Освальд Шпенглер
ГОДЫРЕШЕНИЙ
Последняя крупная работа одного из наиболее значительных консервативных мыслителей XX века, вышедшая в 1933 году и вызвавшая большой интерес у читателей. Наряду с анализом положения в Веймарской республике и в мире после Первой мировой войны в ней предпринята попытка критического комментария к захвату власти национал-социалистами и последующим событиям. С редким для лета 1933 года мужеством автор с консервативных позиций дает оценку идеологии и политической практике Третьего Рейха. Несмотря на противодействие Геббельса, книга побила рекорд продаж знаменитого «Заката Европы».
Данная работа знакомит читателя с довольно сложными взаимоотношениями консерватизма с либерализмом, национализмом и коммунизмом. Помимо амбивалентной, а иногда и довольно жесткой оценки роли России в мире, русскому читателю начала XXI века могут быть интересны пророческие предсказания Шпенглера относительно политического мироустройства, экономической глобализации и демографических проблем белого мира.
Книга предназначена для философов, историков, социологов, политологом и всех кто интересуется творчеством О. Шпенглера.
© Пер. с нем. В. В. Афанасьева
ОГЛАВЛЕНИЕ
Введение
Политический горизонт
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Мировые войны и мировые державы
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Белая мировая революция
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Цветная революция
Глава 19
Глава 20
Комментарии
ВВЕДЕНИЕ
Едва ли кто-то так же страстно, как я, ждал свершения национального переворота этого года [1]. Уже с первых дней я ненавидел грязную революцию 1918 года [2] как измену неполноценной части нашего народа по отношению к другой его части — сильной, нерастраченной, воскресшей в 1914 году [3], которая могла и хотела иметь будущее. Все, что я написал после этого о политике, было направлено против сил, окопавшихся с помощью наших врагов на вершине нашей нищеты и несчастий для того, чтобы лишить нас будущего. Каждая строка должна была способствовать их падению, и я надеюсь, что так оно и произошло. Что-то должно было наступить в какой-либо форме для того, чтобы освободить глубочайшие инстинкты нашей крови от этого давления, если уж нам выпало участвовать в грядущих решениях мировой истории, а не быть лишь ее жертвами. Большая игра мировой политики еще не завершена. Самые высокие ставки еще не сделаны. Для любого живущего народа речь идет о его величии или уничтожении. Но события этого года дают нам надежду на то, что этот вопрос для нас еще не решен, что мы когда-нибудь вновь — как во времена Бисмарка [4] — станем субъектом, а не только объектом истории. Мы живем в титанические десятилетия. Титанические — значит страшные и несчастные. Величие и счастье не пара, и у нас нет выбора. Никто из ныне живущих где-либо в этом мире не станет счастливым, но многие смогут по собственной воле пройти путь своей жизни в величии или ничтожестве. Однако тот, кто ищет только комфорта, не заслуживает права присутствовать при этом. Часто тот, кто действует, видит недалеко. Он движется без осознания подлинной цели. Вероятно, он стал бы сопротивляться, если бы видел ее, ведь логика судьбы никогда не обращает внимания на желания людей. Но гораздо чаще это приводит к помешательству, так как они создают ложную картину окружающего мира. В этом и заключается великая задача знатока истории: понять факты своего времени и, исходя из них, предвидеть, указать, обозначить то будущее, которое наступит независимо от нашего желания. Без творческой, предупреждающей, предостерегающей и сопровождающей критики невозможна эпоха сознания, подобного сегодняшнему.
|
|
Я не буду браниться или льстить. Я воздержусь от любой оценки вещей, которые только что начали возникать. Правильно оценить события можно лишь тогда, когда они стали далеким прошлым, а окончательный успех или неудача стали фактами, то есть по истечении десятилетий. Зрелое понимание Наполеона было невозможно до конца прошлого века. О Бисмарке даже у нас нет окончательного мнения. Прочны только факты, оценки же колеблются и меняются. И, наконец, великие события не нуждаются в оценке современников. История сама вынесет свой приговор, когда уже не останется в живых ни одного из участников событий.
Но это можно сказать с определенностью уже сегодня: национальный переворот 1933 года представлял собой что-то ужасное и останется таковым в глазах будущего из-за той стихийной, надындивидуальной мощи, с которой он совершился, и из-за душевной дисциплины, с которой он был совершен. Он был насквозь прусским, как и прорыв 1914 года, в мгновение ока преобразивший души. С импонирующей уверенностью немецкие мечтатели сделали шаг на пути в будущее. Но именно поэтому участники должны ясно понимать: это была не победа, потому что не было врага. Перед мощью восстания мгновенно исчезло все, что еще оставалось дееспособным или сделанным. Это было обещание будущих побед, которых можно достичь лишь в тяжелой борьбе. Для них сейчас было только подготовлено место. Всю ответственность вожди взяли на себя, и они должны знать или узнать, что это означает. Эта задача полна чудовищных опасностей, и она не внутри Германии, а вне ее, в мире войн и катастроф, где все определяет только большая политика. Германия как никакая другая страна связана с судьбами всех остальных; она как никакая другая не может управляться, взятая сама по себе. И, кроме того, здесь произошла не первая национальная революция — ее предшественниками были Кромвель [5] и Мирабо, [6] — но это первая революция, которая происходит в политически обессиленной стране, находящейся в очень опасном положении: это несравнимо повышает сложность задач.
|
Сейчас они только поставлены, вряд ли поняты, не решены. Сейчас нет ни времени, ни повода для упоения и триумфа. Горе тем, кто путает мобилизацию с победой! Движение сейчас только началось, еще не достигло цели, и потому великие вопросы времени все те же. Они касаются не только Германии, но всего мира, и это вопросы не только этих лет, но и целого столетия. Опасность воодушевления в том, что положение видится слишком упрощенно. Воодушевление не согласуется с целями, которые выходят за рамки нескольких поколений, но именно с них начинаются действительные исторические решения.
Этот захват власти произошел в вихре силы и слабости. Я с озабоченностью смотрю на то, что его ежедневно прославляют с таким шумом. Было бы правильнее, если бы мы оставили все это для настоящих и решающих, то есть внешнеполитических успехов. Других не существует. Если они однажды будут достигнуты, то люди момента, сделавшие первый шаг, будут, возможно, давно мертвы, возможно, забыты или опозорены, пока кто-нибудь из потомков не вспомнит об их значении. История не терпит сентиментальности, и горе тем, кто воспринимает себя сентиментально!
Любое развитие с таким началом имеет множество возможностей, которые редко до конца осознаются его участниками. Оно может застыть в принципах и теориях, погибнуть в политической, социальной и экономической анархии, безрезультатно вернуться к началу, подобно тому, как в Париже 1793 года отчетливо чувствовалось, que cа changerait (что все изменится (фр.). — Прим. ред.).
После упоения первых дней, которое часто губит уже следующие возможности, как правило, следует протрезвление и неуверенность в «следующем шаге». К власти приходят элементы, рассматривающие упоение властью в качестве результата и стремящиеся увековечить состояние, которое возможно лишь на мгновения. Верные мысли доводятся фанатиками до абсурда. То, что сулило стать началом величия, оборачивается трагедией или комедией. Мы хотим заблаговременно и трезво указать на эти опасности, чтобы быть умнее, чем некоторые поколения прошлого.
И если здесь должен быть заложен прочный фундамент великого будущего, на который смогут опереться грядущие поколения, то нельзя обойтись без помощи старых традиций. Лишь то, что мы имеем в крови от наших отцов — идеи без слов, — есть прочный фундамент великого будущего. Сейчас себя оправдало именно то, что я некогда обозначил как «пруссачество» — важно оно, а не какой-либо вид «социализма». Нам необходимо воспитывать прусскую твердость, подобную той, что была явлена в 1870 [7] и 1914 годах и которая дремлет в глубине нашей души как ее постоянная возможность. Этого можно достичь только живым примером и нравственной самодисциплиной руководящего слоя, а не многословием или принуждением. Чтобы служить идее, нужно управлять самим собой, нужно быть готовым к внутренним жертвам по убеждению. Кто путает это с духовным давлением какой-нибудь программы, тот не понимает, о чем здесь идет речь. Тем самым я возвращаюсь к книге, где мною в 1919 году было впервые указано на эту нравственную необходимость, без которой ничего невозможно достичь надолго — «Пруссачество и социализм» [8]. Все другие народы мира обрели свой характер благодаря прошлому. У нас нет воспитывающего прошлого, поэтому вначале мы должны разбудить, раскрыть, воспитать наш характер, который как зародыш находится в нашей крови.
Этой цели посвящена и моя работа, первая часть которой представлена здесь. Я делаю то, что делал всегда: не даю желаемую картину будущего и в еще меньшей мере программу для ее достижения, как это модно у немцев, но излагаю ясную картину фактов, каковы они есть и каковыми будут. Я вижу дальше других. Я вижу не только большие возможности, но и великие опасности, их источник и, быть может, способы их избежать. И если никто не имеет мужества видеть и говорить то, что он видит, тогда это сделаю я. У меня есть право на критику, потому что с ее помощью я постоянно показывал то, что будет происходить, ибо это должно произойти. Начало решающим деяниям положено. Нельзя вернуть ничего из того, что уже стало фактом. Сейчас мы все должны идти в этом направлении, нравится оно нам или нет. Было бы близоруко и трусливо сказать «нет». То, чего не захочет сделать отдельный человек, с ним сделает история.
Но «да» предполагает понимание. Этому должна послужить данная книга. Она должна предостеречь от опасностей. А опасности есть всегда. Всякий, кто действует, подвергает себя опасности. Сама жизнь есть опасность. Но тот, кто связал судьбу государств и наций со своей собственной судьбой, тот должен идти навстречу этим опасностям, прямо смотря им в лицо. А для того, чтобы видеть, нужно, быть может, еще большее мужество.
Эта книга возникла из доклада на тему «Германия в опасности», который я прочитал в 1929 году в Гамбурге, не встретив при этом большого понимания. В ноябре 1932 года я приступил к переработке текста, причем положение Германии оставалось неизменным. К 30 января 1933 года [9] было напечатано 106 страниц. Ничего из этого я не изменил, так как пишу не на месяцы и не для следующего годы, но для будущего. Что истинно, то не может быть отменено каким-либо событием. Я лишь выбрал другое название, чтобы избежать недоразумений: опасность заключается не в, захвате власти национальными силами, опасности возникли уже давно, отчасти после 1918 года, отчасти еще раньше. Они угрожают по-прежнему, так как не могут быть устранены отдельным событием, ведь для их успешного преодоления требуется многолетнее развитие в правильном направлении.
Германия в опасности. Моя тревога за Германию не уменьшилась. Мартовская победа [10] была слишком легкой, чтобы открыть глаза победителям на размеры опасности, ее причины и продолжительность.
Никто не знает, в каких формах, ситуациях и какими личностями будет осуществляться этот переворот, какое внешнее противодействие он вызовет. Всякая революция ухудшает внешнеполитическое положение страны, и для преодоления одного только этого требуются государственные деятели ранга Бисмарка. Быть может, мы уже вплотную подошли ко второй мировой войне с неизвестным разделением сил и непредсказуемыми — военными, экономическими и революционными — средствами и целями. У нас нет времени ограничиваться внутриполитическими проблемами. Мы должны быть «в форме» для любого возможного события. Германия — не остров. Если мы не будем видеть в нашем отношении к миру важнейшую для нас проблему, судьба — и что за судьба! — безжалостно перешагнет через нас.
Германия является решающей страной мира не только ввиду ее расположения на границе с Азией, которая со всемирно-политической точки зрения является сегодня важнейшей частью света, но и ввиду того, что немецкий народ достаточно молод для того, чтобы в себе переживать, формулировать и решать всемирно-исторические проблемы, когда другие народы уже слишком состарились и закостенели, чтобы быть способными на нечто большее, чем защиту. Но и в отношении больших проблем лучший путь к победе — нападение.
Я описал это. Окажет ли оно желаемое воздействие?
Мюнхен, июль 1933 г.
Освальд Шпенглер
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ГОРИЗОНТ
Глава 1
Имеет ли сегодня хоть один человек белой расы представление о том, что происходит вокруг на планете? О размере опасности, которая нависла над всеми белыми народами и угрожает им? Я говорю не об образованной или необразованной толпе наших городов, этих читателях газет, этом стаде животных с избирательными правами, где избиратели и избранники уже давно не отличаются друг от друга по уровню. Речь идет о ведущих слоях белых наций, если таковые еще не совсем уничтожены, о государственных мужах, если таковые еще имеются, о настоящих вождях в политике и экономике, в армии и мысли. Смотрит ли кто-нибудь дальше этих лет, дальше своей части света, своей страны, дальше узкого круга своей деятельности?
Мы живем в трудное время. Наступила величайшая историческая эпоха не только фаустовской культуры Западной Европы с ее чудовищной динамикой, но и всей мировой истории, величественнее и гораздо ужаснее, чем времена Цезаря и Наполеона. Однако как слепы люди, над которыми бушует эта могучая судьба, разбрасывая, возвышая или уничтожая их. Кто из них видит и понимает то, что происходит с ними и вокруг них? Может быть, старый мудрый китаец или индус, погруженный в тысячелетнюю традицию мысли, молча смотрящий вокруг себя? Но как плоско, как узко, как мелко все то, что проявляется в суждениях и делах в Западной Европе и Америке! Кто из жителей Среднего Запада Соединенных Штатов действительно что-то понимает в том, что происходит по другую от Нью-Йорка и Сан-Франциско сторону океана? Какое понятие имеет представитель английского среднего класса о том, что готовится по ту сторону, на континенте, не говоря уже о человеке из французской провинции? Что известно всем им о направлении, в котором движется их собственная судьба? Потому-то и выдвигаются такие смехотворные лозунги, как преодоление экономического кризиса, взаимопонимание между народами, национальная безопасность и самодостаточность, чтобы с помощью prosperity («процветания» англ.) и разоружения «преодолеть» катастрофы, охватившие несколько поколений.
Но сейчас я говорю о Германии, которой буря обстоятельств угрожает как никакой другой стране. Под вопрос поставлено само ее существование в пугающем смысле слова. Какая близорукость и шумная пошлость господствует тут, что за провинциальные взгляды всплывают в момент, когда речь заходит о величайших проблемах! Предлагают по эту сторону наших пограничных столбов основать Третий Рейх или государство Советов, отменить армию или собственность, избавиться от экономических лидеров или сельского хозяйства, дать отдельным землям как можно больше самостоятельности или ликвидировать оную, позволить старым господам от промышленности и управления снова руководить в стиле 1900-х или, наконец, совершить революцию, провозгласить диктатуру, для которой диктатор уж найдется — четыре дюжины людей чувствуют себя уже давно созревшими для этого, — и все будет прекрасно и хорошо.
Но Германия не остров. Никакая другая страна, действуя или претерпевая, не связана с судьбой мира в такой степени, как Германия. На это ее обрекает само географическое положение, недостаток естественных границ. В XVIII и XIX веке она была «Центральной Европой», в XX веке она вновь, как и после XIII века, стала страной, граничащей с «Азией», и никто не нуждается в преодолении политической и экономической ограниченности своего мышления так, как немцы. Все, что происходит вдали, отдается в глубине Германии.
Но наше прошлое мстит за эти 700 лет жалкой раздробленности на мелкие провинциальные государства без всякого следа величия, без идей и целей. Этого не восполнить за два поколения. Творение Бисмарка содержало в себе большую ошибку, ибо подрастающее поколение не было подготовлено к обстоятельствам новой формы нашей политической жизни. Их видели, но не понимали, не сумели осознать новые горизонты, проблемы и обязательства. С ними не жили. И средний немец по-прежнему смотрел на судьбу своей большой страны обособленно и ограниченно, то есть плоско, узко, тупо, из своего захолустья. Это местечковое мышление началось с того момента, когда императоры династии Штауфенов [11], с их интересами, простиравшимися за пределы средиземного моря, и Ганза [12], господствовавшая от Шельды до Новгорода, были вытеснены — вследствие недостатка реально-политической поддержки внутри страны — другими, и более основательно организованными державами. С тех пор люди заперлись в своих бесчисленных маленьких отчизнах и местечковых интересах, сопоставляли мировую историю со своим горизонтом и мечтали, голодая и влача жалкое существование, о какой-то заоблачной империи (Reich), что и получило название «немецкого идеализма». К подобному мелкому внутринемецкому мышлению относится почти все, что касается политических идеалов и утопий, взошедших в болотистой почве Веймарского государства, все интернационалистские, коммунистические, пацифистские, ульрамонтанские [13], федералистские и «арийские» фантазии о Sacrum Imperium, государстве Советов или Третьем Рейхе. Все партии полагают и поступают так, как если бы Германия была одна во всем мире. Профсоюзы не смотрят дальше промышленных районов. Колониальная политика была ненавистна им потому, что она не вписывалась в схему классовой борьбы. В своей доктринерской ограниченности они не понимают или не хотят понять то, что экономический империализм 1900-х был как раз предпосылкой существования рабочего, поскольку обеспечивал сбыт продукции и добычу сырья. Это уже давно стало ясно английскому рабочему. Немецкая демократия увлеклась пацифизмом и разоружением за пределами французского влияния. Федералисты хотели бы и без того маленькую страну превратить в связку карликовых государств старого образца, и тем самым дать возможность чуждым силам настраивать их друг против друга. И национал-социалисты надеются справиться без мира и вопреки миру и построить свои воздушные замки, не встретив, по меньшей мере, молчаливого, но очень чувствительного противодействия извне.
Глава 2
К этому прибавляется еще и всеобщий страх перед реальностью. Мы, «бледнолицые», все подвержены ему, хотя очень редко осознаем это, а большинство — никогда. Вот духовная слабость позднего человека высоких культур, отрезанного в своих городах от крестьянства материнской земли, и тем самым от естественного переживания судьбы, времени и смерти. Он стал слишком деятельным, привык к вечному размышлению о вчера и завтра и не переносит того, что видит и должен видеть: неумолимый ход вещей, бессмысленный случай, подлинную историю с ее безжалостными шагами через столетия, в которых отдельный человек со своей ничтожной частной жизнью неизбежно рождается в определенном месте. Это то, что он хотел бы забыть, опровергнуть и оспорить. Он ищет спасения от истории в одиночестве, вымышленных и чуждых миру системах, какой-нибудь вере, самоубийстве. Подобно гротескной птице, страусу, он прячет свою голову в надежды, идеалы и трусливый оптимизм: ситуация такова, но она не должна быть такой, то есть она не такова. Кто поет в лесу ночью, делает это из страха. Сегодня из-за такого же страха трусость городов покрикивает в мир свой мнимый оптимизм. Они больше не способны вынести реальность. На место фактов они помещают желаемую картину будущего (хотя история никогда не интересовалась желаниями людей) — от страны с молочными реками и кисельными берегами у маленьких детей до мира во всем мире и рабочего рая — у больших.
Насколько мало известно о событиях будущего — только общая форма будущих фактов и их движение во времени, которое можно вывести из сравнения с другими культурами, — настолько верно то, что движущие силы будут все те же, что и в прошлом: воля сильного, здоровый инстинкт, раса, воля к собственности и власти; а над этим бездейственно развеваются мечты, которые навсегда останутся мечтами: справедливость, счастье и мир.
Но с XVI века в нашей культуре к этому добавляется быстро растущая неспособность большинства разбираться во все более запутанных и непрозрачных событиях и ситуациях большой политики и экономики, постигать действующие в них силы и тенденции, не говоря уже о том, чтобы овладеть ими. Подлинные государственные мужи встречаются все реже. Большинство из того, что было сделано в течение этих веков, а не произошло само по себе, было сделано полузнайками и дилетантами, которым везло. Тем не менее, они могли опереться на народы, чей инстинкт предоставлял им свободу действий. Сегодня этот инстинкт настолько ослаб, а многословная критика самодовольных невежд стала такой сильной, что возрастает опасность того, что подлинный государственный муж, разбирающийся в вещах, не то что будет инстинктивно поддержан или хотя бы с ворчанием принят, но встретит сопротивление всех умников, которые будут мешать делать то, что необходимо. Первое мог испытывать Фридрих Великий [14], последнее чуть не стало судьбой Бисмарка. Величие и достижения таких вождей могут оценить только последующие поколения, да и то не всегда. Главное, чтобы в настоящем все ограничилось неблагодарностью и непониманием и не перешло к противодействию. Немцы большие мастера не доверять творческим начинаниям, придираться к ним из-за мелочей, срывать их. У них отсутствуют исторический опыт и сильные традиции, подобные тем, что присутствуют в жизни англичан. Народ поэтов и мыслителей превращается в народ болтунов и подстрекателей! Любой настоящий государственный руководитель непопулярен вследствие страха, трусости и незнания современников, но даже для понимания этого нужно быть чем-то большим, чем просто «идеалистом».
Сегодня мы живем в эпоху рационализма, которая началась в XVIII веке, в XX веке быстро подходит к своему завершению. Все мы являемся ее созданиями независимо от того, знаем и хотим ли этого или нет. Это выражение знакомо всем, но кто знает, что с ним связано? Это надменность городского, лишенного корней, более не движимого сильными инстинктами духа, который свысока смотрит на полнокровное мышление прошлого и на мудрость древних крестьянских родов. Это время, когда всякий может читать и писать, и потому хочет сказать свое слово, считая, что он все понимает лучше других. Этот дух одержим понятиями, этими новыми богами своего времени, и пытается критиковать мир: тот никуда не годится, мы можем сделать его лучше, так давайте сочиним программу лучшего мира! Нет ничего проще, когда у человека есть разум. Тогда она осуществится сама собой. Между тем, мы называем это «прогрессом человечества». Если что-то имеет название, значит, оно имеет место. Кто в этом сомневается, тот является ограниченным, реакционером и еретиком, по крайней мере, человеком без демократических добродетелей: убрать его с дороги! Так страх перед действительностью преодолевается духовным высокомерием, чванством — из-за сомнений во всех жизненных делах, духовной нищеты и недостатка почтения; наконец, из-за оторванной от жизни глупости, ибо нет ничего глупее лишенного корней городского рассудка. В английских конторах и клубах она называется common sense (здравый смысл), во французских салонах — esprit (дух, ум), в каморках немецких ученых — чистый разум. Плоский оптимизм филистеров от образования начинает уже не столько бояться элементарных фактов истории, а презирать их. Каждый всезнайка хочет встроить их и в свою чуждую опыту систему, сделать их понятийно более совершенными, чем они есть на самом деле, сделать их подвластными своему разуму, потому что он больше не пережинает их, а лишь познает.
Эта доктринерская склонность к теориям из-за недостатка опыта, лучше сказать, из-за недостаточного дарования набираться опыта, литературно выражается в бесконечных набросках политических, социальных и экономических систем и утопий, практически — в страсти организовывать что-либо. Последняя становится абстрактной самоцелью и приводит к бюрократии, которая, работая вхолостую, разлагается сама или уничтожает весь жизненный порядок. В сущности, рационализм есть не что иное, как критика, а критик есть противоположность творцу, он разлагает и составляет: ему чуждо зачатие и рождение. Оттого-то его продукт оказывается искусственным, безжизненным и мертвящим при столкновении с реальной жизнью. Все эти методичные и абсурдные системы и организации возникли на бумаге и существуют лишь на бумаге. Это началось во времена Руссо [15] и Канта с философских, теряющихся во всеобщности, идеологий; затем, в XIX веке, приводит к научному конструированию с помощью естественнонаучных, физических, дарвинистских методов — к социологии, политэкономии и материалистической историографии, — а в XX веке вырождается в сочинительство тенденциозных романов и партийных программ.
Однако не нужно обманывать себя: идеализм и материализм в равной мере относятся к этому течению. Они оба насквозь рационалистичны — Кант не меньше, чем Вольтер [16], а Гольбах [17] и Новалис [18] настолько же, как и Прудон [19], идеологи освободительных войн [20] так же, как и Маркс. Материалистическое понимание истории столь же рационалистично, как идеалистическое; и неважно, что является «смыслом» и «целью» прогресса – техника, «свобода» и «счастье большинства» или расцвет искусства, поэзии и мысли. В обоих случаях игнорируется тот факт, что историческая судьба зависит от совсем иных, более прочных, сил. История человечества есть история войн. Из немногих настоящих историков высокого уровня ни один не стал популярным, а среди политиков — только Бисмарк, и то лишь тогда, когда популярность ему уже ничем не смогла помочь.
Но из-за недостаточного чувства реальности романтизм — подобно идеализму и материализму — также является выражением рационалистического зазнайства. Они родственны в своем глубочайшем основании. Трудно найти у какого-либо политического или социального романтика границу между этими направлениями мысли. В каждом значительном материалисте таится романтик [21]. Естественно, он презирает холодный, плоский и методический ум других, но мало чем от них отличается, ибо прибегает к тем же средствам, исполнен того же самомнения. Романтизм является признаком не сильных инстинктов, но слабого интеллекта, презирающего самого себя. Все эти романтики инфантильны, мужчины, которые слишком надолго или навсегда остались детьми. У них нет сил для самокритики, но есть вечные комплексы из-за смутного сознания личной слабости. Движимые больными мыслями они стремятся изменить общество, кажущееся им слишком мужским, слишком здоровым и трезвым, — не ножом и револьвером, как в России, отнюдь нет, — а благородными речами и поэтическими теориями. Горе им, если у них не хватает художественного дарования, чтобы по меньшей мере создать иллюзию творческих способностей. Но даже здесь они женоподобны и слабы: они не способны создать большой роман, жестокую трагедию, тем более — целостную строгую философию; появляется только внутренне бесформенная лирика, пустые схемы и фрагментарные мысли, чуждые и враждебные миру вплоть до абсурда. Такими же были и вечные «юноши» после 1815 года [22] с их древнетевтонским платьем и табачными трубками, а также Ян [23] и Арндт [24]; даже Штейн [25] не смог усмирить свое романтическое пристрастие к древним государственным порядкам настолько, чтобы с успехом использовать свой огромный практический опыт в дипломатических целях. Конечно, они были доблестны и благородны, готовы в любой момент стать мучениками, но слишком уж много говорили о немецкой сущности и слишком мало о железных дорогах и таможенном союзе, и потому были только помехой для реализации настоящей Германии. Вы когда-нибудь слышали о великом Фридрихе Листе [26], покончившем жизнь самоубийством в 1846 году, так как никто не понял и не поддержал предвиденные им цели реальной политики — создание немецкого национального хозяйства? Но имена Арминия [27] и Туснельды [28] были известны всем.
И сегодня опять появляются все те же вечные юноши, недозревшие, без какого-либо опыта или стремления к нему, но скорые на руку писать и говорить о политике, воодушевленные униформой и значками, с фанатичной верой в какую-нибудь теорию. Существует социальная романтика мечтательного коммунизма, политическая романтика, для которой дело — цифры на выборах и упоение от митингов, и экономическая романтика, которая следует за денежными теориями воспаленных мозгов без какого-либо знания внутренних форм реальной экономики. Они ощущают себя только в массе, потому что, умножаясь в ней, можно заглушить смутное чувство собственной слабости. И это они называют преодолением индивидуализма.
Подобно всем рационалистам и романтикам они сентиментальны как пошлая песенка. Уже Contrat social (общественный договор) и права человека происходят из эпохи сентиментализма. В противоположность этому Берк [29], как истинный государственный деятель, справедливо подчеркивал, что они там, на другой стороне, требуют свои права не как люди, а как англичане. Это мыслилось практически и политически, а не рационаличтически, из невоздержанности чувств. Ибо скверная сентиментальщина, пронизывающая все теоретические течения последних двух столетий, — либерализм, коммунизм и пацифизм, все книги, речи и революции, происходит от душевной несдержанности, личной слабости и недостатка воспитания в духе строгой старой традиции. Она является «буржуазной» или «плебейской» в худшем смысле этих слов. Она смотрит на человеческие дела, историю, политическую и экономическую судьбу снизу, мелко и мелочно, из окна подвала, из переулка, из литературного кафе и народного собрания, не с высоты и не издали. Ей ненавистно любое величие, все что возвышается, господствует и превосходит. Созидание в действительности означает для нее низведение всех творений культуры, государства и общества до уровня маленьких людей, над которым ее жалкое чувство возвышается, не осознавая этого. Только это считается сегодня близким народу по духу и интересам, ибо «народ» в устах всякого рационалиста и романтика означает не историческую нацию со своей судьбой, медленно складывавшуюся в течение долгого времени, но часть плоской бесформенной массы, которую каждый воспринимает как подобную себе — от «пролетариата» до «человечества».