, сделай милость. Неможется.

– Ага! Ну, расскажи, что ж у тебя болит? В области живота или в области кишок?

Больной рассказывал.

– А ну покажь язык, – требовал боцман. – Дрянной язык, болтаешь много. Ну, это мы с доктором тебе все исправим. Подвинтим, смажем, просмолим, законопатим.

Он вводил больного к доктору, сохраняя при этом все тот же невозмутимый «научный» (как выражался он) вид, только глаза его блестели насмешливо, как у факира‑любителя. показывающего смешной фокус.

– Вот этот гражданин – больной, доктор, – представлял больного боцман. – Я уж его немножко освидетельствовал, между прочим. Но нужен консилиум. Вы как думаете, аппендикцит?

– А вы как полагаете, коллега? – не улыбаясь, отвечал доктор.

– Я полагаю, надо операцию сделать, доктор.

– Я с вами вполне согласен, уважаемый коллега. Только не операцию, а касторку.

– Вот и я это самое думал. Олеум рецини – сила медицины. Сколько ему касторки вкатить?

Ну что ж, если хотите, он и здесь корчил из себя шута, клоуна в «медицинской робе». И сам лучше всех знал, что это шутовство. Но, знаете, невеселая это вещь – болеть, тем более болеть на зимовке. И больные были несказанно благодарны веселому боцману за его лекарство, лучшее в мире, – за смех. Смех лечит. Доктор всерьез «прописывал боцмана» больным.

Странно, что, постоянно находясь в больнице, среди разговоров о болях и смерти, боцман сам оставался чужд стариковскому страху смерти. Считал ли он себя бессмертным? Ему уже за шестьдесят. Он прожил жизнь долгую и трудную. Пора бы и на покой, дозимовывать жизнь на Васильевском острове в Ленинграде. Но ему все было недосуг подумать о смерти и покое. Он доживал свои дни так же беззаботно, как жил, – со смехом и свистом.

Иногда он, впрочем, говорил:

– Когда почую я, братцы, что смерть от меня не дальше двух кабельтовых, отправлюсь я снова в море, в последнее плавание.

И тут же начинал развивать фантастический план, чертил длинным пальцем в воздухе маршрут плавания, обстоятельно объяснял, в какие гавани будет входить и что делать на берегу. («Всю жизнь мечтал живого попугая добыть. Вот тогда и добуду!») Слушатели поддакивали ему, но знали, что уже не плавать старому боцману по семи морям и четырем океанам. Да и сам он знал: не плавать. С морем кончено. Это он лучше всех знал. И это было его тайной печалью.

Ну что ж! Не плавать – так не плавать. Он был дядькой моряков, теперь стал их нянькой. Он сам набился в няни. Потому что тепло старику подле нуждающихся в нем людей. Потому что и людям тепло с ним.

Я застал боцмана в больнице. Он был в халате и морской фуражке. Увидев меня, он вытянулся во фронт и приложил правую руку к козырьку, в левой он держал клизму.

– Честь имею представиться! – гаркнул он. – Старший помощник главного доктора, боцман‑акушерка.

И, весело подмигнув мне, расхохотался, замахал клизмой.

Где ты зимуешь, где плаваешь теперь, чудесный боцман? Ушел ли в заветный, предсмертный рейс или пустился в такое плавание, из которого уже не возвращаются на берег? Или удалился на покой, дозимовывать жизнь на Васильевском острове? Или все еще зимуешь в Арктике, носишься на дрянном кавасаки по бухте, хрипло кричишь: «Э‑эй, на коробке‑e!, – и лихо, в пику молодым матросам, бросаешь конец?

Но всякий, кто хоть день пролежал на больничной койке на Старом Диксоне, никогда не забудет тебя, старший помощник главного доктора, боцман‑акушерка!

1938

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ САТАНАУ

 

 

Историю возвращения Сатанау мне рассказал Ребровскнй, партийный работник Чукотки. Целый месяц мы прожили с ним в фактории Майна Пыльгина, на побережье Берингова моря. Мы ждали парохода, парохода не было.

Днем мы бродили по берегу, уныло глядели, как играют в море коричневые стада кашалотов (это было сначала забавно, потом стало скучным, потом нестерпимо надоело: никогда не видел животных глупее этих тупомордых мокрых чудовищ!), а по вечерам валялись на расстеленных по полу оленьих шкурах, курили, играли в кости, зевали.

Я знал уже и историю первой любви Ребровского, и то, как он женился, и какие он блюда любит. По‑моему, мы тоже друг другу осточертели. В последние дни мы уже лежали молча, каждый в своем углу.

– Хотите, – неожиданно сказал он однажды вечером, – я расскажу вам историю Сатанау?

– Ладно, рассказывайте.

– Но прежде послушайте о Нам‑Боке.

– А это что еще?

Он вытащил из‑под подушки растрепанную и засаленную книгу и прочел мне рассказ Джека Лондона «Нам‑Бок – лжец».

Вот история Нам‑Бока.

После десятилетнего странствования по чужим морям он вернулся к родному очагу. Эскимосы встретили его пугливо: они были уверены, что он пришел из царства теней. Нам‑Бок рассказал им о том, что видел в стране белых, о железном доме, который без весел плывет по морю, о звере, которого кормят камнями и он за это возит людей по земле... О многих чудесах рассказал Нам‑Бок. Но эскимосы высмеяли его и назвали лжецом: железо тонет в воде, зверя не кормят камнями. И они нагнали Нам‑Бока с позором от родных очагов. Такова история Нам‑Бока, рассказанная писателем Джеком Лондоном.

А вот история Сатанау, рассказанная мне Ребровским в фактории Майна Пыльгина, на побережье Берингова моря, в томительные дни нашей «вынужденной посадки».

Пароход пришел с востока. Он стал на рейде, за скалой, так как в бухте еще толпился лед: вчера был норд. Сегодня сильным вестом выносило лед из бухты, и капитан надеялся к вечеру пристать ближе и начать выгрузку. Он стоял на мостике, курил трубку и равнодушно глядел на давно знакомый берег.

С берега навстречу пароходу ринулись нетерпеливые катера. Искусно лавируя между зеленоватыми плавучими льдинами и голубыми знакомыми стамухами, они подошли к пароходу, люди вскарабкались по штормтрапу на борт, чтобы поскорее взять почту, газеты, услышать новости и – главное – поглядеть новых людей, поболтать с ними.

Это был первый пароход в нынешнюю навигацию, и встречать его на берег высыпало все население поселка: зимовщики полярной станции, береговые чукчи‑зверобои, их жены, дети и собаки. Все это толпилось на берегу, шумело, суетилось, нервничало.

Наконец вернулся катер. Он уткнулся носом в мокрый песок, и на берег стали выпрыгивать люди – моряки, пассажиры, зимовщики.

Последним сошел человек в синем комбинезоне, с карманами, прошитыми в два ряда белыми нитками. Такие комбинезоны носят на Аляске, на японских рыбных промыслах, и у нас на Камчатке. За плечами у человека болтался мешок – весь его багаж. Ни на кого не глядя, ни с кем не заговаривая, уверенно, как человек, которому здесь места знакомы, он прошел вверх по берегу, выбрал камешек посуше, сел и озабоченно начал стаскивать сапоги. Затем достал из мешка ботинки, яркий, алый с синими горошинами, галстук, такой же платок, бережно и любовно разложил все на камне, спрятал в мешок сапоги, ботинки обул, галстук повязал на шею, платок сунул в карман на груди и улыбнулся довольной улыбкой. Затем направился к людям на берегу.

Он подошел прямо к группе чукчей и остановился перед ними, картинно расставив ноги и улыбаясь.

– Вот я вернулся, – сказал он по‑чукотски. – Вот, наконец, я приехал.

На него удивленно глядели десятки глаз. Он догадался, что его не узнали, и обрадовался этом у. И опять засмеялся. Гордо выпятил грудь, вытащил платок и помахал им вокруг лица.

– Кто ты, человек, говорящий, как настоящие люди? – спросил дрожащим голосом старик в очках.

– А, это ты, Пеляугын? – засмеялся пришелец. – Кто тебе дал очки? А это... это... Тыгренкау? – продолжал он, вглядываясь в лица. – Это Укутагын? – Он переходил от одного к другому, а они следили за ним растерянными взглядами. – Это Ичель... Это Кау‑Кау. Ты стала старой, Кау‑Кау, как прокисший хлеб. Это твои дети?

Он узнавал только стариков. Молодые были незнакомы ему. Он покосился на двух молодых ребят в европейских пиджачках. На одном из них он с досадой увидел галстук. Но его галстук был ярче, красивее, и он успокоился. Он поискал глазами кого‑то в толпе и не нашел. Его лицо омрачилось.

– Кто ты, кто ты, человек, знающий нас? – удивленно спросил Укутагын.

Пришелец громко захохотал.

Но Пеляугын, который был в очках, и потому видел лучше всех, вглядевшись в пришельца, нерешительно произнес:

– Э! Это ты, Сатанау! Ты вернулся?

– Да, – гордо ответил пришелец. – Я Сатанау. И я вернулся.

– О, Сатанау!

– Сатанау вернулся!

– Это ведь Сатанау! – раздались голоса, и все весело окружили парня в синем комбинезоне.

– Но где же ты был, однако, Сатанау? – спросил Пеляугын.

– Там. За морем, – показал Сатанау рукой. – Я был там, где никто из вас никогда не был. Потому что я великий человек. – И он ударил себя кулаком в гулкую грудь.

Они пошли за ним толпою в поселок и говорили выбегавшим навстречу женщинам – тем, которые не были на берегу:

– Это Сатанау. Он вернулся.

И женщины, дети, собаки – все приставали к шествию, возглавляемому парнем в синем комбинезоне, наконец вернувшемуся к своему очагу.

Сатанау усадили на почетное место у огня, и все население поселка расселось вокруг. От котлов исходил аппетитный запах мяса и жира, и Сатанау, не дожидаясь приглашений, запустил руку в котел, подцепил огромный кусок мяса и жадно стал есть. Все терпеливо ждали, потому что Сатанау делал правильно: человек не расскажет новостей, пока не насытится.

А он выхватывал из котлов самые жирные куски, ел, громко чавкая, и хвастливо кричал, опьяненный едой:

– Да, да! Давайте мне лучшие куски. Давайте воду. Табак давайте. Теперь я буду есть печенку тюленя. Где Умкугын, старый пес? Прогоните его, теперь я буду шаманом, я видел великое колдовство там за морем.

И все чукчи смеялись, как люди, умеющие ценить шутку.

Когда Сатанау наелся, – а ел он много и долго, – его попросили рассказать о том, где он был и что видел. Он закурил трубку и торжественно начал:

– Вы, сидящие у этого очага мои соседи! Ты, Пеляугын, ты, Тыгренкау, ты, Укутагын, и вы все! Слушайте Сатанау, он расскажет вам то, что вы никогда не услышите и не увидите. – Он хотел продолжать в том же торжественно‑величавом тоне, к которому готовился десять лет, но сорвался и дальше уж говорил выкриками, хвастливыми и бессвязными.

– Э! Вы! Чукча Сатанау – великий человек, однако. Он был за морем. Хо! Он как ветер... С китобоями на Аляску, хо! Потом Америка... Фриско. Видел чудеса. – Он сделал большие глаза и сказал шепотом: – Я видел птицу, на которой летели люди, и птица была железная, вся железная, как вот этот котел.

– О‑о! – удивленно протянул Тыгренкау.

– Это самолет, – тихо прошептал Пеляугын. – Мы тоже видели эту птицу. Мы думали, она родилась, как птица из гнезда, но нам сказали, что ее сделали люди.

Сатанау метнул на него яростный взгляд.

– О! – закричал он. – Где же ты видел эту птицу, старик с четырьмя глазами? Тебе снилась она?

– Здесь, – ответил Пеляугын и показал рукой на бухту. – Они часто сюда прилетают.

– Но вы не летали на ней! – рассердился Сатанау. – Ни один чукча не летал на ней! Я! Я! О, я! Я хотел лететь на ней. Я не боялся, но это стоит много денег, а зачем бросать деньги на воздух?

– Мы не летали, – сказал Укутагын, – но Тывлян‑то летал. Он говорит: хорошо. Он ничего не говорил о деньгах.

Добродушному Тыгренкау показалось, что невежливо так спорить с пришельцем. И он сказал примирительно:

– Пусть говорит Сатанау, не мешайте Сатанау говорить. Он видел больше нас, он десять лет бродил по земле, а мы сидели здесь, у моря.

– Да! – крикнул Сатанау. – Я бродил по земле десять лет. И я видел великое колдовство. Я вернулся, чтоб показать вам чудо. Прогоните Умкугына, я буду теперь сам шаманить.

Все снова засмеялись и ничего не сказали, и только неугомонный Пеляугын не стерпел и произнес:

– У нас нет шамана, однако.

– Тогда я буду шаманом, – Сатанау поднялся на ноги и обвел всех гордым взглядом. – Кто из вас был в стране за морем? Я! Хо! Вы увидели птицу, которая летает, и думаете, что все уже видели? Хо! Я видел более удивительное.

– Расскажи, однако, – попросил Тыгренкау, и все дружелюбно закивали головами.

– Э, э, расскажи...

– Я видел – сказал Сатанау, усаживаясь на свое место у очага, – железные нарты, которые тащил железный зверь, и на нартах этих ехало столько людей, сколько нет на всем побережье.

– О! – удивленно произнес Тыгренкау, но молодые чукчи пошептались и один из них застенчиво произнес:

– Это называется па‑ра‑воз...

– Да, да, мы видели это на картинке, – вспомнил Пеляугын. – Это самолет без крыльев. Это пароход, только ходит по земле, а не по воде. Мы это видели, Сатанау, на картинке. Значит, это правда? Иные не верили.

– Па‑ра‑воз, – снова ободрившись, произнесли молодые чукчи в европейских пиджачках. – Он идет паром. Там есть машина.

– Мальчишки должны молчать, когда говорят взрослые, – проворчал Сатанау. – Разве теперь у чукчей нет больше мудрых стариков, что начинают тявкать щенки?

– Рассказывай, Сатанау, – примиряюще произнес Тыгренкау, – мальчишки будут молчать.

– Я видел, – сказал Сатанау, бросая яростные взгляды вокруг, – то, чего никто не видел. Кто видел – умер, и кто увидит – умрет. Я! Я один жив. Я видел полотно, белое, как снег, и чистое, как снег. И великий шаман ударил в бубен, и на полотне появились тени. И все, кто был тут при этом, умерли от страха. Только Сатанау не умер. Он видел, как ходили по полотну тени, грозили людям ножами и шипели, как злые келе... О! То было страшно. Но я не умер. – И он обвел гордым взглядом всех присутствующих.

Молодые чукчи снова зашептались, но Укутагын, метнув на них сердитый взгляд, сам произнес:

– Мы тоже видели полотно и тени, Сатанау. Там, – он показал в сторону полярной станции, – в праздники нам показывали это чудо. И мы тоже боялись, что умрем, но...

– Я видел, – закричал, перебивая его, Сатанау, – как люди говорят друг с другом, и один в доме на берегу, а другой на пароходе в море. И они слышат голоса, и я сам говорил и слышал. Это чудо, мужчины, это я вам говорю.

Все засмеялись, но никто не решился перебить Сатанау. А он, боясь, что его перебьют, продолжал:

– Я видел лампу, которая горит без жира, и без керосина, и без дров. И я видел ящик, в котором запертые сидели и пели веселые келе... Это была красивая музыка, какой никто из вас никогда не слышал.

Но тут поднялся с места добродушный Тыгренкау и пошел к своей яранге. Люди проводили его удивленным взглядом, и даже Сатанау остановился и растерянно стал ждать, что будет. Тыгренкау скоро вернулся, в руках его был длинный ящичек. Он поставил его на землю у очага и сказал радушно:

– Тебе будет приятно, Сатанау, послушать музыку. – И он открыл патефон. – Я отдал за этот ящик два песца. А Укутагыну его дали даром, – прибавил он с сожалением.

– Мне дали за то, что я лучший охотник, – оправдываясь, объяснил Укутагын.

Он хотел еще что‑то сказать, но в это время заиграл патефон. Нежные звуки танго полились над тундрой и поплыли над морем. Мужчины и женщины зачарованно слушали музыку, и кивали в такт головами, и раскачивались всем телом, и шептали:

– Э! Э! Правильно.

Тыгренкау гордо вертел ручку патефона. Сатанау понуро сидел у огня на своем почетном месте. Он опустил голову и смотрел в землю. Его глаза были тусклы, руки ослабли и опустились, вся его фигура выражала тоску и усталость. Стихла музыка, все снова повернулись к Сатанау, ожидая его рассказов, а он по‑прежнему молча сидел и смотрел в землю. Отчего‑то стало всем неловко и грустно; Укутагын яростно запустил костью в собак, возившихся у яранги. Тыгренкау растерянно вертел ручку патефона. Было тихо у очага, только бездельницы чайки, хохоча, носились над побережьем.

Тогда подошел ближе к огню ядовитый Пеляугын, снял очки, протер их, надел на самый кончик носа и сказал, обращаясь к Сатанау.

– Ты бродил десять лет по чужой земле, Сатанау, а мы сидели здесь, у моря, и били моржа, и били зверя. Ты стал человеком, зря ходящим по земле, а мы остались, как были. Что же ты видел такого, чего бы не видели мы? Ты не умеешь жить[19], Сатанау, однако.

И Сатанау совсем согнулся от этого страшного ругательства, но ничего не ответил, а только еще глубже втянул голову в плечи.

Добродушному Тыгренкау стало жаль его. Он покачал головой и сказал Пеляугыну:

– Ты не должен его ругать, Пеляугын. Он гость у нашего очага.

И Укутагын тоже сказал:

– Не следует ругать Сатанау. Разве наши юноши не уходят странствовать на Большую землю, а потом разве они не возвращаются к своему стойбищу людьми большой мудрости?

– Но они учатся на Большой земле! – пронзительно закричал Пеляугын и забрызгал слюной.

– Может быть, и Сатанау чему‑нибудь научился, – примиряюще сказал толстый Тыгренкау: все толстые люди любят мирную беседу.

– Чему же ты научился Сатанау, однако? – закричали все ободряюще.

Но Сатанау ничего не ответил.

– Может быть, ты научился лечить людей? – спросил Укутагын. – Сын Рыккона из Ванкарема вернулся с Большой земли и теперь лечит людей тундры. Может быть, ты тоже умеешь лечить?

– Нет, – тихо сказал Сатанау.

– Тогда ты, может быть, стал моряком, как Ранау? Он плавает по морю и знает машину, как мы знаем собаку.

– Нет, – грустно покачал головой Сатанау.

– Тыгренкау понял! – закричал вдруг Тыгренкау. – Он будет учить наших детей в красной яранге, как учит их учитель, что родом с Чауна.

– Это женское дело, – проворчал Укутагын, – а он мужчина.

– Нет, я не умею учить детей.

Чукчи неодобрительно зашептались между собой. Но Тыгренкау не потерял еще надежды защитить от обид гостя.

– Вот Тывлянто! – закричал он. – Он не учит детей и не лечит мужчин в тундре. Но он большой человек на Чукотке, и он сидел в Большой яранге и толковал о чукотских делах. Может быть, ты стал большевиком, Сатанау?

– Нет, – покачал головой гость.

– Но ты умеешь резать по кости, как Вуквол? За это платят хорошие деньги. Может быть, ты умеешь водить машину? Еще бывают люди, умеющие говорить по воздуху. Анчено, сын Таюге, говорят, работает на станции.

– Нет, не умею, – прошептал Сатана у.

Тыгренкау смущенно развел руками и произнес:

– Ну что ж, ты будешь по‑прежнему, как и мы, бить зверя в море. Но ты не великий человек, Сатанау. И ты не должен ничем гордиться перед нами.

– Я хотел быть у вас шаманом! – пробормотал Сатанау. – Я видел за морем много чудес...

Все зло засмеялись, а Тыгренкау даже громче всех: толстые люди любят смеяться.

И, смеясь, говорил ядовито Пеляугын:

– По какой ты земле бродил десять лет, Сатанау? Наши юноши тоже уходят бродить по свету. Они едут в большие селения и там учатся много, очень много лет. Потом они возвращаются к нам, и они знают много чудес, но никто из них не хочет быть шаманом. По какой ты земле бродил, Сатанау, что ничему не научился? Такой нет земли, однако.

И все закричали:

– Расскажи, Сатанау, про эту землю.

И он стал рассказывать про землю за морем. Он сказал, что был на рыбных промыслах, и рыбы, сказал он, там много, но Сатанау был вечно голоден.

– Отчего же ты голодал, Сатанау, раз там много рыбы?

– Там рыба чужая.

– Рыба того, кто ее ловит, – сказал молодой чукча в пиджачке и галстуке. – Кто убил моржа, тот его ест. Разве нет?

– Нет, – усмехнулся Сатанау.

Но молодые чукчи решили, что он лжет.

Он рассказывал о том, как бродил по стране и искал и не мог найти работы. Он приходил на промыслы, на фермы, на заводы, показывал свои здоровые руки, но его гнали прочь и говорили: не надо.

– Ты был болен, Сатанау? – спросил Тыгренкау.

– Нет, я был здоров.

– Отчего же здоровому нет работы?

Он не знал, как объяснить, и замялся. И тогда уже все решили, что он лжет, и покраснели от стыда за него: мужчины не должны врать – это стыдно.

А он продолжал рассказывать про странную землю, по которой он бродил десять лет, в его голосе не было теперь ни нотки хвастливости, а только одна усталость и боль. Но рассказы его были непонятны людям у очага. Молодые чукчи решили, что он лжет про землю за морем, – такой страны нет; взрослые качали головами и говорили: «Да, это было, было когда‑то... Но теперь этого нигде нет. Ты рассказываешь про то, что было. Отчего ты не хочешь рассказать про то, что есть?»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: