Октябрь 1843 года. Петербург. 16 глава




 

26 мая 1837 года

26 мая 1837 года Н. И. Павлищев пишет еще одно письмо тестю:

«Я уже известил вас, дорогой папа́, о том, что в воскресенье, в восемь часов утра, Ольга произвела на свет дочь, которую мы назвали Надеждой. <…>

Я с огорчением вижу, что выбор лиц, назначенных опекунами детей Александра, далеко не отвечает нашим ожиданиям. <…> Правда, сироты будут иметь еще немалый доход от продажи книг их отца, который может достичь 350 000 рублей; правда, и дети, и мать пользуются назначенной им весьма солидной пенсией, но это не причина, чтобы отказываться от выгоды и упускать ее. К тому же Жуковский по своему общественному положению занят сейчас другими обязанностями; он находится при великом князе-наследнике, которого ныне сопровождает в его путешествиях. Граф Виельгорский, сдается мне лучший музыкант, нежели попечитель, мы еще увидим, чего он стоит. Что касается графа Строганова и г-на Отрешкова, то, я полагаю, они попали в список опекунов лишь ради того, чтобы их было поболее. Словом, выбор опекунов не тот, которого бы требовали интересы несовершеннолетних. <…> По праву и по сути вещей, вы отец и опекун этих детей; это ваш долг блюсти их интересы, и вы, несомненно, станете заботиться о них лучше, нежели любой официальный опекун. Это опекунство несет нам еще новые затруднения. Лев настаивает на том, чтобы как можно скорее быть введенным в право наследования Михайловского; он передал мне свои полномочия на это. Я же могу лишь последовать его примеру. <…> Итак, надобно приступать к разделу имения. <…> Я пишу о Михайловском, потому, что оно дорого всем нам по связанным с ним воспоминаниям.

Ваш преданный сын Н. Павлищев»{426}.

А меж тем, в этот день, 26 мая, Пушкину исполнилось бы всего 38 лет…

Н. И. Павлищев мог бы вспомнить о дне рождения Поэта в письме к его отцу, но, как видно, его занимали другие заботы.

На разделе Михайловского Николай Иванович начал активно настаивать вскоре после смерти Надежды Осиповны Пушкиной.

Сергей Львович писал старшему сыну еще 7 августа 1836 года:

«…Подумав, я посылаю тебе письмо г-на Павлищева в подлиннике.

Имей терпение прочесть его. Ты увидишь, как он жаден, как он преувеличивает ценность Михайловского и как он мало понимает в управлении имением. — Счеты с управляющим тоже преувеличены… Это человек очень жадный, очень корыстный и весьма мало понимающий то, что он берет на себя».

Прасковья Александровна Осипова, коротко знавшая чету Павлищевых, не раз приезжавшую на лето в Михайловское, в письме Пушкину от 6 января 1837 года очень резко отзывалась о Николае Ивановиче: «Павлищев сущий негодяй и, к тому же, сумасшедший»{427}.

 

|

 

В то же время горькие, полные печали слова теснятся в воспоминаниях о Поэте его друзей, знакомых, всех тех, кого гибель Пушкина потрясла своей трагической нелепостью.

Вполне вероятно, что 26 мая 1837 г. — первый день рождения Александра Сергеевича без него — стал Днем его Памяти. Известно, что в этот день в Петербурге состоялось заседание Опеки над детьми и имуществом Пушкина.

Очевидно, в такие памятные дни особенно обостряется чувство утраты и желание быть рядом с теми, кто больше других знал и любил ушедшего. Любая вещественная память о нем — незаменима.

Так, накануне этого дня, 24 мая 1837 года, князь П. А. Вяземский писал П. В. Нащокину в Москву:

«Вы, говорят, имеете прекрасный бюст незабвенного нашего друга. Если поступили уже в продажу слепки с него, то пришлите сюда их несколько, а в особенности один на мое имя»{428}.

 

29 мая 1837 года

29 мая 1837 года, три дня спустя, вероятно, все еще находясь во власти воспоминаний об этом дне, Дне Памяти Пушкина, П. А. Плетнев писал пушкинскому «знакомцу по чувствам и таланту» поэту В. Г. Теплякову:

«Все мы, его знакомые, узнали об общем несчастии нашем лишь тогда, когда уже удар совершился. Предварительно никому ничего не было известно. Он мне за несколько недель рассказывал только, что к молодому Геккерену он посылал такие записочки, которые бы могли другого заставить драться, но что он отмалчивался. После этого и свадьба совершилась. Узнав об этом, я предал совершенному забвению все прежнее. В ту самую минуту, когда из кареты внесли его раненного, я заехал к нему с тем (это было вечером, в 8-м часу), чтобы взять его к себе, что и прежде по средам иногда я делал. <…> В четверг утром я сидел в его комнате несколько часов (он лежал и умер в кабинете, на своем красном диване, подле средних полок с книгами). Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами, в первый раз в жизни находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим. Перед тою минутою, как ему глаза надобно было навеки закрыть, я поспел к нему. Тут был и Жуковский с Михаилом Виельгорским, Даль и еще не помню кто. Такой мирной кончины я вообразить не умел прежде. <…> Тотчас отправился я к Гальбергу. С покойного сняли маску, по которой приготовили теперь прекрасный бюст»{429}.

Сам же Виктор Григорьевич Тепляков, скорбя по поводу гибели Поэта, величал его: «Слава и честь родины».

Без сомнения, помнила этот день и Наталья Николаевна. Тогда она впервые встретила этот день без Пушкина. Одна…

А три года назад, в 1834-м, в период расцвета их семейного счастья, Александр Сергеевич писал, обращаясь к ней:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля —

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

Но ведь не о смерти же писал Поэт! Никому из них о смерти тогда и не мнилось. Они были молоды, счастливы, жизнь только начиналась. Рождались дети, и им, молодым, грезилось, что впереди много-много счастливых, долгих, щедрых лет… Лет любви и творчества.

Поэтому, когда 29 июля 1836-го женился старший брат Натальи Николаевны — Дмитрий Гончаров, она передала ему обещание щедрот от руки Александра Пушкина:

«…Муж просит меня передать его поздравления и рекомендуется своей новой невестке… он обещает написать… стихи когда появится на свет новорожденный»{430}. — Это обещание было дано в начале августа того же года. В сентябре Наталья Николаевна его повторила:

«…Мой муж обнимает тебя, он непременно напишет стихи твоему новорожденному…»{431}.

Так уж случилось, что родившийся в мае 1837 года первенец брата вскоре умер — слишком высока была детская смертность в то время.

…Ни Пушкина, ни новорожденного, ни стихов…

Нетрудно представить, как тяжела была для Натальи Николаевны эта смерть, смерть младенца, на фоне ее личной трагедии.

Еще одна смерть в том черном 1837 году…

* * *

Изредка в Полотняный Завод приходили письма от знакомых и друзей Пушкина. Не оставляя своим вниманием Наталью Николаевну, они, сами того не желая, возвращали ее во вчера, хотя любое упоминание о трагедии причиняло боль — слишком свежа была рана в любящем сердце.

 

2 июня 1837 года

Софья Николаевна Карамзина — брату Андрею в Баден-Баден.

«Среда, 2 июня 1837 года. Царское Село.

<…> На днях я получила письмо от Александрины Гончаровой и Натали Пушкиной. Эта последняя пишет: „Вы хотите иметь от меня несколько дружеских слов для Андрея: сердце мое слишком живо ощущает дружеские чувства, которые он всегда к нам питал, чтобы отказать вам в этом; передайте ему сердечный привет и пожелание совершенно восстановить свое здоровье“. Она кажется очень печальной и подавленной и говорит, что единственное утешение, которое ей осталось в жизни, это заниматься детьми… В своем письме я писала ей об одном романе Пушкина Ибрагим, который нам читал Жуковский, и о котором я, кажется, тебе в свое время тоже говорила, потому что была им очень растрогана, и она мне ответила: „Я его не читала и никогда не слышала от мужа о романе Ибрагим; возможно, впрочем, что я его знаю под другим названием. Я выписала сюда все его сочинения, я пыталась их читать, но у меня не хватает мужества: слишком сильно и мучительно они волнуют, читать его — все равно что слышать его голос, а это так тяжело!“»{432}.

И полгода спустя после трагедии на Черной речке родные, друзья и близкие Поэта все еще не могли прийти в себя. В то же время в далеком солнечном Баден-Бадене, немецком курортном городке в горах Шварцвальда, иные жили своей беспечной жизнью, а случившееся было для них, судя по письмам, не более чем предметом светских разговоров и судачеств. Жили и находили себе оправдание. Даже Дантес.

Июня 1837 года.

Великий князь Михаил Павлович из Баден-Бадена — Николаю I.

«Несколько дней тому назад был здесь Дантес и пробыл два дня. Он, как говорят, весьма соболезнует о бывшем с ним, но уверяет, что со времени его свадьбы он ни в чем не может себя обвинить касательно Пушкина и жены его, и не имел с нею совершенно никаких сношений, был же вынужден на поединок поведением Пушкина. Всем твердит, что после России все кажется ему маленьким и мизерным. На лето он переезжает с женою жить сюда»{433}.

Сохранились противоречивые свидетельства современников, рассказывающие о встрече Дантеса с братом царя: «Дантес, по приезде в Баден, при встрече с великим князем Михаилом Павловичем, приветствовал его по-военному; но великий князь от него отвернулся»{434}.

Князь Владимир Федорович Одоевский в своем дневнике записал по этому поводу: «Встретивши Дантеса в Бадене, который, как богатый человек и барон, весело прогуливался с шляпой набекрень, Михаил Павлович три дня был расстроен. Когда графиня Сологуб-мать, которую он очень любил, спросила у него о причине его расстройства, — он тяжело отвечал: „кого я видел? Дантеса!“ — Воспоминание о Пушкине вас встревожило? — „О, нет! туда ему и дорога!“ — Так что же? — „Да сам Дантес! бедный! — подумайте, ведь он солдат“.

Все это было в нем — не притворство, но таков был склад идей»{435}.

 

 

11 июня 1837 года

О местопребывании Луи Геккерна в то время говорит письмо барона Мальтица графу Нессельроде:

«Гаага, 11 июня 1837 г.

Господин Вице-Канцлер.

Пакет, адресованный барону Геккерену и порученный Вашим превосходительством …дошел до меня третьего дня. Наведя немедленно справки о том, где в настоящее время находится г. Геккерен, выехавший из Гааги несколько времени тому назад, я получил известие о том, что он отправился на воды в Баден, вблизи Раштадта.

<…> я не счел себя вправе подвергнуть случайностям пересылку пакета, содержащего, по-видимому, важные бумаги. (Пакет. — Авт.) …останется на хранении в архиве посольства… Мальтиц»{436}.

 

28 июня 1837 года

В этом небольшом курортном городе на юге Германии, куда в июне приехали Луи Геккерн и Дантес с женой, произошла их встреча с Андреем Карамзиным (в июне покинувшим Рим), о чем он написал своей матери, Екатерине Андреевне:

«28 июня 1837 г. Баден-Баден.

…Вечером на гулянии увидел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошел к ним первый, и тогда Дантес буквально бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим, русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов был, как черепица, упавшая ему на голову. С слезами на глазах говорил он о поведении вашем (т. е. семейства, а не маменьки, про которую он мне сказал: в ее глазах я виновен, она мне все предсказала заранее, если бы я ее увидел, мне было бы нечего ей отвечать) в отношении к нему и несколько раз повторял, что оно глубоко огорчило его… „Ваше семейство, которое я сердечно уважал, ваш брат в особенности, которого я любил, которому доверял, покинул меня, стал моим врагом, не желая меня выслушать и дать мне возможность оправдаться, — это было жестоко, это было дурно с его стороны“ — и в этом, Саша, я с ним согласен, ты нехорошо поступил. Он прибавил: мое полное оправдание может прийти только от г-жи Пушкиной; через несколько лет, когда она успокоится, она скажет, быть может, что я сделал все возможное, чтобы их спасти, и что если это мне не удалось — не моя была в том вина и т. д. Разговор и гулянье наши продолжались от 8 до 11 часов вечера. Бог их рассудит, я буду с ним знаком, но не дружен по-старому, — это все, что я могу сделать…»{437}.

В семейном архиве Дантесов сохранилось написанное в июне 1837 года письмо, которое Дмитрий и Александрина Гончаровы адресовали из Полотняного Завода в Сульц, хотя и знали, что их сестра с мужем и Геккерном-старшим поселилась на лето в Бадене-Бадене. Наталья Николаевна, обеспокоенная трудным переездом беременной сестры, тоже приписала несколько строк:

«<…> Присоединиться и мне к брату и сестре, крепко поцеловать, вместе с тем и побранить, не понимаю, душа моя, как в твоем положении ехать одной день и ночь, окруженной одними мужчинами, страшно за тебя, избави Боже, что случится. С нетерпением жду известия о твоем благополучном приезде, но не думаю, что оно скоро случится, судя по началу твоего путешествия. Прощай, душа моя, после… нашей тихой и пустынной жизни… сестра тебе описала, все, слава Богу, здоровы, занимаются. Маша все также умна и мила, и служит нам большим утешением. Благословляю тебя, меньшая сестра твоя, но несчастие и преждевременная опытность дают мне на это право. Прости же, друг мой, ангел мой, не забывай, что всегда найдешь во мне искреннего друга, готового делить с тобой и горести, и счастье»{438}.

Приведем фрагмент части письма, написанного Александриной, которой на ту пору исполнилось 26 лет: «<…> Вот год, что я тебя не понимаю; желала бы найти тебя по-прежнему, у тебя ангельская душа, но дурь удивительная. Впрочем, что много говорить. Прости меня за мое рассуждение»{439}.

 

4 июля 1837 года

В июле семейство Карамзиных, получив известие от Андрея Николаевича, поспешило выразить ему свое одобрение, а тот в ответ посылал из Баден-Бадена одно за другим свои письма, повествуя о встречах с Дантесом:

«4 июля 1837 г. Баден.

…В понедельник был бал у Полуектовой[75]

Странно было мне смотреть на Дантеса, как он с кавалергардскими ухватками предводительствовал мазуркой и котильоном, как в дни былые…»{440}.

Да, жизнь продолжалась…

Как и в былые в дни, «…„Современник“ появился и в 1837 году, но уже изданный друзьями покойного и в пользу семейства прежнего своего основателя. Тут впервые ознакомилась публика со многими произведениями поэта, несколько лет уже сберегавшимися в тетрадях его. Посмертный, загробный голос Пушкина, длившийся целый год в новом „Современнике“, показал окончательно всю великость понесенной утраты и погибших с поэтом надежд»{441}, — писал Павел Васильевич Анненков.

Пятый том «Современника», посвященный памяти Пушкина, открывался словами: «Россия потеряла Пушкина в ту минуту когда гений его, созревший в опытах жизни, размышлением и наукою, готовился действовать полною силою — потеря невозвратимая и ничем не вознаградимая. Что бы он написал, если бы судьба так незапно не сорвала его со славной, едва начатой им дороги? В бумагах, после него оставшихся, найдено много начатого, весьма мало конченного; с благоговейною любовию к его памяти мы сохраним все, что можно будет сохранить из сих драгоценных остатков; и они в свое время будут изданы в свете»{442}.

В этом же томе князь В. Ф. Одоевский, писатель и журналист, литературный и музыкальный критик, автор одного из некрологов о Пушкине, написал о нем статью. Там же были напечатаны и письмо В. А. Жуковского отцу Поэта, озаглавленное «Последние минуты Пушкина», и стихи Александра Карамзина. Но главной ценностью этого тома журнала, конечно же, были неопубликованные произведения самого Пушкина, обнаруженные при разборе его рукописей: поэма «Медный всадник», «Сцены из рыцарских времен», стихи «Д. В. Давыдову», «Вновь я посетил…», «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Была пора: наш праздник молодой…», написанные в честь 25-летия Лицея.

Журнал был ценен не только для друзей Поэта, но и для большинства его современников, сознававших великую потерю. На него записывались, желая теперь уже из небытия «услышать» звучный голос Пушкина.

 

9 июля 1837 года

Е. А. Карамзина — сыну Андрею.

«9 июля, С.-Петербург.

…Хотела послать тебе „Современник“, но князь Петр Вяземский говорит, что послал его еще в листах мадам Смирновой; надеюсь, она даст тебе почитать»{443}.

Наряду с выходом «Современника» готовилось издание собрания сочинений Поэта, и двумя месяцами раньше Екатерина Андреевна писала сыну: «<…> Чтобы сделать тебе подарок на Пасху — записалась для тебя на собрание сочинений Пушкина за 25 рублей».

 

11 июля 1837 года

Поэт и дипломат Федор Иванович Тютчев — П. А. Вяземскому.

«11 июля 1837 года.

Благоволите, князь, простить меня за то, что, не имея положительно никаких местных знакомств, я беру на себя смелость обратиться к вам с просьбой не отказать вручить кому следует причитающиеся с меня 25 рублей за подписку на 4 тома „Современника“. В первом из них есть вещи прекрасные и грустные. Это поистине замогильная книга, как говорил Шатобриан, и я могу добавить с полной искренностью, что то обстоятельство, что я получил ее из ваших рук, придает ей цену в моих глазах.

Примите, князь, уверение в моем особом уважении. Ф. Тютчев»{444}.

 

15 июля 1837 года

Андрей Карамзин — родным из Баден-Бадена.

«15 июля 1837 года.

<…> за веселым обедом в трактире <…> Дантес, подстрекаемый шампанским, заставлял нас корчиться от смеха. Кстати, о нем. Он меня совершенно обезоружил, пользуясь моим слабым местом: он постоянно выказывал мне столько участия ко всему семейству, он мне так часто говорит про всех вас и про Сашу особенно, называя его по имени, что последние облака негодования во мне рассеялись, и я должен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же дружественным, как прежде. Зачем бы ему предо мною лицемерить? Он уже в России не будет, а здесь он среди своих, он дома, и я для него нуль. На днях воротился сюда старый Геккерн, мы встретились с ним в первый раз у рулетки, он мне почти поклонился, я сделал, как будто бы не заметил, потом он же заговорил, я отвечал как незнакомому, отошел и таким образом отделался от его знакомства. Дантес довольно деликатен, чтоб и не упоминать мне про него»{445}.

 

17 июля 1837 года

Вслед за этим Софи Карамзина откликнулась сразу двумя письмами брату, восторженно утопая в противоречиях собственных оценок:

«17 июля 1837 года.

…Твое мирное свидание с Дантесом очень меня порадовало…»

 

22 июля 1837 года

«22 июля 1837 г. Царское Село.

…То, что ты рассказываешь о Дантесе, как он дирижировал мазуркой и котильоном, даже заставило нас всех как-то вздрогнуть, и все мы сказали в один голос: „Бедный, бедный Пушкин! Ну, не глупо ли было с его стороны пожертвовать своей прекрасной жизнью? И ради чего?..“»{446}.

Метаморфоза, произошедшая с Андреем Карамзиным, действительно «заставляет нас всех как-то вздрогнуть». Еще недавно в своем письме из Парижа он гневно восклицал в адрес «гнусного автора» анонимных писем, опорочивших честь семьи Пушкиных: «Пощечины от руки палача — вот чего он, по-моему, заслуживает», если «этот негодяй когда-нибудь откроет свое лицо».

И вот теперь, когда не только «этот негодяй открыл свое лицо», но еще и открыто предложил свою дружбу, Андрей Карамзин принимает ее, в нем «последние облака негодования рассеялись», и он «должен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же дружественным, как прежде». Он словно ослеплен, его воля будто парализована, он не способен видеть происходящее в истинном свете. Он с детской наивностью верит в то, во что верить нельзя. Его не смущает, например, то обстоятельство, что Дантес, оправдываясь, в качестве аргументов своей «невинности» показал «копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде». Карамзин словно не понимает, что человек, отправляясь «вечером на гуляние» по курортному городку, куда он приехал якобы отдохнуть, не станет при этом случайно захватывать «копию…» и «протокол…», чтобы, опять как будто бы, случайно встретив своего недавнего приятеля по Петербургу, «пристать к нему и, схватив его руку, потащить в пустые аллеи», с тем чтобы предъявить ему эти документы в знак своей правоты.

Но Андрей Карамзин поверил Дантесу, поверил безоговорочно; как позднее убийце Пушкина поверит и граф В. А. Соллогуб, когда встретится с ним четверть века спустя. Дантес поведает ему о том, что «пакет с документами его несчастной истории… у него в столе лежит и теперь запечатанный».

Часом, не из того ли «запечатанного пакета» показывал документы Андрею Карамзину новоиспеченный барон Геккерн? И не «двадцать пять лет спустя» после «несчастной истории», а всего через 3 месяца после того, как Дантес был выдворен из России!

Вот оно, в полный рост лицедейство!

Как легко и непростительно быстро так называемые друзья Поэта вновь оказались рядом с его убийцей!

…Враги его, друзья его (что, может быть, одно и то же), — написал когда-то Пушкин.

Но к чести его истинных друзей, нужно сказать, что потерю Пушкина они воспринимали как большое личное горе. Смерть Поэта осталась в них незаживающей открытой раной.

 

20 июля 1837 года

В. А. Жуковский, запечатывая письмо своему адресату С. М. Саковнину пушкинским перстнем как печаткой, заметил: «Печать моя есть так называемый талисман. <…> Это Пушкина перстень, им воспетый и снятый мною с мертвой руки его. Прости»{447}.

 

22 июля 1837 года

П. В. Нащокин — С. А. Соболевскому.

«…Смерть Пушкина — для меня — уморила всех, я всех забыл, — и тебя — и мои дела и все. Ты не знаешь, что я потерял с его смертью и судить не можешь — о моей потере. По смерти его я и сам растерялся — упал духом, расслаб телом. Я все время болен. <…>»{448}.

Нащокин не раз приезжал в Полотняный Завод. Приезжал, чтобы разделить горечь утраты, повидать Наталью Николаевну, своего подрастающего крестника Сашу, осиротелых детей Пушкина.

Нащокин и Соболевский, так же как и барон Б. А. Вревский, были воспитанниками Благородного пансиона при Царскосельском лицее и Главном педагогическом институте, где они учились вместе с младшим братом Поэта Львом Пушкиным. Тогда же состоялось их знакомство и с Александром Сергеевичем, переросшее со временем в крепкую дружбу. Граф В. А. Соллогуб считал, что Соболевский мог бы предотвратить дуэль Пушкина с Дантесом, как это было 8 сентября 1826 г. в дуэли с Ф. И. Толстым-«Американцем», а затем 15 апреля 1827 г. — с В. Д. Соломирским.

«Я твердо убежден, — писал в своих воспоминаниях Соллогуб, — что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах»{449}.

Так же считал и Павел Муханов. «По мнению П. А. Муханова, с Пушкиным не произошла бы катастрофа, если бы на то время случился бы при нем в Петербурге С. А. Соболевский. Этот человек пользовался безусловным доверием Пушкина и непременно сумел бы отвратить от него роковую дуэль»{450}, — писал историк и журналист Михаил Иванович Семевский. (Но Соболевский в то время находился — увы! — за границей… Он вернулся в Россию лишь в июле 1837 года, уехав в августе 1836-го.)

А вот жена Нащокина считала иначе. Она впоследствии писала:

«…О дружбе Пушкина с моим мужем в печати упоминалось как-то вскользь, а я утверждаю, что едва ли кто-нибудь другой стоял так близко к поэту, как Павел Войнович, и я уверена, что, узнай мой муж своевременно о предстоящей дуэли Пушкина с Дантесом, он никогда бы и ни за что бы ее не допустил и Россия не лишилась бы так рано своего великого поэта, а его друзья не оплакивали бы его преждевременную кончину! Ведь уладил же Павел Войнович ссору его с Соллогубом, предотвратив дуэль, уладил бы и эту историю. Он никогда не мог допустить мысли, чтобы великий поэт, лучшее украшение родины и его любимый друг, мог подвергать свою жизнь опасности. <…>»{451}.

П. И. Бартенев, близко знавший Павла Воиновича, утверждал: «Для Нащокина не было у Пушкина тайны».

В свой последний приезд в Москву, в мае 1836 года, Поэт, как это не раз бывало прежде, остановился в доме Нащокиных и в письме жене (от 14–16 мая) признавался: «Любит меня один Нащокин…»

Как пронзительно-трогательно звучат эти слова сегодня!..

Как невыразимо грустно от этого искреннего признания Пушкина!

Как мало оказалось тех, о которых он мог бы это сказать!

И как много было в окружении Поэта людей, так и не оценивших его, не понявших, не одаривших своею любовью!..

«Отличительною чертою Пушкина была память сердца; он любил старых знакомых и был благодарен за оказанную ему дружбу — особенно тем, которые любили в нем его личность, а не его знаменитость»{452}, — писал Соболевский.

 

23 июля 1837 года

Князь Вяземский — Михаилу Погодину.

«Будьте покойны, все бумаги Пушкина сохранены и находятся в руках Жуковского. Все что можно, будет напечатано. Многие рукописи еще не разобраны и не переписаны за отъездом Жуковского, но это дело впереди. На первый случай достаточно озаботиться и привести к окончанию год Современника и полное издание старого. <…> Хорошо бы собрать по всем рукам письма Пушкина, и каждому из приятелей его написать воспоминания о нем. Время полной и живоносной биографии еще не настало, но сверстникам его следует приготовить материалы для будущего соорудителя…

Я писал к Нащокину о высылке мне бюста Пушкина. Сделайте одолжение, напомните ему о моей просьбе»{453}.

В июле 1837 года, перед поездкой к Наталье Николаевне в Полотняный Завод, в Сокольники заехал проститься «старик Сергей Львович», — вспоминала сестра Д. И. Менделеева — Е. И. Капустина. Увидев в гостиной бюст сына, он, как писала Капустина «встал, подошел к нему, обнял и зарыдал, мы все прослезились, это не была аффектация, это было искреннее чувство его, и потому в памяти моей сохранилось о старике только сожаление из-за его потери такого сына»{454}.

 

26 июля 1837 года

Лев Пушкин — Михаилу Владимировичу Юзефовичу из Пятигорска.

«…Что до меня, милый друг, я насилу опамятоваюсь от моей потери… смерть брата была для меня ужасным ударом. В будущем у меня есть еще утешение, рано или поздно, я исполню его. Ты меня понимаешь…

Несправедлива тут судьба, его жизнь была необходима семейству, полезна отечеству, а моя лишняя, одинокая и о которой, кроме тебя и бедного отца моего, никто бы и не вздохнул…»{455}.

«После смерти брата Лев, сильно огорченный, хотел ехать во Францию и вызвать на роковой поединок барона Геккерена, урожденного Дантес; но приятели отговорили его от этого намерения»{456}, — писал впоследствии князь П. А. Вяземский.

 

2 августа 1837 года

С. Л. Пушкин — П. А. Вяземскому.

«Любезнейший князь Петр Андреевич! Возвратясь из деревни Матвея Михайловича (Сонцова. — Авт.), я нашел письмо ваше. <…> Я провел десять дней у Натальи Николаевны. Нужды нет описывать вам наше свидание. Я простился с нею как с дочерью любимою, без надежды ее еще увидеть, или лучше сказать в неизвестности, когда и где я ее увижу. Дети — ангелы совершенные; с ними я проводил утро, день с нею семейно»{457}.

Кратко и сдержанно Сергей Львович поведал Вяземскому о своем свидании с невесткой, находившейся в глубочайшем трауре. А не так давно, ко дню ее 19-летия, он подарил на счастье избраннице сына коралловый браслет с орнаментом из виноградной лозы[76] — символ плодородия и благополучия. Теперь же казалось, что все это было в какой-то другой жизни…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: