Тень, которая держит ручку 5 глава




Впоследствии, из болтовни тёти Юли, я узнала: «Соседского Мишу забрали в армию. Будет родину защищать». Косолапо подкатил. Имя ему пошло.

В четвёртый раз, на летней кухне, моё терпение лопнуло.

– Возьми нож. Он у меня в сумке. Отрежь мне руки. Ноги. Язык. Выколи глаза. И с остатками делай, блять, что хочешь! – крикнула я на одноклассника Ваню. Тот полез целоваться после просьбы подтянуть по физике. – Раньше, чем ты это сделаешь, глаза, язык и прочее я сама тебе отчекрыжу!

Одноклассник Ваня испугался моей экспрессии и мгновенно испарился. Сам, я ничего не делала. «Чёрная женщина, кладбищенский цветок, старческое пятно на руке», – так я называла Хельгу. С ней был Марк. С ней, острой, как шпиль Петропавловской крепости. Туда она его заточила. Убить её? Сама жаждет смерти. Разбить её? Сама стремится к боли. Заставить её страдать? Она у нас романтизирует страдание. Что я могла ей сделать? Ничего.

В шкафу, после отца, осталась бутылка Чиваса. Я открыла её. Понюхала. Мне не понравилось. Я глотнула. Мне не понравилось. Я выхлестала половину.

– Трахаешь её, да? – язвительно спросила у зеркала, глядя на детский лик. – Берёшь, что хочешь? Черта с два возьмёшь там, где больше надо. Говорить с тобой не буду. Видеть тебя не желаю. Пошёл ты нахуй. Не хочу я тебя, ничего от тебя не хочу. Зачем нас одна мать родила. Зачем, мама, зачем? – у того же зеркала (у сходства на сей раз) спросила я. – Зачем он мне сдался? Он, не кто-то другой. Любви нет, мама. Точно, нет. У тебя была. У бабушки была. А у меня нет. Почему? Потому что не к постороннему. К себе. Такая эгоистка.

Я взяла ножницы и отрезала себе волосы. По плечи. Они ему нравились. По плечи. Голову – на плаху, патлы под шапку. Как Анна Болейн, как Мария-Антуанетта, плечи и всё. И нет башки. Шея есть. Короче. По шею. «Cherchez la femme, – подумала я, – ищите женщину. Она разрушит вашу жизнь».

Вернувшийся Марк побелел до корней. Я, пьяная вдрызг, лежала на полу. С бутылкой вискаря и подстилкой из собственных волос.

– Ты не могла сама, – сказал он. Голос за последние месяцы опустился до баритона и, похоже, продолжал падать. Бархатный… низкий. Низко это всё. – Кто? – сказал он, стоя в дверях. – С кем ты здесь бухала, сука? – Тихо, ровно и страшно.

– Марк, – проговорила я, сев среди качки, на борту фрегата. – Я люблю тебя. – Так тяжело мне, ни раньше, ни позже, не давалась ни одна фраза.

– Я тоже тебя люблю, но причём…

– Не так.

– Я знаю, – сказал он. – Так ты… одна? Сама всё… это?

– Не-е-ет, ты не понял, – покачала пальцем. Его лицо прыгало, звёзды, среди кожи тёмные, танцевали. Негатив: танец наоборот.

– Да всё я понял! – взорвался брат. – По-моему, это уже сто лет как очевидно. – В три шага подошёл, присел, схватил меня за волосы (на голове, не на полу) и повернул к себе лицом. В нём клокотало зло. – Скажи мне, Марта. Чего ты добиваешься? Олю чтобы бросил? А? Сказать не судьба? Для красоты язык приделали? Или прямо сейчас тебя трахнуть? Вот взять и…

– Если сможешь, – взорвалась я. – Нет, ты что, я же тебе маленькая. Белая и пушистая. Четверо под юбку лезли, не считая намёков, а тебе – нет, тебе…

– Кто? – отпустил. – Тот, кого ты резанула. Нарик в армейке. Где ещё два? – Чёрные зрачки. Тёмные кольца. Ресницы, как заточки. Ничего светлого.

– Не в них дело, – я качнулась вперёд и села обратно. – Так и будешь от меня мух отгонять? Возьми да скажи: Марта, у тебя крыша едет, ты напридумывала себе всякого. Ничего не будет. Я успокоюсь. Нет, вы что, у тебя своя политика: «Я по тёлкам, а мелкая пускай в карцере дозревает…»

– Мне хочется тебя ударить, – с закрытыми глазами. На коленях, как японец в медитации.

– Возьми да ударь, – с закрытыми глазами. Коленки к подбородку, в платьице. – Раз хочется.

Он запустил пальцы себе в волосы. Брови вверх, взгляд вниз, лицо тоже вниз. Запутаннее некуда. Встряхнулся (дёрнул ухом к плечу, голову вбок), сощурился.

– Да пошла ты, – сказал мне. – Ломать всё на свете из-за каких-то телодвижений. Ну, да, тянет, ладно… не истерить же, ну!

– Из-за каких-то… – я пьяно всхлипнула, – из-за каких-то…

– Не надо. Пожалуйста, – вздохнул и обнял меня, и прижал к груди, – не плачь. Разберёмся как-нибудь. – На светлых завитушках. На татами. – Очень странно это всё-таки. Странно. Не бывает так. Генетически не бывает, у родственников нет притяжения. Исследования говорят… – Я, без исследований, сказала:

– Ты – сердце в статуе. Можешь меня хоть перед камерой выебать, хоть зэкам отдать и сидеть в углу, смотреть. Только будь со мной. Я без тебя умру.

– Что за бред, – он поцеловал меня в волосы. В то, что от них осталось. – Каким, к чёрту, зэкам. Всё будет. Всё…

– У тебя есть сигарета? – спросила я.

– Есть, – отозвался Марк. Без неё было не обойтись.

 

Залитый соплями и присыпанный солью август остался позади. Зная правду, легче с ней ладить. Высказав её, встречаешь прямо, в лобешник.

«Мир держится на контрастах, – сообщила я дневнику, – без мрака нет света. Но, если всё и так уравновешено, что мне тут делать? Зачем я здесь? Всякие чувства, чужие, свои, они незачем. Ничего вечного, кроме смерти. Зачем я…»

И покрасилась в чёрный. Стрижка, подведённые брови и глаза. Такой он (не дневник, брат) меня не знал. Такая – ближе к хаосу. Запредельная, тем интересна. Теперь мы были две готки, с Хельгой, настоящая дикарка и кукла. Личико нежное, стрижка глянцевая. Кукла чуралась зеркал.

 

Я начала писать рассказ. Начала, и не смогла его окончить. Место действия: Москва. Завязка: девочка-самоубийца по имени Лика. Она открывает вены и просыпается в другом теле. Теперь она мужик за сорок, с пузом и женой (где-то в Химках, санитар скорой помощи). Она живёт день в его туше, не понимая, что происходит; под вечер его увозит псих-бригада, прямо с работы. По дороге в весёлый дом он, его тело, падает, бьётся виском и... Лика засыпает. Просыпается старухой, в закоченной, то есть в котах, квартире, с ревматизмом и болью повсюду. Выползает на улицу, пытаясь понять, что происходит, добирается до кладбища, где и умирает. Следующий день – мальчик-гей, с отцом, что лупцует его за здорово живёшь. Лика, девочка в хрупком теле, считая себя сумасшедшей, идёт на вписку, куда позвали его друзья. Видит там парня, в которого была влюблена ещё собой, до первой смерти. Признаётся ему во всём (терять-то нечего), они выходят на балкон, где он, оказавшись гомофобом, сбрасывает её с десятого этажа.

Проснувшись женщиной с тремя детьми, в холодной постели, Лика уже знает: раз пойдя на смерть, будет умирать постоянно. Жить последний день разных людей. Смотрит на чад, мал мала меньше, и ужасается. Решает не выходить из дома, чтобы для этого тела, для этой жизни, ночь вышла в утро. В квартиру врывается её бывший мужик, насилует битой и дробит той же битой голову. С его слов: «Суке сучий конец».

Трэшак приходит не сразу. Одна самоубийца – хорошо, но два – уже сюжет. В теле молодой девушки, в слезах, жалея такое красивое тело, она сидит на мосту над железной дорогой, в Печатниках, и ждёт судьбу, напевая: «Умирать за разом раз... Вот бы свет совсем погас». И видит старика. Старик спрашивает: «Самоубийца?» Она думает, что ослышалась, но отвечает: «Да». Они знакомятся. Он также умер молодым. Его зовут Стас. «У старца дома была бомба, – говорит он, – собирался заложить в метро, и так умереть». Тут стартуют вопросы морали: надо ли выполнять желание личности, в чьём теле умрёшь, может, специально в нём умрёшь, чтобы волю эту миновать, боль забрать, по заслугам получить... и так далее. Стас говорит: я уничтожил бомбу. Предпочёл одну свою смерть многим. Лика, более продуманная, говорит: если что, увидимся на Ваганьковском кладбище, у могилы Есенина. По мосту бежит больной человек с ножом, оба попадают под горячую руку. На следующий день она – трубач в оркестре. Тощий, длинный, как скрипичный смычок. Является на кладбище, выступление отменив, и кукует под дождём, мигаясь с Сергеем Александровичем. Никто не приходит. В своей квартире она тихо ложится, засыпает и умирает от разрыва сердца.

Не зная про Стаса ничего (ни как он будет выглядеть, ни кто он такой), она видит его, как попадёт, узнавая между смертями: было двадцать лет, теперь лет нет, только дни, был героиновый передоз, сознательный, и отсутствие смысла, был, да сплыл, а смысла по-прежнему нет. Ей было шестнадцать, говорит она из шести, шестидесяти и шерсти на груди, вскрылась по той же причине: нет смысла жить. Они говорят о смысле, что он за зверь и с чем его едят, зачем он так нужен, где его искать. «Поди туда, не знаю, куда, принеси то, не знаю, что». Показывают друг другу свои могилы. Страниц уже за двести. Гугл-карты ведут меня по столице. Когда Лика переживает чудовищную смерть с расчленением, она, на сей раз в виде бледного, с горящим задом, юноши, бежит к Есенину, бормоча о быте и о буре, бежит, сама не зная, почему, бежит, обречённая на жизнь и смерть разом, бежит... и тут я прервалась, сама не зная, к кому, куда, зачем и для чего она бежит. Зная одно: как.

Откуда идея? Дунула плюху, на сей раз с Марком, и залипла в его лицо. Он говорил о чём-то, а я в каждую секунду видела другого человека. Цыгана (кольцо в ухе, как моя чернота), от конокрадов до Хитклиффа, циркача перед выступлением, египетского жреца, индейского шамана, индийского йога, музыканта с Ямайки, кубинского революционера, царя лидийского, Харона над Стиксом со всеми его душами, бога Локи, в прищур перед Тором, бедняка на улочках Парижа перед девяносто первым, греющим гильотину в груди, монахом, колдуном, евнухом в гареме и шейхом того же гарема... и т. п. Видела всеми, кем можно увидеть. Он что-то говорил. Когда отпустило, и я начала видеть что-то, помимо его лица, я сказала: «Во всех твоих обличьях, добрых и злобных, я тебя принимаю, как есть, и люблю». Марк ответил тем же, но ничегошеньки у нас с ним не изменилось. Зависло в воздухе. Вот тогда-то я и начала писать. Пыталась разобраться. Во всём и сразу. Читала, читала… до мыслей дочиталась. Осень я провела в словах. На уроках, на переменах, дома, в гараже Зубченко, где мы… о нём позже.

Про Лику и Стаса, по главам, я выкладывала в интернет. Видела комментарии и радовалась: не одна. С малой аудиторией, но не одна. Глупая, а не одна. Их, читателей, тепло радовало меня больше аплодисментов. Не толпа. Люди.

Стиль вихлялся, как задница стриптизёрши, стиль – отсутствие стиля. Писать – не одеваться, учить было некому. Писать – чтобы не подохнуть от мыслей.

 

Я сижу с Владимиром, который Набоков. Марк лежит с Хантером, который Томпсон. (В перерывах между собой мы ходили в других.) Я кусаю угол губы. Он прищуривается. Мы возвращаемся к строчкам. Мы – эти строчки.

Сижу по-турецки, в его футболке. Через полчаса – включаем музыку. Танцую, бёдрами и ногами, позвоночником и изгибами. Футболка на мне то и дело, в танце, задирается. Он смотрит: боком, щёку под ладонь, лёжа. Ставлю на диван ступню, босую, около него. Круг бёдрами. Круг ей, ногой – на пол. Лицо вниз, волосами – из стороны в сторону, как корпусом. Трясти особо нечем. Чёрные волосы, чёрная, с волком, майка. Я, как он, кроме стрелок на веках. К самым вискам.

Полумрак. Искры в глазах Марка чем-то похожи на костры, где палили ведьм.

 

заметка столетней давности:

 

Саморазрушение – легко. Самосовершенствование – сложно. Падать, это просто. Больно, но просто. Попробуй-ка подниматься по бесконечным ступеням, зная, что конца нет, и единственное, для чего ты это делаешь – держать в руках свет, который горит людям в темноте, далеко внизу. Зная, что однажды сорвёшься, рухнешь с высоты, в тысячу раз превышающей небоскрёб. Зная, что оставишь наверху фонарь, сам по себе – светлячок, но вместе с другими огнями способный день из ночи сотворить. Я знаю, каково это – когда хочешь умереть не для того, чтобы там стало лучше, но оттого что здесь невыносимо. Ребёнок злобы и отчаяния, неспособный ни на жизнь, ни на погибель, моя героиня, моё порождение, моя Лика зачем-то цепляется за человечность, она, на пепелище, она, не человек, могла бы убивать, а тянется спасать, в ожидании… той самой искры, что возродит её – и тогда она вспыхнет вновь, переродится (как переродится, знать бы, как), освещая милю за милей своим, и уже неугасимым, пламенем.

 

Дядя Гриша был подшофе. Я столкнулась с ним на веранде. Он заявил мне о непотребном поведении. «Ишь, вымазалась, шалава столичная, – осмелел. – Семью бы не позорила, постыдилась». Я подняла брови: «Шалава, шалава… член что ли растёт?» Он закатил мне оплеуху. «Проститутка из тебя растёт, – брызнул слюной, вне себя от гнева, – крыса, пару лет и сифилис понесёшь, в юбках таких ходить». Я повернулась к нему. С улыбкой. Представляя, как слёзы вкатываются обратно. Вкатились. Обмерила его вызывающим взглядом. «Может, повторишь? – на ты к нему, как он ко мне, раз не на вы, хоть так. – Слабовато что-то. Для слабого пола сойдёт». Ощерила зубы, как хищная рыба или викинг на поле боя. Все дёсна в крови. И расхохоталась. Дядя Гриша отступил. Дядя Гриша перекрестился. И перестал со мной разговаривать.

Грань между психическим здоровьем и сумасшествием так тонка, что не разглядеть, особенно когда дело касается тебя. Поймав себя идущей за сигаретами в тапочках и драных колготках, под ливнем, растрёпанной, бормочущей, я не напугалась. Спокойно отметила: заступила за черту. Что мне черта? Я пропускала сквозь себя целые миры. Рвала их на лохмотья и сшивала заново. Царство теней и (панически неуловимых) фантасмагорий. Вот где мне дом. Полупрозрачные призраки. Вот кто мне семья.

Свою земную семью, своего брата, я не могла даже обнять без разлития лампады. Огонь шёл вниз; огонь шёл вверх. Кружился, по спирали, вокруг позвоночника и плавился между ног. Я боролась с огнём, но того было больше, чем меня. Ни я, ни Марк, не знали: останется ли от нас хоть что-нибудь, выпусти мы его наружу. Так что держались. Подстёбывая друг друга и себя. Ну ты и извращенец, порнухи обсмотрелся. Ну ты и сучка, переобщалась с Альфонсо Донасьеном. Который маркиз. Который де Сад.

Мы разговаривали о чём угодно, как раньше. В том была радость. И в том, без тайн, была беда.

 

– Я чувствую себя ужасно ограниченной. Как будто со всех сторон давит. Мои друзья, с того света, говорят: были великие культуры, были цари, искусства и взлёты с падениями. Троянцы дрались с дорийцами у Гомера. Греки бились с персами у Ксенофонта. На древних бриттов нападали саксы, пикты, скотты, не считая римлян. Меня восхищает королева-воин, Боадиция: отравилась, чтобы не попасть в плен. Столетняя война, много позже, завершилась сожжением её победительницы, Жанны… король даже мизинцем не двинул, чтоб освободить святую деву. Французы, бывшие галлы, разделённые на бургундцев, фламандцев, провансальцев, гасконцев, резали друг друга. – Чезаре Борджиа, за резнёй, сочетался с родной сестрой, Лукрецией. – Ирландцев и шотландцев подавляли англичане, во все времена. Все друг друга резали. Я думаю о них, об истории и… чем больше читаешь, тем меньше ты – личность, тем больше ты – человек протяжённый. В памяти. В других людях. Я ограничена собой. И не могу ничего изменить. Люди режут друг друга, я режу себя, за них всех. Ко мне подходит кто-то, а я чую, что он злится или обижен, или хитрит. Мои границы… они как бы раздвинулись дальше меня. Смотрю на других – у них такого нет. Они – только они. Не короли, не королевы, не Роберт Нормандский, умирающий в заточении, слепой старец, преданный родным братом. Не милая королева Мод, вышедшая за нелюбимого на благо страны. Они верят в бога, ходят в храм, а я помню: владыки собрали совет, чтобы решить, нужно ли им христианство. Друидов вытеснили, некогда им веря. И там, у них. И тут, у нас. Перуна в реку низвергали, потому что Владимиру приглянулся палестинский бог. Они не думают об этом. Они думают, что им внушили. Всем, всегда, конечно, хочется инакомыслящих вытеснить. Убрать из окружения или…

– …порезать. Католики, протестанты, лютеране, пуритане. Воюя друг с другом, ведьм резали все. Даже не так. Жгли. Нам с тобой, бабушка, в детстве – греческие мифы, еврейские мифы, скандинавские мифы, славянские сказки, арабские сказки… Нет, Европа, она на чертовок падкая. Таких, как ты.

 

– Я недавно прочитал… в общем, у каждого замкнутого социума, будь то семья, город, страна, раса, есть своя душа. – (прим. старшей Марты: ссылка на Густава Лебона) – Если посмотреть на Россию изнутри, на то, что с нами стало после союза, все эти пляски в церквях, множество религий и отсутствие веры… ну, религия в большинстве случаев – это чистые носки на грязные ноги. Не о ней речь. Разлом в нас, общности нет. Многие хотят отсюда дёрнуть. Себя с деньгами выдернуть. Так-то весь мир в сетке, где свалка котов, снаффа и увеличения члена… Нет, я всё-таки о стране. Старомодно, глупо, но о России-матушке. Душа наша – страстная, увлечённая, за идею умереть рада, с песней. Была бы идея. А идеи нет. И не будет. Гляжу: пьют себе, всегда пили и теперь пьют. За душу льют, и ничего больше. Знаешь, они ведь правы, по-своему. Не за что нам умирать, потому и жить пусто. И ты права. Ты пишешь, понять пытаешься. Смерть, смерть… Ты про смерть, и она про смерть, в оба уха, как сговорились. Не в укор, я так. Сам такой же. Мне бы всё умирание играть, надрыв в струне. Говорю тебе, говорю ей: живи. Себе ведь, не вам говорю. Что мне будущее? С идеей понятно. Семья? Ты моя семья. И… на неё, на Ольгу, мне не плевать. Взял бы, обеих, да с планеты утёк. Пошло оно всё. И душа туда же. Страстная. Алкоголическая.

 

Мы блуждали по самым злачным местам городка. Мы рисовали мишени на деревянных стенах домов. С плеча швыряли ножи в цель, стреляли из лука, покрыв лица гримом, заткнув за одно ухо – гусиное перо, за другое – сигарету. Пугали индюков, заставляя втягивать бороды. Танцевали на ломких досках, вымазанные щебнем и известью заброшенного завода. Пропадали в лесу с акустикой, жидким солнцем, возгласами птиц. Марк гулял с девочкой напротив, девочкой из соседней школы, девочкой из соседнего городка, и, чем больше девочек с ним гуляло, тем меньше я про них думала.

Я пела Снегурочку, понимая: любовь сожжёт меня так же. Я пела Джильду, понимая: знай о заказе, легла бы под руку его убийцы.

Помню, глядела в воду, на реке, и ждала, пока оттуда выйдет Волхова. До слёз хотелось с ней поговорить. Никто не поднялся. В воде отражалась я.

 

Вася Зубченко по настоянию отца не ушёл в техникум после девятого. Алина брела по струночке, по стеночке, покачиваясь от булимии. Костлявая, улыбалась по-голливудски и ходила по-подиумному. Не улавливая перемены: вместо восхищения на неё смотрели с жалостью. Нас сбило вместе, в компанию, во главе с двумя мажорами, Зубченко и Оболенским. Село и город. Помещик и аристократ. Последний, брат, везде как-то краем. Пришёл, собрал вокруг себя людей (а давайте-ка приспособим заброшенный склад под концертный зал, везде играют на гитарах, можно вампирский антураж создать, будет тёмное искусство, как круто, продолжайте, без меня, всем пока) и… обнял меня и Хельгу, с двух рук, махнул и утёк. Не держался ни на чём одном.

Таня Скворцова сутками напролёт сидела за монитором: «Жизнь – игра. Билет тянем, не глядя. Предыдущий платою отдав». Надю отдали в подготовку. Диана Чекова третировала нашу двоюродную сестру жёстче, чем кого бы то ни было. Четвёртая продолжала молчать.

Второго декабря, в день рождения Марка, падал снег: оседал на пальто, таял на ресницах, мёрз с губами вместе.

Мы входили в класс втроём, с братом и Таней, кого, хоть и перестали травить, в объятия не приняли. Кузина шла с нами, тихонько, не отсвечивая.

Взорвалась хлопушка. Нас обсыпало конфетти. Бумажный фейерверк. Марк улыбнулся. Он улыбался так, что радостно становилось всем.

– С днём рождения! – не в лад невпопад прокричали ребята. Шестнадцать – возраст согласия на жизнь, в низком, как бас, её проявлении.

Я взяла его за руку. Пожала её. И отпустила.

 

Гаражные записи

 

Сидим в баре. Марк смотрит в декольте одной из девчонок. Я, с нулевым за блузкой, порываюсь уйти. Он идёт за мной, хватает за руку. Разворачиваюсь и говорю, снизу вверх, со своей полторашки в его без двадцати двушку: «Знаешь, что я сделала бы, не будь вокруг людей? Раздела бы тебя, связала бы, так, чтобы шевелиться не мог, и верхом села, закрыла всей юбкой, её хватит, длинная, широкая, даже ты поместишься, и не давала бы кончить, пока сама ни насыщусь, и юбкой же рот твой закрыла, душила бы, но не до смерти, и держала на грани, долго, долго держала бы...» Он усмехается и возвращает: «Знаешь, что я сделал бы, не будь вокруг людей? К стенке поставил бы, руки назад заломил, юбку задрал и… верёвки никакой не надо, так удержу». Я смотрю в него, а он в меня. Мы смотрим друг в друга. Я говорю: «Но тут люди». Встаю на цыпочки. Он наклоняется и целует меня. Берёт за талию и поднимает вверх, стоящую. Я обхватываю его ногами, губы к губам, язык к языку, почти не дышу. Держит под задницу, сжимает её вместе с юбкой. Всё во мне уходит вниз. Он опускает меня на пол. Я дышу. Он говорит: «Но тут люди. Уйдём?» Я отвечаю: «Нет». Он улыбается, возведя глаза к потолку: «Выиграла». Со стороны – романтическая парочка. Возвращаемся за столик.

Сижу в баре, с нулевым, в юбке. Одна.

 

Брат целовал Олю. Алина сидела на парте, единственная, кто заметил, как я впилась ногтями в запястье. Её волоокие взгляды не обнажали изнанку, зато, как губка, впитывали всё, что она замечала. Таня закатила глаза. Вася похлопал Марка по плечу. Зазвал вечером в отцовский гараж отмечать. Мы с Хельгой, обе, вслух улыбались, шёпотом крича. Она понимала во мне угрозу.

«Ты – нечто слишком прекрасное, чтобы владеть им без желания обладать», – сказал он мне утром. Будь чуть менее прекрасной, владел бы себе спокойно. Я улыбнулась. Я подумала: «Если бы все признания мира, когда-либо сказанные людьми, образовали одно, совершенное, я бы произнесла его». За неимением подобного, промолчала. Молчала и смотрела, как другая не парится.

– Хорошо устроился, – шутил Васин приятель Петя, тощий как палка, такой же прочный. – Каков стервец, двух красоток захапал, значит, ну-ка давай делись!

Звонок разорвал нас. Он делал это всегда.

На литературе я представляла, как моя Лика бежит. Кусала ручку; кусала руку. Вопрос стоял такой: «Как выбраться из круговорота пробуждений и смертей?» Даша и Эля, красная кофта и серый свитер, прикрывали бездеятельность. Вела у нас не тётя, вела Алла Михайловна. Юбка-ёлка. Ноги в ботинках.

Я думала о смерти. Оля думала о смерти. Я говорила: «Как победить её?» Она говорила: «Самое позитивное в жизни – это поиск причин для временной отсрочки самоубийства». Мы поместили смерть в середину своей головы. Марк прав. Надо как-нибудь разобраться с ней, чтобы жить. Понять её что ли.

– …тоже хочу написать что-нибудь своё, – сказала Эля, не оборачиваясь, – каково это? Ты же пишешь. Дашка читала и восторгалась три часа.

– Если можешь не писать, лучше не пиши, – вздохнула я. – Не говорю, что не получится… Но держать в голове кучу линий… – глянула на Ранину и поняла, кем будет следующее тело.

 

тетрадный листок с сумбуром:

 

Наркомания не так проста, как кажется. Наркоман знает своего дьявола и своего бога. Ломку и дозу. И пытается сбежать от мира, где живёт. Купли-продажи. Товаро-рыночных отношений. Подделок и пустышек. К чему стремится современная наука? Комфорт обывателя. Комфортный сон, комфортная смерть. Чему, кроме науки, верит современный человек? То-то. От расчленёнки (препарирования лягушек, тел для анатомического театра), от бездушия мы бежим. Всячески. Отрицание не позволит уйти от отрицаемого явления, тем более уничтожить его. Большевики били буржуев. За падением Советского Союза спекулянты вылезли изо всех нор, заняв власть. Правящий режим: олигархия. С человеком так же. Спрятаться можно, на время, загнав то, от чего прячешься, в бессознательное. Чтобы оно жрало тебя не снаружи, а изнутри. А потом выскочило и… клочки по закоулочкам. Неважно, как ты к чему-то относишься. Важно, что относишься, значит это "что-то" есть. Нет никакого не. Против – это за. Как сказала мать Тереза: «Я не вступлю в движение против войны. Позовите меня, когда появится движение за мир». Уход от социума ведёт к ещё более глубокому пониманию социума (, причём не всего, а того), где человек, в данном случае, наркоман, не хочет и не может находиться. Бог – слияние. Дьявол – раскол. Кто правит миром? Второй под маской первого. К кому идёт наркоман? К первому под маской второго. Лелея тело, убивают дух. Убивая тело, восходят духом. Как монахи в веригах. Есть учёные, говорящие: у Жанны д’Арк была эпилепсия, её глючило. Есть Жанна Д’арк с видениями девы Марии и святой Екатерины, знающая, что происходит за много миль от неё. Кому верить? Я не знаю. И наркоман не знает, как в мире, где ничего святого, жить. Он знает своего дьявола и своего бога. Разлагаясь, поднимается, за неимением других путей к подъёму. Следствие подобных мыслей: безумие. Мне грозит безумие.

 

Вот тебе и самосовершенствование. Через саморазрушение. Сжавшись вся, с глазами в стену, остекленев, я думала о человеке. На тёмных бровях и ресницах – тёмная краска. На светлой коже – светлая толстовка. Почему же, интересно, не наоборот. Чем кажется и что есть – противоположные вещи.

От чего бежали, к тому и прибежали. Что страх, что желание, они, как мечты: сбываются. О чём думаешь с чувством, то тебе и будет, стоит забыть об этом (перестать, с чувством, думать). Любовь, значит, бессмертие. Смерть, значит, безлюбие. Я лично разницы, кроме их полярности, не вижу. Что первое, что второе – состояние одного и того же мира. Всего или меня лично.

Несвобода – это цепи, наложенные теми, на кого удобно переложить ответственность. Такая вот цепь в голове. Я несу ответственность за свои мысли. Я свободна.

– Оболенская! – вскричала дама у доски, с крутой тазобедренной костью и нравом. – Может, зачитаешь нам, что ты там под партой пишешь? Явно не сочинение по Антон Палычу Чехову!

– Простите, – буркнула я, – больше не повторится.

– Отвечай, – сказала грозная женщина. Я переспросила: «На какой вопрос?» Двояк мне не влепили только из-за Юлии Олеговны. Связи решают всё.

 

Нас было десять человек на гараж Васиного отца.

На одной из неважно прокрашенных стен вис с креплений старый горный велосипед (мой брат был от него в восторге и собирался как-нибудь отремонтировать, но руки не доходили). Технический хлам типа запчастей, аккумуляторов, магнитол забился в углы, виляя хвостами проводков. Посередине – прямоугольная яма, поперёк прикрытая досками. Вход в подпол, где лежат соления и консервы на зиму. Запах пива, пыли, самогона, табачного дыма. Запах впитался в воздух.

Мы расположились как попало. Вася попирал полушариями, нижними, стопку журналов и книг. Алина – рядом, на свёрнутом в рулон матрасе. Я сидела на земляном полу. Марк… с Олей (она – у него на коленях, боты, под армейские, скрещены, чёрные волосы заплетены в косу). Петька и Колян. Их баски мало различались. Лёха, арлекин с дёрганым глазом и невротическим смехом: поставщик камней в собор Василия блаженного. Диана, брезгливо облюбовавшая складной стульчик, и чётвертая… подружка.

Я писала красным маркером на голубых джинсах. Штанина – вместо листочка. Такое читают под дарквэйв или спэйс-андеграунд, громким шёпотом.

We live among the ghosts. They are no longer people. You cannot see the coast. Life in your chest still ripple, but your screams, tipple, are breaking on the wave. You’ll never escape.

Петька кинул мне банку пива: поймала, на секунду оторвавшись.

They do not care. They resemble each other. Janitor and mayor. They gather all worst from their fathers, think it's quite okay. Hate sins that differ from their. All they have they waste. Run away from here.

– Март, ну харэ уже, тост давай толкай! – Лёхин дискант.

One day you understand: this all has no end. They poison your mind so much. They whisper behind your back. In you appears crack.

– Секундочку, – откликнулась я. – Ни от тоста, ни от именинника всё равно не отвертеться.

When nothing else remains and no more hope for deliverance, don't cry. Sea's huge. Be strong. Be strong, my baby girl. Smile. Like the flash in the night. They are already blind. Maybe somebody'll see something? Hell is cold. Devil gives you soul.

– Она всегда так, чихать на всё, либо книжка, либо ручка, – фыркнула Диана. – Как там говорится, замужем за музой?

– Не замужем, да вместе, – улыбнулся Марк, щёлкнув крышкой банки. – Ладно тебе, не ершись, Чека. – От его улыбки мясо покойника наросло бы обратно на кости. Ветры пошли вспять. Водопады из подземных вод взлетели в горы.

– Бред это всё, – я закрыла маркер. – Отдушевные выкидыши. Выкидываю для здоровья, чтобы уродов, в словах, не рожать. Тост? Тост. Ага, – волосы, чёрные, теперь лезли мне в глаза. За ушами не держались. Я заправила. – Так, ребята, я знаю Марка дольше вас всех, взятых вместе, – приглушённые смешки. – Бывало, жалела, что знаю его. Но не потому, что он, потому что я. Лучше, чем у меня, старших братьев у людей не было. – Вася поднял вверх большой палец, поощряя на продолжение (мне было трудно говорить, если больше двух). Я вздохнула. – Сегодня он состарился на год, что печально, но положено отмечать, поэтому… выпьем. За то, чтобы он был. Сука, да.

– Аминь, – заключил Колян, одним глотком осушил банку, с хрустом скомкал в кулаке и отшвырнул в угол к прочему мусору.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: