Сегодня это господство городского, лишенного корней духа подходит к концу. В качестве последнего средства понимания вещей, как они есть на самом деле, выступает скепсис, принципиальное сомнение в смысле и ценности теоретической мысли, ее способности критически и понятийно осмысливать что-либо и приводить к какому-либо практическому результату. Скепсис проявляется в форме большого исторического и физиогномического опыта, неподкупного взгляда на вещи, действительного знания о человеке, каков он был и есть, а не должен быть, подлинного исторического мышления, которое, помимо прочего, показывает, сколько уже было таких эпох всесильной критики и сколько кануло в лету; священный трепет перед фактами мировой истории, которые внутренне были и остаются тайнами, и которые мы можем только описать, но не объяснить. Практически с ними могут справиться только люди сильной расы, которые сами являются историческими фактами, и отнюдь не при помощи сентиментальных программ и систем. Подобное строгое историческое знание фактов, возникающее в этом веке, невыносимо для слабых, несдержанных натур. Того, кто их выявляет, они ненавидят и называют пессимистом. Ну и пусть, но этот сильный пессимизм, к которому относится и презрение к людям со стороны всех великих деятелей, разбиравшихся в человеческой природе, есть нечто совершенно иное, чем трусливый пессимизм мелких, усталых душ, боящихся жизни и не выносящих вида действительности. Желаемая жизнь в счастье и мире, в безопасности и сплошных удовольствиях скучна и дряхла. Кроме того, она возможна только в фантазиях, но не в действительности. Об эти факты, о действительность истории разбивается любая идеология.
|
Глава 3
Мы все рискуем неправильно оценить современную ситуацию в мире. Со времен Гражданской войны в Америке (1865), Франко-Прусской войны (1870) и Викторианской эпохи [30], у белых народов вплоть до 1914 года продолжалось столь невероятное состояние покоя, безопасности, мирного и беззаботного прогрессивного бытия, что подобного не найти во все века. Кто его пережил или слышал о нем от других, тот сразу поддается соблазну считать его нормальным, а беспорядочную современность рассматривать как нарушение такого естественного состояния и ожидать, когда «наконец снова наступит подъем». Но этого не произойдет. Подобное никогда более не повторится. Людям не известны причины, приведшие к столь невероятно длительному состоянию: тот факт, что постоянные и все увеличивающиеся армии сделали войну настолько непредсказуемой, что ни один и государственный деятель не решался ее начать; тот факт, что техническая промышленность находилась в лихорадочном движении, которое должно было стремительно закончиться, так как опиралось на стремительно исчезающие условия; и, наконец, тот факт, что в результате решение трудных проблем времени все дальше откладывалось и перекладывалось на сыновей и внуков как дурное наследство последующих поколений. Это продолжалось до тех пор, пока совсем не разуверились в существовании подобных проблем, хотя те принимали все более угрожающий характер.
Немногие могут вынести длительную войну без душевного разложения, длительный мир не выносит никто. Это мирное время с 1870 по 1914 годы и воспоминание о нем сделали всех белых людей сытыми, жадными, безучастными и неспособными переносить страдания. Последствия видны в утопических представлениях и требованиях, с которыми сегодня выступает любой демагог, с претензиями к времени, государствам и партиям, прежде всего, к «другим», даже не вспоминая о границах возможного, об обязанностях, о собственном вкладе и самоотречении.
|
Этот слишком затянувшийся на дрожащей от растущего возбуждения земле мир есть страшное наследие. Ни один государственный деятель, ни одна партия, ни один политический мыслитель не чувствует себя настолько уверенно, чтобы сказать правду. Все они лгут, все сливаются в один хор изнеженной и невежественной массы, которая требует, чтобы завтра все стало как прежде и даже лучше, хотя государственные мужи и хозяйственные руководители должны лучше знать ужасающую действительность. Но каких вождей мы имеем сегодня в мире! Этот трусливый и нечестный оптимизм каждый месяц заявляет о «возвращающейся» конъюнктуре и prosperity, как только игра нескольких биржевых спекулянтов резко повышает курс акций; о конце безработицы, как только кто-нибудь примет на работу сто человек. И, конечно же, о достигнутом «взаимопонимании» между народами, как только Лига Наций [31], этот рой отдыхающих, что паразитирует на Женевском озере, примет какое-либо постановление. На всех собраниях и во всех газетах слово «кризис» звучит как выражение временного нарушения удовольствий, с его помощью люди обманывают себя относительно того, что речь идет о катастрофе непредсказуемых масштабов, нормальной форме для крупных исторических изменений.
|
Ибо мы живем в ужасное время. Самое величайшее из тех, что когда-либо переживала или будет переживать культура Запада, подобное тому, что пережил античный мир со времен битвы при Каннах [32] и до битвы при Акции [33], время, в котором взошли имена Ганнибала [34], Сципиона [35], Гракха [36], Мария [37], Суллы [38], Цезаря. Мировая война была для нас только первым раскатом грома из грозового облака, которое нависло над этим веком как его судьба. Форма мира изменяется сегодня по той же причине, что и тогда, под воздействием возникающей Римской Империи, не обращая внимания на волю и желание «большинства» и на число жертв, которые неизбежны при подобном решении. Но кто понимает это? Кто в состоянии это перенести? Кто считает счастьем принять в этом участие? Это великое время, но тем ничтожнее люди. Они более не способны переносить трагедии — ни на сцене, ни в действительности. Они желают happy end 'a(счастливого конца – англ.)пошлых романов, жалких и вымученных, как они сами. Но судьба, ввергнувшая их в эти десятилетия, берет их за шиворот и делает с ними все, что должно быть сделано, хотят они того или нет. Трусливая безопасность конца прошлого столетия заканчивается. Жизнь в опасности, подлинная историческая жизнь вновь вступает в свои права. Все пришло и в движение. Сейчас важен только тот человек, который на что-то способен, который имеет мужество видеть и принимать вещи такими, какие они есть на самом деле. Наступит время – нет, оно уже наступило! — в котором больше не будет места для изнеженных душ и хилых идеалов. Древнее варварство, спрятанное и скованное веками под строгими формами высокой культуры, вновь просыпается сейчас, когда завершилась культура и началась цивилизация; та здоровая воинственная радость от собственной мощи, презирающая век вскормленного литературой рационалистического мышления, тот непрерывающийся инстинкт расы, который хочет жить иначе, нежели под воздействием прочитанной книжной массы и книжных идеалов. В западноевропейской народности его еще достаточно, также как и в американских прериях, а тем более на великой североазиатской равнине, где подрастают покорители мира.
Пессимизм» ли это? Кто так думает, тому необходима ложь во спасение или пелена из идеалов или утопий, устоять перед видом реальности и избавиться от него. Возможно, что так поступает большинство белых людей; в этом столетии — определенно, ну а в последующих? Их предки во времена переселения народов и крестовых походов поступали иначе. Они презирали это как трусость. Из этой трусости перед жизнью в индийской культуре аналогичного периода возникли буддизм и родственные ему направления, которые становятся у нас модными. Вполне возможно, что здесь возникает некая поздняя религия Запада, то ли в христианском облачении, то ли нет, кто может это знать? Религиозное «обновление», сменяющее рационализм как мировоззрение, содержит в себе, прежде всего, возможность появления новых религий. Усталые, трусливые, состарившиеся души хотят убежать из этого времени куда-нибудь подальше, где их убаюкают в забытьи посредством причудливых учений и обрядов лучше, чем это умеют христианские церкви. Credo quia absurdum (верю, потому что абсурдно – лат.).снова становится актуальным. Но глубина мировых страданий, чувство, которое так же старо, как и раздумья о мире, плач об абсурдности истории и о жестокости жизни возникает не из самих вещей, а из больного мышления о них. Это уничтожающее суждение о ценности и силе собственной души. Глубокий взгляд на мир не требует слез.
Существует нордическое чувство мира — от Англии до Японии — полное радости именно от тяжести человеческой судьбы. Ей бросают вызов, чтобы победить. И с гордостью погибают, если она окажется сильнее, чем собственная воля. Об этом мы узнаем из древних текстов «Махабхараты» [39], повествующих о борьбе между Кауравами [40] и Пандавами [41], из Гомера [42], Пиндара [43] и Эсхила [44], из германских сказаний о героях и из Шекспира, из некоторых песен китайской «Шу-Цзин»[45] и круга японских самураев. Такое трагическое понимание жизни не исчезло и сегодня, оно переживет в будущем новый расцвет, который уже пережило в мировой войне. Поэтому все великие поэты всех нордических культур были трагиками, а трагедия через балладу и эпос стала глубочайшей формой этого мужественного пессимизма. Кто не может переживать трагедию, переносить ее, тот не может быть и фигурой мирового масштаба. Кто не пережил историю, какова она есть в действительности, то есть как трагическую, пронизанную судьбой, не имеющую ни смысла, ни цели, ни морали, тот не в состоянии и творить историю. Здесь расходятся побеждающий и побежденный этос человеческого бытия. Жизнь отдельного человека не важна ни для кого в той же мере, как для него самого: все зависит от того, хочет ли он спасти ее от истории или готов пожертвовать ею. История не имеет ничего общего с человеческой логикой. Гроза, землетрясение, поток лавы, без разбора уничтожающие человеческие жизни — они родственны непланомерным стихийным событиям мировой истории. И если погибают целые народы, а древние города состарившихся культур горят или превращаются в руины, то Земля продолжает спокойно вращаться вокруг Солнца, а звезды — описывать свои орбиты.
Человек — хищник. Я буду повторять это всегда. Все образцы добродетели и социальной этики, которые хотят быть или стать выше этого, являются всего лишь хищниками со сломанными зубами, ненавидящими других из-за нападений, которых сами благоразумно избегают. Посмотрите на них: они настолько слабы, что не могут читать книг о войне, но выбегают на улицу, если случится несчастный случай, чтобы возбудить свои нервы кровью и криками, а если они не способны уже и на это, тогда наслаждаются этим в кино и иллюстрированных изданиях. Если я называю человека хищником, то кого я при этом унижаю, человека или животное? Ибо великие хищники — это благородные создания совершенной формы и без лживости человеческой морали из слабости.
Они кричат: «Нет войне!», но желают вести классовую борьбу. Они негодуют, когда казнят маньяка, но втайне получают удовольствие от известия о смерти своего политического противника. Разве они когда-либо возражали против бойни, устроенной большевиками? Нет, борьба есть древний факт жизни и сама жизнь, и даже самому жалкому пацифисту не удастся до конца истребить в своей душе удовольствие от нее. По меньшей мере, теоретически он был бы рад победить и уничтожить всех противников пацифизма.
Чем глубже мы вступаем в эпоху цезаризма фаустовского мира, тем более становится ясно, кто нравственно предопределен стать субъектом, а кто — объектом исторических событий. Печальное шествие улучшателей мира, которое, начиная с Руссо, неуклюже продвигалось через эти столетия, закончилось, оставив после себя в качестве единственного памятника своего существования горы печатной бумаги. На их место приходят цезари. Вновь вступает в свои вечные права большая политика как искусство возможного, далекое от всех систем и теорий, как умение со знанием дела использовать факты, подобно искусному наезднику управлять миром при помощи шпор.
Поэтому здесь я собираюсь лишь показать, в каком историческом положении находятся Германия и мир, как это положение с необходимостью вытекает из истории предшествующих столетий — с тем, чтобы неизбежно прийти к определенным формам и решениям. Это судьба. Отрицая ее, мы тем самым отрицаем самих себя.
МИРОВЫЕ ВОЙНЫИ МИРОВЫЕ ДЕРЖАВЫ
Глава 4
«Мировой кризис» этих лет, как свидетельствует уже само выражение, понимается слишком плоско, легко и примитивно, в зависимости от ситуации, интересов и горизонта судящих — как кризис производства, рост безработицы, инфляции, следствие военных займов и выплаты репараций, результат неверной внешней и внутренней политики и, прежде всего, как следствие мировой войны. А ее, по мнению людей, можно было бы предотвратить при большей дипломатической честности и проворности. Когда говорят о тех, кто хотел войны и несет за нее ответственность, то косятся, прежде всего, в сторону Германии. Конечно, если бы Извольский [46], Пуанкаре [47] и Грей [48] тогда предвидели нынешнее состояние своих стран, то отказались бы от намерения добиваться желаемого политического результата — изоляции Германии — посредством войны. Ее первые стратегические операции начались в 1911 году в Триполи [49] и в 1912 году на Балканах [50]. Но разве могло это хотя бы на одно десятилетие задержать насильственную разрядку политической (и не только) напряженности, даже если предположить, что расклад сил мог бы быть чуть иным, менее гротескным? Факты всегда сильнее людей, и возможности любого, даже крупного, государственного деятеля всегда гораздо скромнее, чем это представляется дилетанту. Что изменилось бы в историческом смысле?
Форма, темп катастрофы, но не она сама. Она была необходимым завершением столетия европейского развития, которое со времени Наполеона приближалось к ней с нарастающим возбуждением.
Мы вступили в эпоху мировых войн. Она началась в XIX веке и продолжится в нашем и, вероятно, в следующем веке. Она означает переход от системы государств XVIII века к Irnperium mundi (Мировая Империя – прим. ред.). Она соответствует двум ужасным столетиям между Каннами и Акцием, в течение которых форма мира эллинистических государств, включая Рим и Карфаген, превратилась в Imperium Romanum. Подобно тому, как последняя охватывала территорию античной цивилизации и сферу ее влияния, то есть мир Средиземноморья, так и первая на неизвестный период времени станет судьбой земного шара. Империализм — это идея, независимо от того, осознается ли она ее носителями и исполнителями или нет. В нашем случае она, возможно, никогда не будет осуществлена до конца, будет перечеркнута другими идеями, возникающими за пределами мира белых народов, но как тенденция великой исторической формы она обнаруживается во всем, что происходит сейчас.
Сегодня мы живем «между временами». Мир европейских государств XVIII века был образованием строгого стиля, как и современные ему творения высокой музыки и математики. Он был благородной формой не только их существования, но и их поступков и убеждений. Во всем господствовала древняя и могучая традиция. Существовали благородные правила приличия для правления, оппозиции, дипломатических и военных взаимоотношений государств, для признания поражений и для требований и уступок при заключении мирных договоров. Честь играла еще неоспоримую роль. Все происходило церемониально и учтиво — как на дуэли.
С тех пор, как Петр Великий основал в Петербурге государство западного стиля, слово «Европа» начинает проникать во всеобщее словоупотребление западных народов и вследствие этого, как всегда, незаметно в практическое политическое мышление и историю. До того времени оно было лишь ученым выражением географической науки, которое после открытия Америки применялось при составлении географических карт. Примечательно, что Османская империя, бывшая тогда действительно великой державой, и занимавшая весь балканский полуостров и часть южной России, инстинктивно не причислялась к Европе. Да и сама Россия, в сущности, воспринималась только как правительство в Петербурге. Многие ли из западных дипломатов знали тогда об Астрахани, Нижнем Новгороде и даже Москве, чтобы интуитивно причислять их к «Европе»? Граница западной культуры пролегала всегда там, где заканчивалась немецкая колонизация.
В этой «Европе» Германия образовывала центр, не государство, а поле битвы для настоящих государств. Здесь, большей частью немецкой кровью, решалось, кому должна принадлежать Передняя Индия, Южная Африка и Северная Америка. На Востоке лежали Россия, Австрия и Турция, на западе – Испания и Франция, тонущие колониальные империи, у которых остров Англия отвоевал первенство: у испанцев — окончательно в 1713 году [51], у французов — начиная c 1763 года [52]. Англия стала ведущей силой в этой системе не только как государство, но и как стиль. Она стала очень богатой по сравнению с «континентом» — Англия никогда не считала себя полностью составной частью «Европы» — и использовала свое богатство в виде наемных солдат, матросов и целых государств, которые за субсидии маршировали в интересах острова.
В конце столетия Испания прекратила свое существование как великая держава, и Франция была вынуждена последовать за ней: два постаревших, изможденных народа, гордые, но усталые, обращенные к прошлому, без подлинного честолюбия, которое нужно строго отличать от тщеславия, не способные играть творческую роль в будущем.
Если бы осуществились планы Мирабо 1789 года, то возникла бы более или менее устойчивая конституционная монархия, которая, в сущности, ограничивалась бы удовлетворением вкусов рантье, буржуазии и крестьян. Во время Директории [53] существовала и вероятность того, что страна, разочарованная и пресытившаяся всякими идеалами, была бы рада любому виду правления, которое обеспечит внешнее и внутреннее спокойствие. Тогда пришел Наполеон, итальянец, который избрал Париж базой своих державных планов, и создал в своей армии тот тип последнего француза, что еще в течение целого столетия сохранял за Францией титул великой державы: храброго, элегантного, хвастливого, грубого, переполняемого радостью от убийств, грабежей и разрушений, действующего в порыве, без цели, лишь по своей прихоти. В результате все победы, несмотря на неслыханное кровопролитие, не принесли Франции ни малейшей пользы. От этого выиграла только слава, но не честь. В сущности, это был якобинский [54] идеал, который, в отличие от жирондистского [55] идеала мелких рантье и обывателей, никогда не имел за собою большинства, но всегда имел власть. Вместе с ней вместо благородных форм ancien regime (старого режима (фр.). — Прим. ред.)в политику проникают плебейские формы в буквальном смысле слова: нация как неделимая масса, война как массовый призыв, битва как растрата человеческих жизней, насильственные заключения мира, дипломатия адвокатских уловок без манер. Но Англии потребовалась вся Европа со всем ее богатством, чтобы уничтожить это творение одного единственного человека, которое в качестве идеи, тем не менее, продолжало жить дальше. На Венском конгрессе [56] XVIII век еще раз одержал победу над новым временем. С тех пор это называлось «консерватизм».
Но имела место только кажущаяся победа, и ее успех постоянно ставился под вопрос на протяжении всего столетия. Меттерних [57], — что бы ни говорили о нем как о личности — политически намного более дальновидный, чем любой политик после Бисмарка, понял это предельно ясно: «Моя самая потаенная мысль в том, что старая Европа находится в начале своего конца. Я полон решимости погибнуть вместе с ней и с сознанием выполненного долга. Новая Европа, с другой стороны, еще в становлении; между концом и началом будет хаос». Только для того, чтобы задержать наступление хаоса как можно дольше, возникла система равновесия великих держав, «Священный союз» [58] между Австрией, Пруссией и Россией. Подписывались договоры, заключались союзы, проводились конгрессы, чтобы по возможности предотвратить любое потрясение политической «Европы», которого бы она не выдержала. И если все-таки между отдельными государствами начиналась война, нейтральные страны тут же начинали бряцать оружием, чтобы, несмотря на незначительные изменения границ, сохранить равновесие при заключении мира: классическим примером является Крымская война. Возникло лишь одно новообразование: Германия, личное творение Бисмарка, стала великой державой как раз в самом центре системы старейших держав. В этом простом факте — начало трагедии, избежать которой было невозможно. Но пока правил Бисмарк, а он действительно правил в Европе, причем в большей степени, чем некогда Меттерних, в общей политической картине ничего не менялось. Европа была предоставлена самой себе; никто не вмешивался в ее дела. Все мировые державы без исключения были европейскими державами. Но страх перед концом этого положения — вместе с тем, что Бисмарк называл le cauchemar des coalitions (старого режима (фр.). — Прим. ред.)— пронизывал дипломатию всех государств.
Однако уже к 1878 году [59] созрели условия для первой мировой войны. Русские стояли у Константинополя, Англия была готова вмешаться, Франция и Австрия тоже; война тотчас распространилась бы на Азию и Африку и, возможно, Америку, ибо на первый план выдвинулись угроза Индии со стороны Туркестана, вопрос о контроле над Египтом и Суэцким каналом, китайские проблемы. А за всем этим стояло начавшееся соперничество между Лондоном и Нью-Йорком, не забывшим об английских симпатиях к южным штатам во время гражданской войны. И только личное превосходство Бисмарка отодвинуло в будущее решение этих великих вопросов власти, невозможное мирным путем. Однако, в результате, вместо реальных войн началась гонка вооружений для войн будущих, возникла новая форма войны в виде взаимного увеличения числа солдат, орудий, изобретений, выделенных финансовых средств. С того времени напряжение давно достигло невыносимого уровня. Именно тогда, при Муцухито [60] (1869), Япония, оставленная совершенно без внимания Европы времен Бисмарка, стала превращаться в государство европейского стиля, с армией, тактикой и военной промышленностью, а Соединенные Штаты сделали выводы из Гражданской войны 1861—1865 годов, когда мир поселенцев и плантаторов уступил стихии угля, индустрии, банков и бирж: доллар начинал играть свою роль в мире.
С конца столетия распад этой системы государств становится очевидным, но не для ведущих политиков, среди которых уже нет ни одного сколько-нибудь значимого государственного мужа. Все они исчерпали себя в привычных комбинациях, союзах и соглашениях, все они на время своего пребывания у власти надеялись на внешнее спокойствие, которое олицетворяли собой регулярные армии, все думали о будущем как продолжении настоящего. И над всеми городами Европы и Америки раздавались триумфальные возгласы о «прогрессе человечества», который ежедневно подтверждался постоянно растущей длиной железнодорожных линий и редакционных статей, высотой фабричных труб и успехов радикалов на выборах, толщиной брони и пакетов акций в сейфах. Эти триумфальные возгласы заглушили канонаду американских орудий по испанским кораблям в Маниле и Гаване [61] и даже канонаду новых японских орудий навесного огня, с помощью которых избалованные и превозносимые глупой Европой маленькие желтые люди доказали, на сколь слабые основания опиралось ее техническое превосходство, а России [62], прикованной взглядом к своей западной границе, весьма чувствительно напомнили о существовании Азии.
Впрочем, у России именно тогда появился повод заняться «Европой»; было ясно, что Австро-Венгрия едва ли переживет смерть императора Франца Иосифа [63]. Вставал вопрос, в каких формах будет осуществляться переход к новому порядку в этих обширных областях и возможен ли этот переход без войны. Помимо различных взаимоисключающих планов и тенденций внутри Дунайской монархии, существовали мысли алчущих соседей и, кроме того, ожидания более отдаленных государств, которые хотели бы развязать здесь конфликт, чтобы приблизиться к своим собственным целям где-то в другом месте. Европейская система государств как единое целое пришла к своему концу, и с 1878 года отодвигавшаяся мировая война грозила начаться из-за тех же проблем на том же месте. Это произошло в 1912 году.
Между тем, эта система начала принимать форму, которая существует до настоящего времени и напоминает Orbis I erratum (земной круг, мир, свет (лат.). — Прим.ред.)позднего эллинизма и Римской империи: в середине тогда находились старые города-государства Греции, включая Рим и Карфаген, а вокруг них — «окружение из земель», поставлявших в их распоряжение войска и деньги. Из наследия Александра Великого [64] возникли Македония, Сирия и Египет, из наследия Карфагена образовались Африка и Испания, Рим захватил северную и южную Италию, а Цезарь включил сюда и Галлию. От Ганнибала и Сципиона до Антония [65] и Октавиана [66] борьба за создание будущей Империи и господство в ней велась на средства больших окраинных областей. Точно так же отношения развивались и в последние десятилетия накануне 1914 года. Великой державой европейского стиля было государство, которое на европейской территории держало под ружьем несколько сот тысяч человек, обладавшее достаточными финансовыми и материальными средствами, чтобы в случае необходимости удесятерить их за определенное время. А в других частях света оно владело обширными областями, которые своими военно-морскими балами, колониальными войсками и населением, производящим сырье и потребляющим готовую продукцию, создавали основу для богатства и, тем самым, для ударной военной силы центра. Это была определенная актуальная форма английской Empire, французской Западной Африки и российской Азии, тогда как в Германии ограниченность министров и партий и не позволила использовать десятилетиями существовавшую возможность создания в Центральной Африке большой колониальной империи, которая в случае войны представляла бы силу даже без связи с родиной и, во всяком случае, предотвратила бы полную изоляцию с моря. Из-за спешного стремления поделить оставшиеся части света на сферы влияния возникли очень серьезные трения между Россией и Англией в Персии и Чжилийском заливе [67], между Англией и Францией в Фашоде [68], между Францией и Германией в Марокко [69], между всеми этими державами в Китае.
Везде имелись поводы для большой войны, которая могла начаться в любой момент с сильно различающимися вариантами враждующих коалиций — в Фашодском инциденте и русско-японском конфликте с Россией и Францией на одной стороне и Англией и Японией на другой — пока не приняла совершенно бессмысленную форму в 1914 году. То была осада Германии как «срединного государства» целым миром, последняя попытка старыми методами решить на немецкой земле большие далекие проблемы, бессмысленная по цели и месту. Она тотчас получила бы совершенно иную форму, иные цели и другой исход, если бы удалось заблаговременно заключить сепаратный мирный договор между Россией и Германией, что с необходимостью привело бы к переходу России на сторону центральных держав. В этой форме война закончилась бы неизбежным провалом, поскольку крупные проблемы по-прежнему не решены до сих пор и в принципе не могут быть решены с помощью союзов естественных врагов, таких как Англия и Россия, Япония и Америка.
Эта война показала конец всех традиций большой дипломатии, последним представителем которой был Бисмарк. Ни один из жалких государственных деятелей больше не понимал задач своего правления и исторического положения своей страны. Многие уже давно признались, насколько растерянными и беспомощными они оказались в вихре событий. Так глупо и бесславно завершилось существование «Европы».
Кто здесь победил, а кто проиграл? В 1918 году многие полагали, что это известно, и, по крайней мере, Франция судорожно продолжает придерживаться своей версии, потому что духовно не может поступиться последней идеей своего политического существования как великой державы — реваншем. Но Англия? Или, тем более, Россия? Не повторяется ли здесь во всемирно-историческом масштабе история из новеллы Клейста «Поединок»? Или была побеждена «Европа»? Или силы традиции? В действительности возникла новая форма мира как предпосылка для будущих грандиозных решений, которые ждут своего часа. Россия вновь духовно завоевана Азией, а что касается и английской Empire, то не ясно, по-прежнему ли ее центр тяжести находится в Европе. Остаток «Европы» находится между Азией и Америкой — между Россией и Японией на Востоке, Северной Америкой и английскими доминионами на Западе и, в сущности, состоит сегодня только из Германии, вновь обретающей свое старое значение пограничной с «Азией» страны; из Италии, которая представляет силу, пока жив Муссолини и которая, возможно, приобретет в Средиземном море более прочную базу для превращения в подлинно мировую державу; и из Франции, вновь рассматривающей себя хозяйкой Европы, к политическим учреждениям которой относятся женевская Лига Наций и группа государств Юго-Востока.
Но все это, скорее всего, явления преходящие. Изменение политических форм мира происходит быстро, и никто не может себе представить, как будет выглядеть политическая карта Азии, Африки и даже Америки через несколько десятилетий.
Глава 5
Однако то, что Меттерних понимал под хаосом, от которого он пытался как можно дольше уберечь Европу своей самоотверженной, нетворческой деятельностью, направленной на сохранение существующего порядка, было не столько разрушением ее государственной системы и равновесия сил, сколько сопутствующим разрушением самого государственного суверенитета отдельных стран, который с тех пор исчез для нас как понятие. То, что сегодня именуется «порядком» и закреплено в «либеральных» конституциях, есть не что иное, как вошедшая в привычку анархия. Мы называем это демократией, парламентаризмом, самоуправлением народа, на самом же деле речь идет о простом отсутствии сознающего свою ответственность авторитета правительства и, тем самым, отсутствии подлинного государства.